Меньшиков тут же вручал гостю чашу винную со словами:
— Бахусова сила буди с тобой! Аминь!
Собрались все близкие. Трубками дымили. Иноземцы, самые дорогие царю — Патрик Гордон и Франц Лефорт расселись по бокам, русские далее. Всех в клубах дыма сизого и не разглядеть.
— Славим Бахуса питием непомерным! — гремели стаканы.
— Трезвых грешников отлучим от всех кабаков в государстве! — снова звон стекла сдвигаемого.
— А инакомыслящим еретикам-пьяноборцам — ана-фе-ма-а-а! — нараспев доносилось из тумана табачного.
Алексашка крутился рядом, следил, чтоб вино подносили вовремя. Петр совсем опьянел. Обнимал за плечи Лефорта с Гордоном, жаловался:
— Любо мне здесь, у вас в Кукуе. Яко в Европу съезжу. Опостылела мне Москва. Дух прокисший ее, боярской спесью наполненный, татарскими ханами провонявший. Не хотят в Европах жить, противятся, бунтуют. На плаху готовы толпами идти, яко бараны глупые. В темноте и невежестве своем рады жить. Ни света, ни учения им не надобно. Вырву! — кулаком ударил, что стекло на столе зазвенело. Все притихли и оглянулись, — вырву корень московский, боярский, как бороды, с клочьями. Всем головы снесу, а своего добьюсь. Ибо не понимают, яко дети — уже спокойно, прочувственно, — яко дети малые, неучения ради, никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены будут. А коли выучатся, то благодарны будут. А пока что все неволей делать-то приходиться. — голову опустил.
— То правда, герр Питер — кивали согласно иноземцы. Встрепенулся вновь:
— Ведь правитель должен промышлять своим подданным всякое наставление к благочестию, из тьмы кромешной неучения путь к просвещению указать. Должен сохранять подданных, защищать и содержать в беспечалии. Нет, они на печи сидеть хотят. Почему? Скажи, Патрик? — тряс за плечо шотландца.
— То правда сэр, — отвечал Гордон невозмутимо.
— А-а, — махал рукой Петр. — все едино ломать надобно.
Перед столом все крутилась красотка Анна, дочка хозяйская. Графины ловко подменяла опорожненные на полные. Бедрами крутыми виляла. Из-под чепца локоны белокурые выбивались постоянно. Убирала их кокетливо. На царя глазами голубыми зыркала. Над столом наклонялась, все плечами водила. Груди полные соблазнительно зайчиками прыгали чуть корсажем прикрытые. Тяжелел взгляд царя. На грудь высокую смотрел заворожено. Засопел Петр. Грузно подниматься стал из-за стола. Лефорт заметил, крикнул:
— Эй, хозяин, герр Монс, музыку! Герр Питер танцевать хочет.
Заиграли. Царь, пьяно шатаясь, подошел к красотке. Обнял. Зашептал на ухо:
— Пойдем в светлицу.
Отбивалась слабо, зубы ослепительные в улыбке скалила:
— Что вы, герр Питер! Как можно предлагать такое!
Царь неуклюже закружил ее в танце. Пьян был сильно. Прижимал все сильнее, лапал везде. Целовать норовил в губы. На корсет наткнулся. Защекотал усами в ухо:
— Что такие ребра жесткие у тебя, Анхен?
— Тож ус китовый в корсаже! — смеялась красотка, от губ царских уворачиваясь. Чепец сбился и упал, волосы льняные в косы заплетенные обнажая.
— А зачем он тебе-то? — дышал перегаром.
— Чтоб грудь женская возвышеннее была. — притворно покраснев, поясняла Анна, все стараясь руки царские от зада своего оторвать.
— Куда ж возвышеннее, Анхен?
Лишь смеялась красотка в ответ, довольная.
— Пойдем, Анхен в светелку. Хочу груди твои возвышенные зреть! — царь становился нетерпелив, не в силах унять огонь, бушевавший в его чреслах.
— Ах, герр Питер, как можно предлагать такое скромной девушке, ведь у вас же есть царица! — не сдавалась Анхен.
— Царица? — Петр остановился внезапно. По сторонам огляделся. Крикнул в дым табачный. — Ромодановский! Князь-кесарь!
— Я здесь, надежа-царь! — вынырнул из облака голова всему приказу Преображенскому.
— Повелеваю, — произнес царь. Шатнуло сильно. За плечи женские схватился. — Царицу Евдокию завтрева в монастырь. Туда ж где и сестрица моя злобная Софья обретается. Пущай в соседних кельях побудут. Вечно. А моей Евдокии — дуре богомольной туда и дорога. — засмеялся. Остальные подхватили.