Это очень похоже на евангельские сообщения о суде над Иисусом. И читая у Франса этот монолог Пилата, ждешь того, что вот-вот он вспомнит об одном из таких несчастных, которых вынужден был отдать на расправу фанатичным «фарисеям и книжникам». Но как раз об этом, самом выдающемся, имевшем наиболее важные последствия, случае Понтий не вспоминает…
Разговор переходит на другие объекты. Ламия рассказывает об одной еврейке-танцовщице исключительной красоты и обаяния — он был в нее влюблен. Роман их кончился неожиданным образом:
— Однажды она исчезла и больше не возвращалась… Несколько месяцев спустя я случайно узнал, что она примкнула к кучке мужчин и женщин, которые следовали за молодым чудотворцем из Галилеи…[127]. Речь идет, судя по всему, о Марии Магдалине. А «молодой чудотворец из Галилеи», конечно, Иисус Христос? Так и есть:
— …Он называл себя Иисусом Назореем и впоследствии был распят за какое-то преступление. Понтий, ты не помнишь этого человека?
«Понтий Пилат нахмурил брови и потер рукою лоб, пробегая мыслью минувшее. Немного помолчав, он прошептал:
— Иисус? Назорей? Не помню»[128].
Оппонент. Вы не находите, что, может быть, Анатоль Франс дал здесь то правильное решение проблемы, которого никак до сих пор не могут найти специалисты-историки?
Автор. Это не исключено. Заметьте, однако, что при таком решении наносится серьезный удар по исторической репутации евангелий. Если события, связанные с деятельностью и гибелью Иисуса Христа, были такими незначительными по масштабу и малосущественными по своим непосредственным последствиям, то евангельское их описание, мягко выражаясь, неточно: отпадают вызванное якобы деятельностью Иисуса массовое движение в Галилее и Иудее; торжественная многолюдная встреча Иисуса «всем народом» при входе его в Иерусалим; экстраординарный по своему размаху и по своим методам ночной судебный процесс; участие многочисленных толп в расправе над Иисусом и т. д. Я уже не говорю о тех чудесах, которыми, по евангелиям, ознаменовались «страсти господни» — если бы хоть одно из них имело место в действительности, то, конечно, вся эта история запечатлелась бы в народной памяти неизгладимым образом.
Оппонент. О чудесах давайте не будем говорить. Условимся оставаться на чисто исторической почве. Будем исходить из того, что евангелия дали не только преувеличенное изображение событий, но и разукрашенное религиозной фантазией. Однако в основе этих описаний должно лежать какое-то историческое зерно. Вы же знаете, что именно такой точки зрения придерживались крупный советский историк Н. Никольский, знаменитый французский писатель-коммунист Анри Барбюс и английский ученый-коммунист Арчибальд Робертсон. Почему бы вам не рассказать об их взглядах по рассматриваемому вопросу?
Автор. Именно это я и собирался сделать.
Академик Н. Никольский признает скудость и противоречивость имеющихся у нас исторических сведений о Христе. По существу такие сведения содержатся только в первых трех синоптических евангелиях. Их анализ дает, однако, почти обескураживающие результаты: «Выводы для историка получаются малоутешительные, в особенности по вопросу о жизни и проповеди Иисуса». Если отбросить то, что имеется в евангелиях противоречивого, сомнительного и просто неправдоподобного, то «что остается от рассказа синоптиков? Был назаретский плотник Иисус, который совершал будто бы чудеса, проповедовал, что именно, мы, наверное, не знаем, затем был арестован иудейскими властями и казнен. Вот и все»[129]. На этом «остатке» Н. Никольский настаивает, как на том историческом зерне, из которого в дальнейшем произросло пышное и ветвистое дерево христианской легенды.
Нужно, считал ученый, отбросить те евангельские свидетельства, которые противоречат друг другу, и заодно, конечно, те, которые вообще не внушают доверия. Но сообщения, совпадающие по своему смыслу, не должны быть отбрасываемы. «Когда все, и канонические, и апокрифические евангелия, в один голос говорят, что Иисус — из Назарета, плотник, или сын плотника, отец его — Иосиф, мать — Мария, — то тут мы имеем дело, очевидно, с общеизвестным фактом, о котором никаких споров не было». Развивая ту же мысль, автор говорит: «Если Иисуса выдумали, то почему назвали его плотником из Назарета, почему все согласно называют его отца и мать, города и селения, где он действовал? Чтобы это объяснить, надо предположить, что был какой-то один вымышленный рассказ об Иисусе более краткий, чем наши синоптики, и этому рассказу почему-то все верили, как истинной правде…»[130].
Изображенную в евангелиях историческую обстановку, в которой действовал Иисус, Н. Никольский считает в общем правдоподобной. Понтий Пилат был в самом деле тогда правителем Иудеи, человек он был действительно плохой и жестокий; нравы и обычаи, местность — все это вполне соответствует тогдашней действительности. Не считает убедительным Н. Никольский и аргумент «от молчания века».
Деятельность Иисуса, говорит он, была весьма кратковременна, она длилась, может быть, не более одного года. За это время он не успел приобрести широкой популярности. «До прихода в Иерусалим Иисус, по-видимому, не был даже известен и римским властям»; евреям он, конечно, был более известен, но «для иудейского правящего общества Иисус был одним из рядовых врагов, не из главных»[131]. Поэтому «если римские писатели не упоминают об Иисусе, то это объясняется молчанием иудейских источников — все свои сведения об Иудее и событиях в этой стране римские писатели почерпнули почти исключительно из иудейских источников».
Ко всем этим соображениям Н. Никольский добавляет еще и довод о цельности Иисусовой евангельской проповеди: «Несмотря на некоторые противоречия, проповедь Иисуса, как почувствует всякий, внимательно читавший синоптиков, проникнута одним духом, одним тоном, одним содержанием… Можно сочинить отдельные изречения и притчи, но нельзя, расположив их в беспорядке, как у синоптиков, все-таки достичь того, что за ними будет чувствоваться живой проповедник»[132]. Все это приводит автора к выводу, что Иисус существовал в исторической деятельности.
Аргументация Н. Никольского во многом фигурирует и у А. Барбюса, также стоявшего на позициях историчности Христа. Но у французского писателя она выглядит богаче и ярче; она у него связана с оригинальной концепцией, относящейся к самой истории возникновения христианства.
Как и Никольский, как и другие авторы, даже те, кто признают историчность Христа, Барбюс не может отрицать того, что исторические источники дают нам об Иисусе чрезвычайно мало. «Станем, — говорит он, — лицом к лицу с очевидностью… и скажем: имеющаяся у нас и религиозная, и светская документация о происхождении христианства до того момента, когда церковный устав утвердил «невариету» (не подлежащий изменению текст Писания. — И. К.), т. е. в начале V века, почти вся без исключения подлежит сомнению и в принципе не заслуживает доверия. В ней нет ни одной строчки, в которой можно быть уверенным, ничего, что можно утверждать, даже ни одного имени, ни одной даты»[133]. Книги Нового завета не сообщают об Иисусе Христе ничего членораздельного. С особой силой подчеркивает Барбюс то обстоятельство, что о нем не говорят авторы Посланий и Деяний, которые по самому своему положению апостолов больше кого бы то ни было должны были знать о Христе.
А если они знали, то в высокой степени неправдоподобно, чтобы они не считали себя обязанными рассказать о том, что знали. «Будем говорить, — требует Барбюс, — суровым языком здравого смысла. Если бы мы с вами могли находиться в сношении с богом, если бы жили с ним и долго, в течение ряда лет и месяцев слышали его голос, если даже слово его было передано нам его современниками несколько лет спустя после исчезновения бога, мы считали бы своим долгом распространять его учение, неужели могли бы мы произнести хоть слово или взяться за перо, не сославшись прямо на какую-нибудь черту этой грандиозной конкретной реальности?»[134]. А между тем апостолы, говоря о Христе, пользуются любыми другими источниками, кроме собственных воспоминаний и впечатлений. Обильно применяется терминология и фразеология ветхозаветных пророков, в частности: много говорится о приносимом в жертву агнце, о рабе или отроке божием и фактически ничего о реальном человеческом или богочеловеческом существе. «Кажется невероятным, что, опираясь на пророков, эти пастыри (авторы Деяний и Посланий. — И. К.) никогда не ссылаются на человеческую реальность того бога, с которым они якобы соприкасаются. Особенно надо подчеркнуть: невероятно, что они не ссылаются на эту реальность в каждой строчке»[135]. Сказано достаточно выразительно: невероятно! Иначе говоря, было бы невероятно, если бы при таком положении оказалось, что авторы Деяний и Посланий знали живого Христа.
Тем не менее Барбюс все же находит некоторые отправные пункты для построения концепции, одним из элементов которой является признание исторического Иисуса. Ими являются евангелия.
Признавая наличие в них большого количества позднейших вставок и изменений, не отрицая содержащихся в них многочисленных противоречий, Барбюс все же находит в евангелиях ядро исторической истины. Именно наличие «слишком явных противоречий, встречающихся в евангелиях и сорвавшихся с пера неумелых писателей»[136], свидетельствует, по его мнению, о том, что эти неумелые писатели не выдумали всего того, о чем они рассказывают, а редакторы в дальнейшем не сумели выправить эту невыдуманную истину: искусное редактирование постаралось бы избежать разноголосицы в евангелиях.
Черты исторической реальности Барбюс усматривает и в той непоследовательности, с которой каждый евангелист неоднократно противоречит самому себе. Так, бог Иисус постоянно обнаруживает признаки чисто человеческой слабости. Когда его обвиняют в попытке приписать себе божественное достоинство, он ссылается на ветхозаветные тексты, в которых богами именуются обычные люди, слушающие слово божие; таким образом, он фактически отказывается от звания божества. Он признает свое незнание дня и часа грядущего светопреставления, сославшись на то, что это может знать один лишь бог. Много раз он прячется, чтобы избегнуть расправы. Своей молитвой — «да минует меня чаша сия» — он «прекрасно доказывает свою бедную и незащищенную человечность»[137]. Совершенно по-человечески ведет он себя на кресте. Его предсмертное восклицание — «Боже мой! Боже мой! Для чего ты меня оставил?» — звучит прямо, как крик человеческого сожаления и поражения… Выдумывать это евангелистам было незачем.
Жизненными и исторически правдоподобными признает Барбюс многочисленные, описанные в евангелиях эпизоды. «Такие сенсационные события, как изгнание торгующих из храма и процесс Иисуса, нельзя считать чистейшим романом. Печатью правдоподобия отмечены, главным образом, точные и родственные черты характера, особенности живописных рельефов, анекдотических эпизодов, которые, так сказать, сами себя доказывают и вносят во все некоторую долю достоверности. Подробности, относящиеся, например, к несговорчивому характеру казначея общины, к неучтивому поведению братьев пророков, к неповоротливости ума учеников, к личности Марфы и Марии Магдалины, имеют значение достоверности. Кто и для чего стал бы их выдумывать? Во всем этом есть нечто, чего нельзя выдумать»[138]. Непохожей на выдуманную Барбюс считает и речевую манеру Иисуса — проповедника, собеседника и спорщика.
Он приводит ряд его изречений, например «грандиозное по своей находчивости гениально-современное изречение» о женщине, уличенной в прелюбодеянии, и многие другие, восхищаясь их остроумием и меткостью. «Эти превосходные словесные кристаллизации… родились в свободных устах и в свободном сердце, а не сошли с тростниковой палочки, которою писал запряженный в работу церковник»[139]. В пользу достоверности соответствующих евангельских свидетельств говорит, по Барбюсу, и содержание Иисусовой проповеди.
Изложенное в евангелиях учение Христа нельзя, по Барбюсу, отождествлять с позднейшим учением апостола Павла, ставшим основой христианской догматики. Если бы личность Иисуса была вымышлена, да еще в тот период, когда уже существовали Павловы послания, то в уста учителя были бы вложены изречения и поучения, вытекающие из духа учения Павла. Поскольку же сохранена специфичность Иисусовой индивидуальности в изложении его проповеди, значит эта индивидуальность представляет собой не порождение мифологического творчества, а отражение действительной исторической личности.
Евангельские сообщения, считает Барбюс, заслуживают известного доверия. Он пишет, что было бы нерационально предположить, что основная нить евангельского повествования от начала до конца — только фикция. Такой большой обман, по его мнению, принципиально невозможен, а тем более такое богатство воображения. Какие же выводы из этой установки можно сделать в отношении историчности или мифичности Христа?
Вывод Барбюса оказывается очень осторожным. Он формулируется буквально двумя словами: «Кто-то прошел…». И самое большее, что можно сказать об этом «ком-то», сводится еще к двум скудным формулам: «Прошел бедный человек, в котором впоследствии встретилась надобность»; «Прошел малоизвестный еврейский пророк, который проповедовал и был распят»[140].
В нем впоследствии встретилась надобность… Эти слова Барбюса заключают в себе основное содержание его концепции происхождения христианства, связанной с признанием историчности Иисуса.
Около двух десятилетий, гласит эта концепция, малоизвестный бродячий проповедник, распятый в числе многих безвестных таких же страдальцев, пребывал в полном забвении. Потом возникли общественно-исторические условия, вызвавшие к жизни тусклое и путаное воспоминание о нем. Шел процесс эллинистической реформации иудаизма. Этой религии были привиты обряды и доктрины, происходившие от греческих и восточных религий и теорий. Для того, чтобы пустить эту новую религию в народные массы, нужно было обосновать ее не столько абстрактно-богословскими рассуждениями, сколько конкретно-образным девизом, доступным пониманию массы и способным воздействовать на эмоциональную сферу общественного сознания. Таким девизом стала благая весть («евангелие»): «Мессия явился!». Оказалось удобным по своей популярности и доходчивости увидеть в этом явившемся мессии воскресшего Христа. А отсюда шел уже прямой путь к тому, чтобы расцветить образ действительно существовавшего человека блестками мифологической фантазии. Это было настолько исторически неизбежно, что если бы Иисус не существовал, его бы выдумали в этот момент. Но выдумывать не нужно было, потому что уже существовал некто, галилеянин, который никогда и не знал о той роли, какую заставят его играть.
Исторический Иисус явился, таким образом, реальным подставным лицом идеального начала, на котором была построена первая версия христианства. Сам он и не думал считать себя Христом, не считали его таковым и его современники. Лишь позднее он воскрес в памяти людей как Христос, мессия, спаситель. «Когда появился Иисус, еще не существовал Христос, когда появился Христос, уже давно не было на свете Иисуса. Иисус Христос никогда не существовал»[141].
В этой концепции содержится неясность, ставящая ее под сомнение. Если Иисус был казнен не за то, что он признавал себя мессией и, следовательно, иудейским царем, то в качестве кого же его возвели на крест? Если на тех же основаниях, что и тысячи других, подобных ему безвестных бродяг, то почему именно его имя приобрело такое значение, что оказалось пригодным стать символом нового религиозного движения? Ведь для этой цели годилось любое имя, в том числе и вымышленное! Символ есть символ, и не так уж важно, кроется ли за ним когда-то живший человек или такого человека никогда не было.
[127] Ibidem.
[128] Ibidem.
[129] H. М. Никольский. Иисус и первые христианские общины. М., 1918, с. 31.
[130] Там же, с. 36.
[131] Там же, с. 40.
[132] Там же, с. 35.
[133] Н. Barbusse. Les Judas de Jesus. Paris, 1927, p. 82.
[134] Ibid., p. 56–57.
[135] Ibid., p. 55.
[136] Ibid., p. 70.
[137] Ibid., p. 114–115.
[138] Ibid., p. 69–70.
[139] Ibid., p. 71.
[140] Ibid., p. 80, 68.
[141] Ibid., p. 92.