— Да, да, спи давай.
И только тогда, впервые почувствовав, что имеет на то полное право, мать моя повысила голос на старого К., крикнув так пронзительно, что аж меня на мгновение оглушило и я как бы отпрянул в маточном объятии, хоть инстинкт подсказывал мне, что трудно будет отыграть назад эти ценные сантиметры; она крикнула так, что через пять минут они уже были на пути в больницу. Ну конечно пешком: старый К. счел, что больница слишком близко, чтобы стоило вызывать такси; он помогал матери идти, говоря, что прогулка ей поможет; у нее уже не было сил протестовать, она прикусила губы до крови и шла, каждые сто метров приседая и выслушивая от него:
— Только ради бога, не надо вот этого всего. Мы уже почти на месте. Кто в такое время поедет?
Они обязаны были дойти. Я уже практически свисал у нее между ног, уже можно было меня погладить по темечку; старый К. не успел вернуться домой, а нам уже перерезали пуповину. Я почувствовал, как собственная мать предала меня миру, и ничего в том не было для меня радостного, что она предала меня… миру, в котором первым лицом, с той поры всегда безгранично раздраженным моим отсутствием, был старый К.
Потом
Этот дом состарился. Некрасиво, хуже, чем люди. Дома стареют обманчиво, старость в них зреет втихаря по углам, а потом незаметно расползается, захватывая соседние пространства, старость домов ускользает от контроля, перестает быть видимой домочадцам, зато гости уже с порога, уже в коридоре чуют ее в запахе гнили. В этом доме старость прокладывала себе путь в стоптанных тапках, предлагаемых гостям после того, как они снимут заляпанную грязью обувь, в запахе нафталина, долетающем из спальни, просачивающемся из шкафов, в ванной, где плесневели давно лежащие без дела вытертые пемзы, где обрастали грязью щетки для ногтей, где коричневели недомытые раковины, где затхлостью дышали влажные полотенца, где в неплотно закрытых аптечках давно просроченные лекарства боролись за место с вновь прибывавшими, где на полочках лежали пластмассовые расчески и щетки, не очищенные от волос и перхоти, где даже вода успевала заржаветь, пока струя долетала до ванной, где ванну украшали серое хозяйственное мыло, обшарпанные губки, флаконы, оставшиеся от травяных шампуней; но над ванной; о да, над ванной со стены свисала цепочка, помнившая лучшие времена, цепочка от звонка — звонок не звонил уже полвека, цепочка давно была без ручки, но свидетельствовала о том, что когда-то, о да, когда-то в этом доме прямо из ванной звали прислугу легким подергиванием цепочки, например, чтобы подали халат; в этом доме на каждой вешалке все еще громоздились ворохи халатов (в старых домах всегда много халатов, халат — универсальный подарок на день рождения, халат годится на любой случай жизни, халат прекрасно подходит даже тогда, когда мы забываем, что дарили в прошлый раз, ведь халатов никогда не бывает достаточно, халат замечателен на случай, если бы мы забыли о степени нашей близости с именинником, но помнили, что в какой-то степени состоим, и, наконец, халат идеален в случае, когда нам трудно вспомнить, которую уже весну отмечает юбилярша, когда нам трудно представить себе, как сильно она постарела, ведь халат годится для любого возраста); здесь старость поселилась на кухне, в жирных ложечках, захватанных стаканах, липких буфетах с терриконами старых крошек по углам; в кладовке, в засохших кусках праздничного торта; в столовой, в полных пыли и паутины осыпающихся букетах сухих цветов, в складе немодных абажуров (второе место в списке всегда уместных подарков); и всюду вели свалянные дорожки, коврики… В этом доме все пыталось самоуничижением противостоять неумолимому ходу времени. В прихожей рядом с тросточкой свисал поводочек, под гардеробом же не шлепанцы, не туфли, а тапочки («Где мои тапочки? Не видела нигде мои тапочки?»), которые старый К. привык после улицы надевать дома, направляясь в любимую комнатку на послеобеденную дремку, пока смертушка не захлопнет за ним дверки…
У них не было мыслей относительно старости, точно так же как и раньше у них не было мыслей относительно жизни. Они стали старше, чем могли представить себе в детстве, и не знали, куда девать эти сверхурочные часы. Все давно закончилось, занавес опущен, хлопанье кресел в зрительном зале давно стихло, а они все стояли на пустой сцене с давно отыгранными ролями, стояли без текста, без режиссера, без зрителей. Они уже не различали дней, о праздниках узнавали из телевизоров и по радио, тогда они покупали более дорогие, чем обычно, колбасы, пирожное, бутылку вина и садились молча за стол, машинально крестились перед едой, выдерживали друг с другом за столом эти десяток-другой минут, а потом прятались по углам, каждый к своему экранчику, возвращались в свои пещеры, завороженные тенями на стенах. Ритуалы перешли в привычки. Брат старого К. с бутылкой дешевого пива каждую ночь засыпал перед включенным телевизором под эротические программы, грезя о счастливом завершении своих любовных неудач. По прочтении вечерних молитв и выключении Единственного Радио Настоящих Поляков сестра старого К. слышала за стеной шелест Голой Правды, входила в комнату брата и, затыкая уши и отводя взгляд, подходила к телевизору и выключала его из сети, а посмотрев потом на блаженное выражение лица спящего братца, толкала его в бок, чтобы нарушить грешный сон, вынимала из его руки бутылку и вкладывала вместо нее четки. Сон у брата старого К. был крепким, нелегким в плане перепрограммирования, а потому утренние пробуждения с четками регулярно ввергали его в хоть и мелкий, но все же дискомфорт совести.
Мать окончательно капитулировала перед бесконечно длинными солитерами латинских сериалов; они бесповоротно угнездились в ней и размножались, она чахла от них и худела, но ничего не могла поделать, эти солитеры были единственным дармовым кормом для ее организма, самым доступным, только ими она питалась, целыми днями напролет, в сыром виде, повторяя:
— Только благодаря им я знаю, какова она, настоящая жизнь; это мое последнее удовольствие, и я никому не позволю отнять его у меня. Довольно я со всеми вами навоевалась, оставьте меня в покое на старости лет, — говорила она и пожирала солитеры сериалов, иногда по два сразу, переживая их и пережевывая, даже не подозревая, что в покусанном и поделенном на части виде они регенерируют в ней и выедают ее изнутри и что самый лакомый кусок для них — мозг, они уничтожают друг друга в родном гнезде в борьбе за сей деликатес; видимо, она жила только потому, что солитеры вели в ней смертельный бой за доступ к мозгу, бой такой жестокий, что редко кому из них выпадало минутное наслаждение паразитировать внутри ее черепа: его тут же сжирал соперник.
Старый К. между тем жил уверенностью, что самое хорошее в его жизни еще предстоит, уверенностью, которую он обрел, когда подвел итоги своей жизни и понял, что до сих пор с ним случались только несчастья; он ходил по дому и говорил:
— Что поделаешь, не всех счастье встречает смолоду, некоторых только в старости начинают ценить, видать, и моя судьба такова, хоть, правда, в том, что касается старости, я бы поостерегся говорить. «Не знаете ни дня, ни часа», — говорил Господь, а с какой тогда стати нам мерить жизнь прожитыми днями, ведь в счет идет не то, кто сколько прожил, а то, кто сколько еще будет жить, и что-то мне сдается, что в этом отношении я гораздо моложе не только всех вас, но и многих засранцев, например моложе сына моего дурного, который с этим его образом жизни долго не протянет, это как пить дать; когда еще он жил с нами, на него можно было влиять, но теперь он покатился по наклонной и окажется в сточной канаве; что делать, не удалось отцу уберечь ребенка, это поражение, а что делать, но, как я говорил, со мной уже все несчастья случились, теперь должна пойти полоса удач, теперь должно что-нибудь хорошее случиться, чувствую…
И, философствуя так, так о предчувствии своем разглагольствуя, он со всей страстью предавался игре в лото, с поразительной последовательностью не попадая даже в самые маленькие выигрыши, писал сутяжнические трактаты, разоблачающие фирмы, которые за покупку раскуроченного будильника обещали новый автомобиль или же за заказ энциклопедии, стоящей в два раза дороже, чем в книжном магазине, плюс стоимость пересылки с Сейшельских островов, гарантировали ему высокую денежную премию; он требовал все эти призы, высылая по нескольку писем каждый день, и говорил:
— Что это за время за такое воровское, без зазрения совести средь бела дня человека обманывают, эх, если б у меня были деньги на юриста, эх, если б я был руководителем, я бы истребил эту заразу, с корнем бы выдрал, а им что, им и в тюрьме слишком хорошо, на наши налоги их содержат, и у них там лучше, чем в отеле, надо бы вернуть смертную казнь и не миндальничать, и так людей слишком много, трахаются, как кролики, особенно эти бандитские морды, которые проживают в нашем районе, из них тоже ничего хорошего не вырастет; я, наверное, программу стерилизации разработал бы и охватил ею все дерьмо с недостаточным коэффициентом умственного развития, потому что даже если лопату одному такому или какому другому дать, то он по башке кого треснет и убьет, вместо того чтобы выкопать что надо, ой, я бы уж навел порядок, сперва в этом городе навел бы…
Он даже принял участие в выборах в городской совет, в какой-то из партий обнаружился его старый институтский приятель, и ему разрешили в знак «признания его непоколебимой позиции и бескомпромиссности» выступить в качестве кандидата с последним номером по партийному списку, разумеется при условии внесения соответствующей суммы на «цели раскрутки»; старый К. собрал все пенсии за два месяца — свою, сестры и брата (мать отказала в поддержке: «На старости лет у тебя крыша съехала, мужик, я не дам тебе меня в могилу загнать, у меня есть четыреста пятьдесят злотых на месяц, и я тебе на них жрать готовлю, я этого в грязь не брошу! Старый, а дурной, ты думаешь, что тебя там так и ждут, что тебе уже место в кресле приготовили, что тебе уже стол поставили, чтобы было куда ноги положить, шут гороховый, простофиля!»), и внес на счет партии, и выступил кандидатом, и в течение месяца разражался филиппиками против врагов, рассылал обещания друзьям, делил медвежьи шкуры, а потом, когда провалился с треском, впал в глубочайшую депрессию. Закрылся в своей комнатке и не выходил до тех пор, пока не удалось найти объяснение поражению на выборах, сидел взаперти, отказываясь от пищи, позволяя только сестре приносить ему минеральную воду; он объявил голодовку протеста против двуличных и неблагодарных людей, которые предали его в момент истины, он голодал и произносил монологи, доносившиеся из-за двери. Сначала был библейско-мученический период:
— Ах, Боже мой, Боже, зачем Ты так испытываешь меня, зачем выбрал меня на роль Иова, зачем осыпаешь меня отовсюду поражениями и несправедливостями, о Господи, что сделал я Тебе такого? Всю жизнь только гнусность человеческая язвит сердце мое, зачем же Ты испытываешь терпение мое, зачем измываешься надо мной?!
Через пару дней, когда он уже слегка оголодал, он стал еще более раздражительным:
— Глупая жена, глупый сын, глупая родня, глупая семья, глупые соседи, глупое человечество, глупая жизнь, глупость, все глупость!
А когда мать убедила домочадцев, что пора психиатра вызывать, старый К. оголодал настолько, что решил выйти из своей кельи, сохранив при этом остатки прежнего фасона; его вывод был таков:
— Ну что ж, не впервой оказывается, что человеческая глупость необорима; я дал им шанс, которым они не воспользовались; нет так нет, эта страна — дрянь, этот город — дрянь, ни этот город, ни эта страна не заслуживают таких, как я, и даже хорошо, что так получилось, потому что в случае победы я раньше или позже понял бы, что управлять ими — значит уподобиться свинопасу, ха, ха, как сказал, а, очень хорошо, ну так вот, свинопасом я не буду, в этой семье никто никогда не падал так низко, чтобы пасти стадо, какой же я был глупый, что раньше не сообразил это, короче, это было победное поражение, короче, последние станут первыми, короче, дайте что-нибудь пожрать, а то я изголодался за все эти дни!
И все вернулось в привычное русло — к шлепанцам, кроссвордам, телетурнирам, утренним болячкам; старость припорошила их, она покрыла пылью даже сны.
Когда я звонил, мать жаловалась, что раньше, пока сны ее не постарели, ей было легче; она говорила:
— Когда-то мне снилось, что у меня крылья, птичьи такие, что я летаю по небу и крылья несут меня сами, и махать не надо, я всегда думала, что именно так должно быть после смерти, когда человека забирают на небо, а теперь… а теперь мне снится, что у меня крылья, но типа как у моли, явственно ощущаю, что это крылышки как у насекомого, только покрытые не пыльцой, а пылью, везде эта пыль, на кровати, под кроватью, под кожей…
Жаловалась на страх перед адом, она боялась, что из этого дома в ад вроде как прямая дорога, что в этом доме даже святой пропил бы свой ореол, даже святой скатился бы и начал лаять, вот и боялась мать, что и она после смерти направится в ад, жаловалась, что ее одолевают мысли о самоубийстве. Могло ли со мной произойти что-нибудь более страшное, думал я, может ли с человеком произойти что-нибудь более страшное, чем признание собственной матери в мыслях о самоубийстве? Она говорила, что и самоубийства ей снятся, что часто во сне она вешается на трубе пылесоса, или режет вены кухонным ножом, или засовывает голову в стиральную машину и включает режим кипячения, жаловалась, что даже самоубийство в этих снах она совершает как кухарка. Она боялась, что из ада при жизни она попадет после смерти в ад еще худший, потому что вечный.
Как-то еще ребенком я спросил ее, каково в аду. Мать ответила мне тогда удивительно уверенно, как будто уже там была, как будто это были не какие-то там фантазии, а ее личные наблюдения:
— При входе в ад, сынок, тебе показывают все не использованные тобой возможности, показывают, как выглядела бы твоя жизнь, если бы в нужное время ты выбрал нужное решение. А потом тебе показывают все те минуты счастья, которые ты потерял, пока предавался сну, знаешь, сынок, что мы просыпаем половину жизни? И всем таким соням, как ты, в аду показывают, чего могли бы они в жизни достичь, если бы вставали вовремя.
— А потом? Мамуля, что потом, когда все это покажут?
— А потом, сынок, тебя оставляют одного с твоими угрызениями совести. На целую вечность. И не будет больше никого и ничего. Только ты и твои угрызения совести…
Долгое время я имел обычай рано ложиться спать. Сестра старого К. всегда мне говорила, что только сон до полуночи по-настоящему восстанавливает организм, а мать убеждала, что только то, что приснилось до полуночи, имеет силу пророчества. Вот мне и снилось, я погружался в сон, мой единственный любимый сон…………
_ _ _ _ _ _ _ Как-то раз позвонила мать и так жалобно запричитала, что от скорби поперепутались провода и то и дело к разговору подключались незнакомые голоса. Их залило дерьмом, вот и все, больше сказать у нее не получилось. Но и этого хватило: я уже был там, с ними, и все это видел. Разразился ливень столетия, старые трубы не выдержали, и прорвало канализацию: в подвалах стояло полметра воды с говном. Все попрятались по своим норам и вслушивались в дождь, раздраженные, что он заглушает реплики любимых героев сериалов, и вынужденные постоянно прибавлять громкость, но пульты были так изношены, что разбитые кнопки не хотели реагировать.
— Потому что в этом доме никому в голову никогда не придет хоть что-нибудь починить, — говорила мать старому К.