1
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация»:
В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов» [Михайловский 1957:578], а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм:
В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция. Она является основным приемом в романе «Господа Головлевы» и используется автором в полную силу. В целом сатирические произведения Щедрина в соответствии со спецификой жанра можно охарактеризовать скорее как дескриптивные, а не как драматические. В связи с этим необходимо прежде всего обратить внимание наритмически-повторяющуюся структуру романа «Господа Головлевы». Эпизоды, посвященные описанию семейной жизни, не находятся друг с другом в какой-либо причинно-временной связи, в них равно повествуется о ком-либо из членов семьи и истории его вырождения. Ритмическое повторение сюжетной линии прерывается в тот момент, когда семья полностью вымирает [Ehre 1977: 5]; [Николаев 1988: 218][3]. Наблюдения Михайловского интересны в первую очередь сравнением с поэтикой «кричащих эффектов» Достоевского, что напоминает полемику французских натуралистов, предпочитавших монотонность, предсказуемость, рутину риторике coups de theatre, т. е. полной напряженых действий прозе О. Бальзака и В. Гюго. Так, по мнению Э. Золя:
Сходство романа Щедрина с произведениями натуралистов несомненно. Прием затягивания сюжета, критикуемый, в частности, К. Ф. Головиным [Головин 1909: 278], особенно четко видимый в сцене проклятия Порфирия, только подтверждает этот факт. Сын Порфирия — Петя — просит у отца денег, чтобы расплатиться с долгами, но Порфирий не выполняет его просьбы. После этого Арина Петровна решает проклясть своего сына [XIII: 134][4]. Эта ситуация, однако, не ведет к перелому сюжета, напротив, его развитие остается банально-трагическим: «Иудушка так-таки и не дал Петеньке денег, хотя, как добрый отец, приказал в минуту отъезда положить ему в повозку и курочки, и телятинки, и пирожок» [XIII: 134].
Дедраматизация сюжета романа «Господа Головлевы» приближает его к традиции французского натурализма. И именно дискурс дегенерации является в данном случае объединяющим. «Господа Головлевы» — это единственное произведение Салтыкова-Щедрина, в котором он позволяет своим «антигероям»[5] в их неизменной монструозности пережить момент определенной динамики: как и в натуралистическом романе, развитие Головлевых протекает исключительно по пути дегенерации.
Тема вырождения определяет фабулу романа как на микро— так и на макроуровне. Одна и та же структура дегенерации повторяется в каждой главе. Все члены семьи Головлевых проживают одни и те же фазы постепенного вырождения — вплоть до смерти[6]. Это напоминает poetique de la repetiton натуралистов [Chevrel 1982:118], считавших, что жизнь состоит лишь из монотонных и банальных вещей, подчеркивавших ее безысходность и предсказуемость. Такая позиция лишает героев семейной истории какой бы то ни было индивидуальности[7]. Следуя в целом за натуралистами, Салтыков-Щедрин вместе с тем умышленно отказывается от введения в повествование будоражащих читателя эффектов, создающих определенное напряжение. Обсессивное повторение одного и того же приводит к прогрессивному «вырождению» самого текста. Конец истории не только освобождает протогонистов от их страданий, но и читателя от монотонности дегенегации.
2
Структурная близость цикла «Ругон-Маккар» и романа «Господа Головлевы» всегда служила основанием для дискуссий среди исследователей творчества Салтыкова-Щедрина[8]. Современная Щедрину критика и литературоведение дореволюционной поры четко осознавали связь этих двух произведений, подчеркивая при этом стилистические и идеологические различия. К. К. Арсеньев в опубликованной в 1883 году в «Вестнике Европы» статье, а затем на страницах книги, вышедшей уже в 1906 году, придерживается того мнения, что «Господа Головлевы» «иллюстрируют» собой закон наследственности, которую Щедрин, в отличие от Золя, не прячет за «помпезными» высказываниями:
То, что так почитали натуралисты — взаимосвязь наследственности, социального окружения и дегенерации, — четко прописано в романе, как считает Арсеньев. У наследованные от родителей негативные качества ведут к вырождению в следующем поколении. Свой пагубный вклад вносит и социальное окружение, в форме «уродливого, безсмысленного воспитания». Так, эгоизм Арины Петровны в ее сыне Порфирии «переходит <…> в полнейшее безсердечие, в холодную, почти безсознательную жестокость», которая постепенно превращается в патологическую форму мономании [Арсеньев 1906:192–193]. Арсеньев однако подчеркивает поэтико-стилистическое «превосходство» Салтыкова-Щедрина над Золя. По мнению критика, русский сатирик «диагнотицирует» патологические проявления не как «врач», а как «психолог» [Арсеньев 1906:193][9]. По идеологическим причинам эти сходства игнорировались советскими литературоведами, видевшими в творчестве Салтыкова-Щедрина лишь социальную критику. Для них он являлся автором, который хотя и понимал детерминистски распад русского общества, но рассуждал о нем не с биологической точки зрения, а опять же подчеркивал его социальное происхождение[10]. Роман «Господа Головлевы» был воспринят критикой как история дегенерации одного помещичьего рода. Причины распада виделись в паразитическом образе их существования. Патологическое лицемерие Иудушки, его моральный и духовный упадок прочитывались как закономерная реакция представителя распадающегося класса помещиков на отмену крепостного права[11]. В этом смысле сатирически-типизирующий стиль Салтыкова-Щедрина определялся как золотая середина между выходящим за рамки эмпирически-объективным натурализмом и идеалистическими «эксцессами» Достоевского[12]. В дореволюционной критике акцент на социально-критическом характере текста, напротив, хорошо сочетался с убеждением в том, что произведение Салтыкова-Щедрина лежало в русле натуралистической традиции[13].
В сборнике очерков «За рубежом» (1880–1881) высказывания самого Салтыкова-Щедрина о натурализме, однако, не подтверждают, а скорее полностью опровергают увиденную современниками интертекстуальную связь его произведений с романами Золя. Особой критике со стороны Салтыкова-Щедрина в первую очередь подвергся тот факт, что в центре натуралистской эстетики находится не истинная человеческая сущность, но только физические и половые стороны жизни [XIV: 153]. Роман «Нана», по Салтыкову-Щедрину, стал «экскрементальной» комедией, единственная функция которой заключается в том, чтобы вызвать сильные эмоции у сытой французской публики[14]. Салтыков-Щедрин, как позже и Г. Лукач в известном сочинении «Рассказывать или описывать?» («Erzahlen oder Beschreiben?», 1987), критикует описательную избыточность авторов-натуралистов, не имеющую необходимого отношения к происходящему в произведении и примитивизирующую описание действительности, в котором нет селекции действия и отсутствует психологизация героев:
Передать критическую позицию Салтыкова-Щедрина лучше всего в нарратологических терминах: писатель критикует литературу натурализма, до минимума сокращающую необходимые операции «смыслоподражающего отбора ситуаций, лиц и действий и их свойств из неисчерпаемого множества элементов и качеств событий» [Шмид 2003: 158], позволяя «истории» быть тесно связанным с самим «событием»[15].
Критические высказывание Салтыкова-Щедрина относятся к более широкому контексту полемики с Золя, которую в конце 1870-х — 1880-х годах вели левые интеллигенты, не согласные с идеологической и литературной позицией французского натуралиста. Н. К. Михайловский не раз критически высказывался в адрес Золя и его теории экспериментального романа, который он не только назвал поэтологической бессмыслицей, но и считал невозможным создание на его основе моральных и политических идеалов [Михайловский 1877]; [Михайловский 1879]. Полемика усиливается в 1880 году, после выхода в свет скандально известного романа «Нана». Особо резкой критике подверглась этико-эстетическая сторона порнографии Золя [Михайловский 1881]; [Басардин 1880]. «Нана» пришлась не по душе именно левой интеллигенции, которая изначально хотела видить в Золя социально-критического автора. Критика, которой они удостоили «Ругон-Маккар», была изначально положительной[16] и способствовала популяризации первых романов Золя. Только после этого произведения Золя нашли отклик и в самой Франции [Клеман 1932]; [Gauthier 1959]; [Gourg 1991]. По рекомендации И. С. Тургенева Золя стал сотрудником либерального «Вестника Европы», где с 1875 по 1880 год регулярно публиковались его «Парижские письма». Не секрет, что и Салтыков-Щедрин вначале увлекался творчеством Золя и даже в 1875–1876 годах хотел печатать его сочинения в своем журнале. Во время первой заграничной поездке Салтыков-Щедрин вел долгие переговоры с Золя при посредничестве того же Тургенева. Но по причине протестов М. М. Стасюлевича, издателя «Вестника Европы», желавшего сохранить «исключительное право» на публикацию произведений Золя в России, эти переговоры не имели положительного результата [Бушмин 1966: 361–364].
Примечательно, что именно в это время Салтыков-Щедрин работал над романом «Господа Головлевы». Изначально было задумано написать всего лишь сатирический портрет семьи помещиков в рамках «Благонамеренных речей» (1875). В последующие годы проект разросся до целой семейной хроники, последняя глава которой была опубликована в 1880 году[17]. В том же году вышла сама книга, переизданная в 1883 году. Предположение, что концепция романа «Господа Головлевы» связана с интересом Салтыкова-Щедрина к творчеству Золя [Бушмин 1966: 370–371], остается лишь фактом биографии, требующим текстуально-аналитической проверки. Как будет показано, сатирический стиль письма
Салтыкова-Щедрина структурно имеет много общего с натуралистической поэтикой Золя. Салтыков-Щедрин, конечно, не относится к представителям русского натурализма, как, например, П. Д. Боборыкин, А. И. Эртель или Д. Н. Мамин-Сибиряк. Последние в своих социально сфокусированных романах (Milieuroman), не упуская ни одной детали, рассуждали на тему общественных законов, детерминирующих человека. В этом смысле Салтыков-Щедрин далек от свойственных Золя постулатов, касающихся научной «экпериментальной» функции литературы, тенденции искусственного восприятия неэстетичного и дистанцирования от любой функционализации искусства[18].
Основную тему натуралистов — дегенерацию семьи — Салтыков-Щедрин вписывает в поэтическую традицию, усиливая при этом элементы натурализма и добавляя сатиру. Таким образом, детерминирующий и дегенерирующий мир предстает совершенно по-новому. Преувеличенный натурализм выражается в почти обсессивном повторении одной и той же схемы дегенерации, чья мотивация максимально редуцируется. Так детерминизм переходит в фатализм. Царящая в Головлево атмосфера дегенерации детализуется обманчивыми картинами описываемого мира-фикции, пустота и вырождение которого разоблачается по ту сторону (языковых) симулякров. «Наитемнейшая книга русской литературы» (Д. Мирский) все-таки не соответствует натуралистической поэтике. В первую очередь отличие заключается в особой психологической глубине героев и в осознании ими принадлежности к дегенерирующему поколению. Психологизация дегенерирующих персонажей, постепенно осознающих никчемность и призрачность собственной жизни, является броской и двусмысленной взаимозаменяемостью безысходной прогрессирующей психической, физической и моральной дегенерации.
3
Для изображения видов и процессов дегенерации в натуралистической традиции предпочтение отдается жанру романа. Отклонение от нормы становится натуралистической нормой. При этом авторы-натуралисты претендуют на определенную долю научного позитивизма, состоящего в данном случае из двух взаимодополняющих концепций — детерминизма и дегенерации. Идею о том, что на человека оказывают влияние неподвластные ему факторы, ограничивающие его свободу[19], Золя и другие натуралисты заимствовали прежде всего у И. Тэна. В 1860-е годы он вместе с Э. Литтрэ внес большой вклад в распространение идей позитивизма. Тэн развил антиромантическую теорию детерминизма, основанную на трех принципах: «lа race, le milieu et le moment»[20]. Эта идея была подхвачена натуралистами и явилась основным принципом в концептуализации их произведений. Герои их произведений подчинены физиологическим и социальным законам, определяющим поступки людей[21]. Для сторонников теории детерминизма определяющими факторами в формировании каждого человека являются наследственность и социальное окружение. Момент рождения разделяет зоны влияния этих двух факторов. Под наследственностью понимается психика в широком смысле, физиология и мораль — все то, что родители «генетически» передают своим детям. Понятие социального окружения включает в себя все, с чем человек имеет дело в период между рождением и смертью. Плотная сеть причинных взаимосвязей определяет жизнь человека, включая и те случаи, которые кажутся совпадением или результатом свободного решения. Человеку далеко не всегда видны эти причинные цепочки, руководящие его действиями [Larkin 1977: 2–3, 175–177]. Идея детерминизма, нашедшая отклики уже у Стендаля и Бальзака, зародилась в XVIII веке и была побочным продуктом сенсуализма. Однако лишь в эпоху натурализма детерминизм получает наибольшее распространение, так как именно тогда проявилась его научность. Создаваемый автором-натуралистом фикциональный мир должен был стать пространством для экспериментов в области наследственности и теорий социального окружения (Vererbungs— und Milieutheorien). Взаимосвязь действий протагонистов, их наследственных предрасположенностей и влияния социальной среды демонстрировались гораздо более наглядно, чем в реальности. «Научная» функция литературы — то, что так хотел видеть и всегда подчеркивал Золя — не имеет на самом деле ничего общего с настоящим экспериментом. Эта идея доминирует в исследованиях о Золя, притом что неоднозначность выдуманного и глубинной метафизики, характерная для теории Золя, может быть связана, в терминологии М. Фуко, с позитивистской эпистемой XIX века [Muller 1987].
Связующим звеном между детерминизмом и дегенерацией является понятие наследственности, о котором Золя узнал из работы П. Люка «Traite philosophique etphysiologique de Pheredite naturelle» (1847–1850) [Malinas 1985]. Идея о физиологической «предопределенности» человека, получившая свое распространение в начале XIX века в связи с воз-нивновением теории эволюции, доминирует, как известно, в цикле «Ругон-Маккар»[22]. Нервное заболевание Аделаиды Фуке было началом целого ряда физических и психических патологий, определивших, по Золя, судьбу семьи Ругон-Маккар и загнавших членов этой семьи в узкие рамки непреодолимости и неизбежности их собственных наследственных характеристик. Теория Люка частично опровергает упомянутую неизбежность все нового и нового повторения. Идея Г. Лукача состоит в том, что существует две формы наследственности: «heredite» и «inneite». В первом случае речь идет о фатальном детерминизме повторения патологий из поколения в поколение, во втором — о творческом созидании природы, которая всегда добавляет от себя нечто новое в развитие следующего поколения. Более оптимистичное понимание наследственности характеризует конец цикла «Ругон-Маккар» и несколько смягчает строгое детерминистское начало [Kaiser 1990: 59–76]; [Albers 2002:108–115].
Теория наследственности, ставшая центральной частью теории дегенерации, оказала огромное влияние на развитие психиатрии. Более того, теория наследственности заразила натуралистическую фикцию, усилив тем самым ее детерминистский характер. В рамках идеи декаденства феномены дегенерации стилизуются под утонченные формы человеческого существования, а физическое вырождение сопровождается психическим усовешенствованием («А Rebour» Ж. Гюисманса). Натурализм же интересуют прежде всего регрессивные феномены, такие как атавистические представления о «человеке-животном»[23]. Натурализм принадлежит к выходящему за пределы психиатрии[24] междисциплинарному дискурсу дегенерации XIX в., согласно которому вырождение — это «темная сторона развития» [Chamberlin/Gilman 1985], которая представляет угрозу для позитивистских убеждений и для развития общества[25]. Создателем гипотезы вырождения был Б. А. Морель. В своей работе «Traite des degenerescences physiques, intellectuelles et morales de Pespece humaine» (1857) он определяет дегенерацию как «наследуемое болезненное отклонение от нормального человеческого типа, прогрессирующее до самой смерти»[26]. Наследственность, считавшаяся в более ранней психиатрии (например, В. Гризингером) лишь одной из причин душевных заболеваний, является, по мнению Мореля, основным фактором распространения тех же душевных заболевания: психическая девиантность не считается больше индивидуальной патологией, она распространяется на целые семьи и социальные группы[27]. Новый болезненный вид, своего рода «подвид» человека — дегенерат, угрожает европейской культуре как вирус. Из-за своей патологической наследственности он изначально обречен на гибель. Закон прогрессивности Мореля гласит, что любой болезненный признак определяет начало целого ряда патологий, увеличивающихся из поколения в поколение и ведущих в конечном счете к бесплодию. Был разработан целый ряд критериев, необходимых для определения дегенерации и борьбы с нею, в числе которых решающую роль играли так называемые «стигматы»[28].
Именно проблемы дегенерации играют главную роль в психо-и сексопатологии в XIX веке. Необходимо назвать работы В. Маньяна, Г. Шюле, Р. фон Крафт-Эбинга, Е. Крепелина[29]. Маньян подходит к проблеме дегенерации с дарвинисткой точки зрения и понимает ее как регресс, чем и отличается от религиозной позиции Мореля. Подобная перспектива освобождает дорогу идее атавизма: вырождение является в социально-дарвинистском смысле регрессивным развитием, грозящим человеку «произвольной схожестью» (Спенсер) и неопределенной гомогенностью, характерной для примитивных сообществ. Вырождение становится понятием, охватывающим все формы видимых и невидимых отклонений, синонимом патологии [Pick 1989: 8], к последствиям которой причисляются не только психические заболевания, но и ненормативные формы социального поведения: преступность, проституция, алкоголизм, сексуальные извращения[30]. Именно поэтому термин теряет научную основу и необходимость даже в психиатрии [Ackerknecht 1985: 57]. Одновременно, благодаря прежде всего М. Нордау, дегенерация становится центральной темой в литературе, искусстве и культурной критике fin de siècle.
Открытым остается вопрос, имеет ли Салтыков-Щедрин отношение к русскому дискурсу дегенерации, возникшему до рецепции французской натуралистической традиции и выходящему за ее пределы. Известно, что психиатрические работы о дегенерации начали появлятся в России с 1880-х годов. Этот факт не позволяет говорить о возникновении дискурса дегенерации до 1880 года[31]. С другой стороны, в публицистике 1870-х годов риторика дегенерации «социального организма» представлена весьма широко. Особенно яркое выражение она находит у народников в метафоре разложения коллективного тела [Паперно 1999:106–108], что опять же напоминает дискурсивную стратегию французской культуры той эпохи [Nye1984]; [Pick 1989: 97–106]. Несмотря на это, можно смело утверждать, что ранняя и шумная рецепция французского натурализма наряду с полемикой вокруг позитивизма являлась важным дискурсивным пространством для развития идей дегенерации в России.
4
Роман «Господа Головлевы» бесспорно может быть отнесен к дискурсу дегенерации[32]. Этот факт подчеркивает и сам Салтыков-Щедрин в одном из финальных эпизодов романа:
Упадок семьи Головлевых представляется как прогрессирующее, неудержимое вырождение, причины которого видятся в биодетерминистском процессе наследственности. Такие негативные качества, как «праздность, непригодность к какому бы то ни было делу и запой», передаются из поколения в поколение и ведут к неизбежной гибели семьи, в основе которой лежит исчерпанность духовных и телесных сил: «пустословие», «пустомыслие», «пустоутробие», т. е. повсеместные, обычные проявления дегенерации. Примечательна радикализация постулированного в натурализме детерминистического характера дегенерации: причины плохой наследственности не подвластны влиянию человека, так как «пенаты», «фатум» заменяют собой «конкретное» влияние социального окружения и болезней. Унаследованные черты характера во втором поколении Головлевых [XIII: 9–19] безразличны к причинно-следственно-му предопределению судьбы, как это обычно имеет место в натуралистическом романе. Порфирий унаследовал от матери хозяйственную скупость, Степан и Павел, подобно их отцу, совершенно апатичны и легкомысленны. Несмотря на эти различия все они проживают один и тот же трагический процесс дегенерации. Безвыходность положения подкрепляется тем фактом, что даже суетливая хозяйственность Арины Петровны на самом деле носит прогрессирующий дегенеративный характер. Ее на первый взгляд потрясающая способность умножения состояния, контрастирует с картиной гниющих запасов в доме Головлевых[33] и предстает совершенно бессмысленным, «энтропическим пароксизмом»[34]. Дегенерация семьи Головлевых не имеет, таким образом, ни медицинского, ни социального начала. Описываемый в настоящем процесс теряется в неопределенной предистории[35], а конец истории не виден даже после смерти Порфирия[36]. Обезвременивание повествования достигается прерыванием диахронической перспективы, путем пермутации эпизодов: отрывок «Недозволенные семейные радости» следует после описания смерти Арины Петровны, хотя содержательно предшествует ему. Прогрессивность и последовательность вырождения прерываются, и тем самым усиливается их безвыходность и безнадежность.
Основными героями в нарисованной Щедриным истории дегенерации выступают Арина Петровна и Иудушка. Кажется, что Порфирий перверсивно пародирует манеру своей матери и ее властолюбие: Арина Петровна деспотично управляла имением. Позиция ее сына является пустой карикатурой, он компенсирует бессилие, представляя себя всемогущим в своих фантазиях [Ehre 1977: 6–7]. Очевидно, персонифицируя лицемерие, Иудушка выказывает также и другие стигматы вырождения: крайняя степень мистицизма, на самом деле являющимся скорее святошеством, чем набожностью (он очень хорошо держится, когда молится, но делает это только потому, что боится дьявола[37]); патологический эгоизм, который граничит с мегаломанией[38]; отсутствие сознания моральных законов, т. е. синдром «нравственного помешательства»: «<…> человек, лишенный всякого нравственного мерила» [XIII: 101], «полная свобода от каких-либо нравственных ограничений» [XIII: 104].
Важным элементом редукции и оптимизации натуралистических методов в романе является совпадение фактора наследственности и социального окружения. Одним из важнейших моментов в романе является слияние фактора семейного окружения, от которого никуда не деться, и биологической наследственности. Два этих фактора создают ваккумное детерминистическое пространство. Надаром фамилия и имение носят одинаковое название. Намеки на влияние окружающей среды касаются или исключительно семьи — она и есть та среда, — или методов воспитания, применяемых к молодому поколению Головлевых, навсегда сформировавших их личности[39]. Все, что происходит за пределами Головлево, кажется, не оказывает на героев никакого влияния. События, рассказывающие о промахах Головлевых в обществе, вне семьи, никогда не являются центральным объектом повествования и упоминаются лишь поверхностно. Действие романа разворачивается в трех имениях — Головлево, Дубровино и Погорелка, — которые из-за своей внешней схожести и из-за схожести происходящих в них событий сливаются в единое пространство. Пространственное ограничение действия придает фатальной безнадежности судьбы Головлевых клаустрофобический характер, еще более усиливающий узость и изолированность натуралистического пространства[40].
Головлево равно могиле, смерти, месту, куда каждый, кто пытался бежать, неизменно возвращается, чтобы закончить процесс вырождения и погибнуть. Возвращение Степана является образцовым: «Ему кажется, что перед ним растворяются двери сырого подвала, что, как только он перешагнет за порог этих дверей, так они сейчас захлопнутся, — и тогда все кончено» [XIII: 29]. Стоя перед домом он повторяет: «Гроб, гроб, гроб!» [XIII: 30]. На территории этого умерщвляющего места возможны только движения, приближающие героя к его концу. Физический упадок и психическое вырождение Арины Петровны совпадают с ее переездом из богатого Головлево в нищее село Погорелка: «<…> погорелковский дом был ветх и сыр, а комната, в которой заперлась Арина Петровна, никогда не освежалась и по целым неделям оставалась неубранною. И вот среди этой полной беспомощности, среди отсутствия всякого комфорта и ухода приближалась дряхлость» [XIII: 98]. Усиливающаяся бедность, узость и ветхость жилых пространств, в которых приходится находиться Головлевым на последнем этапе их дегенерации, кажется тоже заражены и вырождаются вместе с героями. Степан, Арина и Порфирий доживают свои последние дни в грязных, душных, неубранных комнатах, в полной — желаемой или вынужденной — изоляции. Рассказчик использует одинаковые выражения для описания их медленной кончины.
Состояние усиливающейся изоляции и одиночества заставляет героев уменьшить их жилища, чтобы оказать сопротивление внешней пустоте. Таково состояние Арины Петровны после отъезда сирот: «С отъездом сирот погорелковский дом окунулся в какую-то безнадежную тишину. <…> Проводивши внучек, она, может быть, в первый раз почувствовала, что от ее существа что-то оторвалось и что она разом получила какую-то безграничную свободу, до того безграничную, что она уже ничего не видела перед собой, кроме пустого пространства. Чтоб как-нибудь скрыть в собственных глазах эту пустоту, она распорядилась немедленно заколотить парадные комнаты и мезонин, в котором жили сироты <…>, а для себя отделила всего две комнаты…» [XIII: 95]. Окружающие стараются также не выделятся и подстраиваются под общее состояние дегенерации. Из многочисленной прислуги в доме остались только две женщины монструозной внешности — старая, хромая ключница Афимьюшка и одноглазая солдатка Марковна. Взгляд из окна, бессмысленно и оцепенело направленный в пустоту и характеризующий последние дни Головлевых, не предполагает расширения пространства, так как описание сосредоточивается на темных осенних, давящих тучах. Так, например, описана «агония» Степана: «Безвыходно сидел он [Степка] у окна в своей комнате и сквозь двойные рамы смотрел на крестьянский поселок, утонувший в грязи. <…> серое, вечно слезящееся небо осени давило его. Казалось, что оно висит непосредственно над его головой и грозит утопить его в развернувшихся хлябях земли. У него не было другого дела, как смотреть в окно и следить за грузными массами облоков» [XIII: 47].
С клаустрофобическим сужением пространства корреспондирует модификация времени, теряющего привычные координаты. Время перестает быть прогрессивным, превращаясь в бесформенное, неопределенное, неделимое: для Степана «потянулся ряд вялых, безобразных дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени» [XIII: 31]. А также для его матери: «<…> для [Арины] не существовало ни прошлого, ни будущего, а существовала только минута, которую предстояло прожить. <…> Среди этой тусклой обстановки дни проходили за днями, один как другой, без всяких перемен, без всякой надежды на вторжение свежей струи» [XIII: 96; 106].
[3] Следствием фабульной редукции в романе «Господа Головлевы» является, по мнению К. Д. Крамера, тот факт, что история содержит крайне небольшое число конфликтных ситуаций или описаний напряженных отношений между социальными классами [Kramer 1970:455]. Охарактеризованный советскими литературоведами как «социально-критический» роман, по мнению автора, таковым не является.
[4] Все цитаты из произведений Салтыкова-Щедрина даны по изданию: Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений: В 20 т. М., 1965–1972. При цитировании указываются номер тома и соответствующая страница.
[5] Порфирий Головлев как «антигерой» — ср.: [Тоддб 1976]. Здесь, однако, не проводится сравнение с антигероями натурализма, хотя жадность и скрупулезность Порфирия по отношению к своей матери напоминают «антигеройские поступки» Пьера Ругона.
[6] Для Салтыкова-Щедрина возможность романного продолжения есть нечто иное, чем для Достоевского: продолжение искушает не разнобразием авантюры, а разнобразием вариаций той же самой фабулы.
[7] Единственная история вырождения, структура которой отлична от остальных, повествует о Анниньке и Любоньке, племянницах Порфирия. Совершив побег из имения, они попадают в нищий провинциальный театр и ведут жалкое существование. После публичного скандала, одна из них кончает жизнь самоубийством, а другая возвращается в Головлево, что само по себе означает смерть. Все это происходит, так сказать, за кулисами и напоминает «классическую» натуралистическую фабулу с характерным для нее развитием сюжета, что еще больше усиливает клаустрофобическую монотонность головлевского вырождения.
[8] В своей рецензии С. Сычевский указывает на параллели в описаниях вырождения семьи как социального феномена в том и другом произведении: «Если сопоставить картины Золя и картину Щедрина, то многое можно сказать о причинах упадка семьи» (Одесский Вестник. 1876. № 8,п; цит. по: [XIII: 655]).
[9] Это касается прежде всего описаний алкоголизма. Арсеньев сравнивает кончину Купо в «L’Assommoir» с последними днями Степана Головлева: «Тут нет ни клинических терминов, ни стенеографически записанного бреда, ни точно воспроизведенных галлюцинаций; с помощю нескольких лучей света, брошенных в глубокую тьму, перед нами возстает последная вспышка бесплодно погибшей жизни» [Арсеньев 1906:194].
[10] «Щедрин, не отрицая значения наследственности, последовательно проводил принцип социальной детерминированности внутреннего мира и поведения личности» [Бушмин 1966:370–371].
[11] См., например: [Бушмин 1959:171–194]. Подобным же образом рассуждает и немецкий исследователь Х.-Г. Купферш-мидт [Kupferschmidt 1958: 87–92].
[12] «Щедринские методы передачи человеческой психологии были направлены не только против психологизма эмпирического и натуралистического, но и против психологизма идеалистического, тенденции которого резко проявлялись в творчестве Ф. М. Достоевского» [Эльсберг 1940:296].
[13] В рецензии 1875 года на публикацию одной главы из семейной хроники Головлевых А Скабичевский подчеркивает, что очерк Салтыкова-Щедрина являет жуткую картину из жизни помещиков до реформы и видит исторические корни сложившейся ситуации в социальной критике [Скабичевский 1906: 233].
[14] «И какую неутомимость, какой железный организм нужно иметь, чтобы выдержать труд выслеживания, необходимый для создания подобной эксрементально-человеческой комедии!» [XIV: 155]. Примечательна игра слов «экпериментальный» — «экскрементальный».
[15] О проблематизации дихотомии «описывать vs. рассказывать» в контексте натуралистической литературы см.: [Baguley 1990:184–203].
[16] В России большой успех имели особенно «Le Ventre de Paris» (1873) и «La Conquete des Plessans» (1874). В 1874 году Тургенев писал Золя: «On пе lit que vous еп Russie» (цит. по: [Gauthier 1959:37]).
[17] В 1875 году в октябрьском и декабрьском выпусках «Отечественных записок» были изданы «Семейный суд» и «По-родственному», по первоначальному замыслу автора — последние главы цикла «Благонамеренные речи». В ходе работы у Салтыкова-Щедрина родилась идея отдельной семейной хроники, последующие части которой выходили еще как главы «Благонамеренных речей» («Семейные итоги» — март 1876 года и «Передвыморочностью» — май 1876 года). Последняя глава «Благонамеренных речей» называлась «Племяннушка»; следующие тексты — «Выморочный» и «Семейные радости» — выходят (в августе и декабре 1876 года соответственно) как самостоятельные произведения. Последняя глава истории появилась после четырехлетнего перерыва, в мае 1880 года, под названием «Решение. Последний эпизод из головлевской хроники» и в книге получила иное название — «Расчет». См.: [XIII: 668–671].
[18] О теории и практике русского натуралистического романа на примере П. Д. Боборыкина см.: [Blanck 1990].
[19] В рамках самой детерминистической теории существовали разные мнения относительно свободы выбора человека, которая полностью не отрицалась. Ср.: [Larkin 1977:175–177].
[20] Тэн сформулировал свою теорию в «Histoire de la litterature anglaise» (1863). В «No tes sur l’Anglettere» (1871) упомянуты именно эти «три фактора».
[21] Работы Тэна повлияли на творческую деятельность Золя на 10 лет раньше, чем работы К. Бернара. Хотя Золя при создании теории «экпериментального романа» чаще ссылается на Бернара и его «Introduction a l’etude de la medicine experimen-tale» (1865), однако познакомился он с ними лишь в 1878 году [Pellini 1998: 25].
[22] Ж. Сэн-Илер, Кувье и Ламарк считали наследственность центральным понятием эволюционной теории. Кроме того, Ламарк понимал эволюцию как «унаследование имеющихся признаков».
[23] Тот факт, что речь идет не об абсолютной аксиоме, подтверждает К. Бернгеймер [Bernheimer 2002: 56–103], обнаруживший между натурализмом и декадентством целый ряд общих поэтических характеристик.
[24] «Вырождение» в XVIII веке было известно только в естественных науках, например у Ж. Л. Л. Бюффона. С середины XIX века благодаря Морелю вырождение стало центральной темой в психиатрии и, смешавшись с дарвинизмом, стало основой для евгенистической теории («Hereditary Talent and Character» Ф. Гэлтонса, 1865). Кроме того, в рамках идеи дегенерации формируется теория развития как «обратная сторона» прогресса, а также закладываются основы криминальной антропологии Ч. Ламброзо. Затем благодаря М. Нордау и его «Вырождению» (1892–1893) теория дегенерации становится ключевым понятием в культурной критике fin de siècle. О дискурсе дегенерации см.: [Chamberlin/Gilman 1985]; [Pick 1989]; [Greenslade 1994]; [Hurley 1996]; [Roelcke 1999]; [Childs 2001].
[25] Теория дегенерации может дать ответ на вопрос, почему эпоха столь неудержимого прогресса повлекла за собой так много физических, психических и социальных патологических явлений. Дегенерация понимается, с одной стороны, как рецидив примитивного общественного устройства, исчезающего в процессе прогрессивного развития, а с другой — как последствие индустриализации и урбанизации, т. е. ошибка в процессе цивилизации. В обоих случаях дегенерация является обратной стороной прогресса [Pick 1989:11–27]/
[26] «Les degenerations sont des deviations mal-adives du type normal de l’humanite heredi-tairement transmissibles, et evoluant progres-sivement vers la decheance» (цит. no: [Ackerknecht 1985, 54]). Теория Мореля имеет явный христианско-теологические подтекст: «type normal», от которого и отличается дегенерирующий субъект, — это человек, созданный Богом, каким он был до грехопадения. Это означает, что начало вырождения совпадает с понятием «всемирного зла» [Roelcke 1999: 85].
[27] По мнению Мореля, причиной дегенерации являются следующие факторы: алкогольное или наркотическое отравление, социальная атмосфера, болезненный темперамент, аморальность, врожденные телесные патологии или приобретенные увечья, наследственность.
[28] Телесными стигматами считались уродство, телесные патологии, недоразвитость (в первую очередь — ассиметричность лицевой части и черепа), несовершенное развитие ушных раковин, косоглазие, неровные зубы, сросшиеся пальцы, шестипалость и т. д. В ряду психических стигматов назывались неосознание понятий нравственности и закона (по Дж. Причарду «moral insanity», «нравственное помешательство»), крайняя эмоциональная раздражительность, состояние душевного бессилия и удрученности, подавленность, отказ от какой-либо деятельности, склонность к пустым мечтаниям. Мономания, увлечение мистикой и религиозная одержимость, преувеличенная набожность также считаются отклонением от нормы. В целом речь идет о критериях различения нормы и патологии — человеческого вида и его дегенеративного подвида. Попытка научно-статистического обоснования этих критериев с помощью данных, полученных во время эмпирических исследований, не увенчалась успехом: все свелось в конце концов просто к «вере» в дегенерацию. Выявление невидимой опасности — угрозы дегенерации — было равносильно сизифову труду.
[29] О роли теории дегенерации в развитие сексопатологии см.: [Gilman 1985: 191–216].
[30] Акценты в определении причин дегенерации, однако, все больше смещаются. Болезни — особенно те, которые передаются половым путем, — получили наряду с ядовитыми веществами (в частности — алкоголем) особое значение. Условия жизни людей в цивилизованном обществе стали также играть немаловажную роль: борьба за выживание как причина измождения, одностороннее развитие определенных духовных характеристик, «не-забота» о собственном теле, ослабление природных инстинктов (например, забота о продолжении рода), являющиеся причиной самоубийств и онанизма. [Leib-brand/Wettley 1961: 519–545].
[31] В этой связи необходимо назвать следующие имена: Д. А. Дриль и его диссертации «Малолетние преступники» (1881) имеет прямое отношение к традиции криминальной антропологии Ч. Ламброзо; П. П. Ковалевский, бывший профессором Харьковского университета, автор одной из первых работ по психопатологии на русском языке («Основы механизма душевной деятельности», 1885); С. С. Корсаков, Н. Н. Баженов, В. Ф. Чиж. Однако, как отмечает И. Сироткина [Сироткина 2000], вырождение считается скорее социальным явлением, в котором наследственность не играет главной роли. Связанные с дегенерацией евгенистические идеи нашли свое распространение в более раннее время. См., например, «Усовершенствование и вырождение человеческого рода» В. М. Флоринского (1866); ср.: [Богданов 2005]. Другие авторы (П. Д. Боборыкин, «Из новых», 1887) помещали теорию наследственности в центр своего повествования. Так, вырождение находит литературное выражения в романе «Брат и сестра» (1862) Н. Г. Помяловского. Роман остался незавершенным и поэтому не нашел откликов (ср.: [Blanck 1990: 24ft.]). Об истории психиатрии и психопатологии в России см.: [Иудин 1951]; [Brown 1981]; [Sirotkina 2002].
[32] Психическое, физическое и моральное вырождение семьи Головлевых происходит на протяжении жизни трех поколений. Прогрессирующая деградация, ведущая к вымиранию рода, очевидна: к первому поколению принадлежат Арина Петровна и ее муж Владимир Михайлович. Им еще удается достичь преклонного возраста. Второе поколение — их сыновья Степан («Степка-балбес»), Порфирий («Иудушка», «кровопивушка») и Павел. Они умирают в самом расцвете сил.
[33] «У головлевской барыни была выстроена целая линия погребов, кладовых и амбаров; все они были полным-полнехоньки, и немало было в них порченого материала, к которому приступить нельзя было, ради гнилого запаха» [XIII: 44].
[34] Об «энтропических видениях» французского натурализма см.: [Baguley 1990].
[35] Степан вспоминает до своего возвращения в Головлево о других членах семьи, судьба которых оказала решающее влияние и на него: «Припоминаются и другие подробности, хотя непосредственно до него не касающиеся, но несомненно характеризующие головлевские порядки. Вот дяденька Михаил Петрович (в просторечии, „Мишка-буян“), который тоже принадлежал к числу „постылых“ и которого дедушка Петр Иваныч заточил к дочери в Головлево, где он жил в людской и ел из одной чашки с собакой Трезоркой. Вот тетенька Вера Михайловна, которая из милости жила в головлевской усадьбе у братца Владимира Михайлича и которая умерла „от умеренности“, потому что Арина Петровна корила ее каждым куском, съедаемым за обедом, и каждым поленом дров, употребляемых для отопления ее комнаты» [XIII: 29].
[36] Конец истории мог бы быть и началом новой: после смерти Порфирия дальняя родственница интересуется имением: «Тогда снарядили нового верхового и отправили его в Горюшкино к „сестрице“ Надежде Ивановне Галкиной (дочке тетеньки Варвары Михайловны), которая уже с прошлой осени зорко следила за всем, происходившим в Головлеве» [XIII: 262].
[37] «[Иудушка] молился не потому, что любил бога и надеялся посредством молитвы войти в общение с ним, а потому, что боялся черта и надеялся, что бог избавит его от лукавого» [XIII: 125].
[38] Обращаясь к своему умирающему брату Павлу, он подражает Иисусу: «Ну, брат, вставай! Бог милости прислал! <…> Встань да и побеги!» [XIII: 77]. В пересказе его разговора с попом мегаломия Порфирия выражается вновь в библейских терминах: «Он намеднись недаром с попом поговарил: а что, говорит, батюшка, если бы вавилонскую башню выстроить — много на это денег потребуется?» [XIII: 83].
[39] Ср., например, описание методов воспитания, примененных к Анниньке и их последствия: «Воспитание это было, так сказать, институтско-опереточное, в котором перевес брала едва ли не оперетка. <…>
[40] Обычным изолированным местом, где разворачивается действие натуралистического романа, является, например, рынок Hailes в «Le Ventre de Paris».