Глубоко в затопленном помещении плавает целая женщина (я имею в виду женщину целиком!) в банке отшельника в человеческий рост, полной дезинфекционной или консервирующей жидкости. Кто был рождён из женщины, тот подлежит закону, но где эта мёртвая женщина может подлечь под закон? — эта отрывочная личность, лишённая целостности, на которой имя природы начертано выцветшими буквами, в качестве негатива, как в выжигании по дереву. Призрачное свечение исходит от неё, как от фитиля керосиновой лампы в человеческий рост, свет которого раздавили как бы между делом между двумя пальцами. Обмыленный, блёклый образ, о существование которого уже два поколения умыли руки, и следующие должны исправно делать то же самое. Вы думаете, я теперь достаточно удостоила их, существа, которые когда-то, посредством языка, пытались нам соответствовать, так, тогда давайте проберёмся на ощупь к противоположной стороне, к зоне чистого воздуха, к бассейну, где мы сможем познакомиться с этим плавающим в формалине или в чём там существом. Это самый крупный из ближних экспонатов, а ведь наших ближних мы должны любить как самих себя. Где же визги и крики купальщиков, которые превращают своих заоградных зрителей в оленей и потом съедают; нет тут ярких водных мячей, нет свистков дежурного по бассейну, которые нас, утомлённых отдыхом людей, должны предостеречь, чтобы мы не заплывали в эту трактовку воды, которая вовсе не вода. Эта трактовка гласит, что подопытное лицо умерщвлено в целях изучения и затем законсервировано в этом бассейне, чтобы можно было его открыть и посмотреть, что ей было положено творением в дорожную котомку, на съедение чахоткой, — смотри, ведь в ней нет ничего особенного! Бог не пришёл, чтоб исполнить закон, и эта женщина не прейдёт и не растворится в этой жидкости, напротив. Она здесь, среди нас, во исполнение Ветхого Завета между нами и ею! Но это далеко не значит, что она принадлежит к нам, долгосрочным копчёным колбасам, которые сохраняются здесь тысячелетиями со времён ледниковой мумии! Весёлый народ немцы, наделённый творческим воображением и осознанием границ (всегда прочно раздвигаемых нами!), затеял новое начало, и нам опять можно быть впереди. Нас, гнёзда, разорят, и выпадут наши потомки, да сразу в больницу. Успокоительно гудит мотор акушерки, востребованной молодой женщины, и что вылупится из этой германской кладки, в которой маленькие разноцветные яйца терпеливо ждут, не прибежит ли пасхальный заяц второй раз в году, не принесёт ли им чего. Ведь и этому мотору постоянно приносят глубокозамороженные идеи для зажигания. Так они быстро оттаивают, и вот уж они тут как тут, в их исконной человеческой форме, вот ведь уже плавает одна! Я не вижу разницы в прочных волосах, которые плавают в консерванте рядом с мёртвой женщиной, — то ли это южанка, то ли северянка, неважно, может даже фабрикантка при жизни, загнанная в конкурс этим исконным народом немцами! Немцы, чьё пищеварение она нарушила. Они усваивают только человеческое мясо, но не всякое, это мы много раз чётко говорили. Люди любят своими внутренностями, но жить они любят с красивой наружностью и с мозгами, в которых побуждения сменяются чаще, чем на телеэкране, поэтому в голову людям всегда приходит что-то новое, чем бы им помучить друг друга. Нет, эти банки с мозгами в Штайнхофе не так интересны, как телевидение. Из верхних окон с поднятым карнизом ресниц, из глаз долой, из сердца вон, смотрит эта мёртвая женщина в нашу сторону, из своего формальдегида, формалина, из её постоялой жидкости, — нет, не жидкости постоялого двора, смотрит она, значит, как витрина, в которой никогда не меняют декорацию, на нас, ибо мы к ней заглядываем очень уж редко. Вот вам самое большое произведение искусства — жизнь, изгнанная из самой себя! Можно было бы смотреть на это совершенство с совершенной завистью, кабы музейное начальство не держало запертым для широкой публики весь фундамент, на котором оно зиждется. Такое, якобы, нельзя на нас навешивать, это, якобы, нам неинтересно. Но мы, художницы, сами можем, обработав себя гелем для душа, пудрой и краской для волос, хотя бы раз в день сделать из себя совершенно нового человека. Это действительно любому по силам; вот перед нами с воплями распрямляется погремушка на конце гремучего змеиного хвоста телешоу «Штадл музыкантов» (Даги, покажитесь ещё раз, а то мы можем подумать, что вы умерли!), чтобы пригрозить тем, кто посмел отпасть от телевизора, э-э… отойти. Местную публику всё равно ничем не разбудишь, разве что национальным. С нашими совершенно размазанными по лицу помадой ртами мы, девушки, каждый день стремимся к творчеству, чтобы каждый раз выглядеть немножко иначе, чем мы изначально созданы. И играют, как расшалившиеся собаки, подолы с нашими икрами, иногда даже с бёдрами.
В окружении законсервированных в банках мёртвых находятся ещё миллионы костей и препаратов, которые я здесь за недостатком места не буду приводить по отдельности. Земля звонит небу и говорит ему следующее: по всей своей душевной структуре восточно-балтийский человек, кажется, больше, чем любая другая раса, создан для большевизма. Но это просто неправда! Я завожу задумчивую песнь, которая чертовски похожа на песнь соловья или песнь козла, озираюсь, меча у меня нет, но моё новенькое, с иголочки пальто я совсем не хочу продавать, чтобы раздобыть меч. Я режу звуком, земля настраивает меня по-новому, я поднимаю руку и стою на том, чтобы меня можно было принять, как пустую бутылку, от человека, который имея рандеву с моим заветным доверенным, сладчайшим немецким языком, который, однако, мне не доверяет, и был им жестоко разочарован. Этот человек, неважно кто, боюсь, и сегодня не зазвал бы его в своё пересохшее ложе. Именем моего народа и его окаменевших духовных деяний, которые были пинками загнаны в каменоломню Маутхаузена и погребли под собой людей, теперь и я громыхаю моими словами, пока не разорвётся небо, как храмовый занавес. Тогдашние взрывы в Маутхаузене раз и навсегда привели наш гигантский горный склон в скольжение; не говоря уж об осадках (лучше осадить других!), устранении растительного покрова, а также всяких взрывных работах: тэдэшш! бумм! крах! Несущие опорные столпы буммс! Несущие опорные столпы нашего восстановления, которое есть новостройка, находятся совсем в другой Краине — Гореньской, и наша задача — ритч! ратч! — их снести. Мы перемещаем себя на грядку, которую мы прикопали в прошлое и засадили, и за это на нас идёт сегодня целый лес. Мы забираем людей с игрового поля, бросаем жребий заново, покупаем в Мюнхене Кауфингер-штрасе, а в Берлине Александер-плац, и поскольку мы не знаем, что с ними делать, мы сажаем их, как новообретённые области, на место исконных, которые больше не могут пользоваться своей расой и должны отдать себя на искоренение, пока их корни не зачахнут окончательно. И куда мы задевали поводок и намордник? Слишком поздно. Ой, нас что-то укусило. Итак, длинные речи — короткий смысл: вы должны представить себе на этом месте миллионы костей; а мне некогда ещё и мостить вам этот путь только для того, чтобы вы с бандами расово-щёких молодцов удобно маршировали по дороге, вымощенной костями; всё остальное вы ведь уже срубили лесоповальсно, а именно правым вальсом, молодцы, требовать от вас слишком многого я не хочу. А я могу и левый вальс. Запускайте!
Отчего же это сумерки за длинными портьерами, у которых два охранника, которым никто не выбьет шары, играют в пинг-понг, нет, не мёртвыми черепами, не мозгами, а маленькими целлулоидными шариками? Эта бумага переносит слова гораздо лучше, чем вы, берите с неё пример! Только зачем такие длинные шторы? Чтобы шары у этих охранников не закатились, господа дамы! И чтобы им не пришлось их искать за отшельническим стеклянным скитом Плавающей Женщины и за костями, рёбрами, черепами чёрных мужчин и женщин, которые притихли и помалкивают в тряпочку, потому что все двери, окна и балконы у них заколочены досками. Что-то покойное лежит теперь, как мне кажется, вокруг их присмирённых образов. Как уже сказано, в Вене есть площадь, где они долго искали дорогу домой после того, как им показали от ворот поворот. В вопросах так называемой чистой расы в Германии недостаточно сказать, что любого белокурого рослого человека можно обозначить как нордический тип, ибо люди повсюду скрещиваются, и когда-нибудь их просто нельзя будет отделить друг от друга (поэтому ведь и мы, австрийцы, так хорошо умеем углубляться в себя). Да, они скрещиваются тем охотнее, чем более чуждыми кажутся друг другу! Ибо почему люди ездят в отпуск? Я думаю, чтобы отдалиться от дома и иметь возможность там, куда они приехали, делать то же самое, что и дома. Не шутите с Эрнстом и Юппи, которые специально прибыли сюда, в телевизионный аппарат! Они же так хорошо поют, да к тому же показывают наши изображения, только, естественно, меньше. Нет, минуточку, да они же образцы! Во всяком случае, эта мыльная опера о женщине, которая здесь, тихо покачиваясь, без купальника плавает в сосуде, к сожалению, построена не по образцу тёти Марины, которая своим голосом в высокоальпийской области сопрано может заново колоратурировать всё вокруг себя, эта невероятно одарённая женщина. Мне очень жаль, эта мёртвая женщина — просто разбитая форма для ничего, составленная по кусочкам, выставленная на обозрение; нет, она нам не подходит, она больше непереносима для наших по-тирольски горланящих нордидов, разве что мы извлечём её и упакуем в наши переполненные дорожные чемоданы вместе с нашими белыми кофтами с западным запахом. А эту церковь лучше оставим в нашей деревне, которую мы хотим продать всему миру как единственную возможность быть и казаться; или весь мир снести в нашу деревню. Если бы ещё моя родина не была так замкнута! Даже этот музей, в котором плавает эта женщина, родной город постоянно держит взаперти. Речь идёт о собрании предков, то есть наши предки соберутся с силами, и тогда ничто не сможет их удержать. Даже если попытаться по-новому оформить наше русло и немного отвести половодье. Тогда-то они явятся — правда, элегантно переодетые в пожары.
Но утопленные люди покидают свои странные ёмкости в совершенно нормальном образе. Охранники спят на своих поучительных супериллюстрированных журналах, в которых королей и принцесс снова и снова будят горошины. С каждой минутой группа людей становится больше, они проскальзывают в дверь, испуганно жмутся друг к другу и пускаются в сторону Южного вокзала. Мужчина, который протискивается мимо нас, даже не извинится. Да может ли быть, что он совершенно голый и назойливо воняет говном? Нет. И вон там, молодой человек в костюме, мы бы его лучше по миру пустили, чем смотреть, как старомодно скроен этот костюм и как износилась материя. Там, дальше, двое жутких душ в лыжной одежде, немного неподходящей для этого времени года, и дальше, слева, у ворот, как тёмный туман, группа молодых людей, которые пялятся в безграничную пустоту, а сами надели на себя альпийскую высоколазную одежду (термо-брюки? Нет, я думаю, жар исходит от чего-то другого!), а вот это ведь позвякивают скобы и крюки для подъёма, которые они пристегнули к рюкзакам, и ледорубы, которые выглядывают из этих рюкзаков, как причудливое древнегерманское украшение для шлема. Ближе к входу болтает между собой группа из трёх пожилых мужчин в широких брюках гольф и куртках, которые эти мужчины, наверное, тоже хотят взять с собой на природу, но им надо поторопиться, чтобы успеть на последний скорый поезд, уже очень поздно, а пригородный поезд будет тащиться часами. Этой группе, сейчас слегка рассеянной в дымке города, кажется, свойственна некоторая растерянность, даже беспомощность, люди блуждают туда и сюда, расстаются, снова сходятся, их ищущие глаза смотрят по сторонам. А вон молодая женщина, очень подвижная, одетая во что-то вроде баварского национального платья, легко и элегантно сбегает по наружной лестнице, так, как будто у неё есть цель, но потом вдруг задумывается, нерешительно оглядывается, даже поворачивается назад, к зданию, на одно мгновение в её совершенно лишённых блеска глазах отражается свет фонаря от памятника Марии Терезии, я измеряю этот взгляд, он неожиданно наполняется невыразимым ужасом, и я энергично отряхиваю его от страха. Полные замешательства, все эти люди торопятся прочь, быстро собираясь, потом снова расходясь, только для того чтобы заново сойтись. Даже ребёнок затесался среди них, он гребёт руками так, будто утонул. Но вот, подобно железным опилкам, все они поворачиваются, насколько они могут быть поворотливы и обратимы, в одном направлении и в своей тупой деловитости держат путь — куда глаза глядят.
ЛЕСНИК СЛЕДИТ за порядком в лесу. А растущий вокруг беспорядок ему безразличен. Местность не хочет прийти в себя после стихийных бедствий прошедших недель, упрямый больной, так и швыряет об стенку спасительное крепительное, все эти растворимые в воде вяжущие средства, беспокойно ворочается в своём ложе. Горячечная рука выпрастывается из долины и сметает куда-нибудь несколько тысяч тонн земли и камней, даже не взглянув, в кого или во что это попадёт. Нервно смела с края пасущееся стадо, скот падал сквозь освежающе холодный осенний ветер, с рёвом вертясь в воздухе, ногами вверх, ногами вниз, кишками наружу. Корка земли отламывается, едва схватившись. Луга приобретают коричневый окрас под бороной тяжёлых тралов, оставляющих за собой борозды и кичливые петушиные гребни; материнская подошва почвы того и гляди утонет под гусеничными цепями. Речки любопытно выглядывают из-за коры берегов, они уже однажды выходили наружу и нализались горчично-жёлтой глины, они и второй раз не остановятся перед этим! Их только подтолкни, только помани. Коричнево, лениво ворочаются между склонами помои, в которых умывают руки во всей их невинности те три человека, которые что-то значили для нас (невоплощённый, самовозникший и тот, кто наконец кем-то стал), вода отламывает кусочки и крошки земли, тащит их за собой, это могучее водопреставление надо бы отвести, только вот куда? В одном только этом пространстве за прошедшие недели — попадались там и очень хорошие дни, но теперь от них и следа не осталось, ну и скатертью дорога — выпало примерно четверть среднегодовых осадков, только вот куда? Земля на пределе своей вместимости, люди и подавно, все сыты по горло, об этом говорится скорбным тоном в вечерних передачах по радио и телевидению. Всё настолько набралось, и даже хорошая погода прошедших дней, кажется, пустила на ветер не так много этой сырости, и опьянение не выветрилось; земля, по-видимому, потеряла или проиграла бонус на свою квоту испарений. Посёлки поражены потоками воды и до сих пор не могут прийти в себя. Кроткие долины преисполнены наводнений, а после ухода воды — наносов. Люди с любопытством подходят к каменным завалам и крутым обвалам; специально для приезжих боковые долины обнажили свои бока и выставляют на всеобщий обзор свои ломаные коричневые икры и раны, изрезанные края краюхи, а из неё торчат белые кости скелета скал, на которых обносилась вся земля, и пришлось её сбросить в долину. Как будто огромные животные были там вложены в сандвичи нам на съедение. Всего избыток. Теснины затворничают, причём затворы достигают высоты в тридцать метров! Лесничий посасывает свою трубку и пускает свою собаку немного вперёд, но она, обычно всегда радуясь такой редкой возможности, остаётся у ноги, осторожно садится на задние лапы и смотрит поверх обрыва дороги, поверх этого трамплина: значит, всё-таки состоялся отбор людей! Но как-то подло, что у лесника были взяты оба его сына. Хотя бы одного Ничто могло бы ему и оставить, чтобы продолжить свою бесконечность хотя бы в одной персоне.
Ничто, в котором оба сына лесника сейчас играют в карты, лишь равнодушно пожимает плечами. Ветер сперва даёт о себе слышать, а потом показывается на глаза. Покорно склоняют головы последние лиственные деревья чуть выше по склону, они нынче уже много в чём участвовали, но сегодня не хотят испортить игру, на них нашло поболеть за нашу команду. Охотничья собака, этот обязательный парень, принюхивается к воздуху и издаёт короткий вой, который переходит во взвинченное завывание и может скакать в долину верхом на ветре, это будет слышно до самого Нойберга! — пустим его по миру, ведь это такой милый земной звук. Лесничий на мгновение поворачивается к собаке, но та избегает взгляда своего господина и мастера, почти пристыжённо смотрит в землю. Внизу по боковой дороге едет почти новенький микроавтобус местного транспортного предприятия, на котором экскурсанты совершают свои выезды, наверное отпускники сейчас как раз на пути в Марияцелль. Егерь спрашивает себя, поедут ли они через Фрайн и Мёртвую Бабу или через Нижние Альпы; нет, лучше через Фрайн, дорога через Нижние Альпы со времён ливней стала особенно коварной и опасной, об этом предупреждают по авторадио. Ну да водитель знает, он здешний. Только что последние маленькие люди сели в машину, а лесник — мужчина, который пойдёт далеко. И микроавтобус уже беззвучно свернул на повороте, пересёк лесную речку, это разгневанное дитя, которое раскидало почти все свои игрушки и за это, естественно, получило новые, только много больше, и они теперь забили всё его ложе. Местные власти опять не чешутся, людей на общественные работы не соберёшь, молодые мужчины все в горах, обслуживают охоту, где они могут за час заработать втрое больше, большинство в это время берут свой ежегодный отпуск. А дел непочатый край! Лесничему надо ещё взглянуть на речушку, которая берёт здесь начало; она причиняет лесничему больше всего забот, поскольку должна течь в Тирольский ручей, но, кажется, не имеет никакого желания: после ливней она даже передвинула своё ложе. И забрала с собой все постельные принадлежности. Новое ложе речушки срочно требует чистки. Там, где она лежит сейчас в гремучей тишине, в неописуемо спокойной и вместе с тем воющей от боли ночи смерти, тоща как неподалёку спят сыновья лесника и другие сыновья, ожидая, что шум разорвёт их вечную тишину, не крик ли ужаса послышался? Чьего? Сыновья взаимно гасят крики друг друга, как сигарету, чтобы отец не услышал. Там в любом случае нельзя оставлять камни и ложе тоже, либо уж оно должно быть, наконец, прибрано, при необходимости придётся купить новые простыни и наволочки. Речушка, в которой что-то пенится, — но что? — не может каждый вечер ложиться в своё вонючее посеревшее бельё. Это — и худшее — лесник должен пойти посмотреть, потом из дома он позвонит в управу Нойберга и забьёт тревогу, которая помылась, но для этого ещё надо набрать воды в рот. Разумеется, он будет молчать. Внизу отдыхают отпускники в их любимых шезлонгах и загорают, смешанный набор людей, наказание господне, они принимают солнце как средство наслаждения и пытаются сбежать от своей жизни в чужие постели, да, вот они лежат рядком, тоща как речушка наверху влезет в своё новое ложе и износит ему всё дно.
Не пурга ли это? Нет, пурги не может быть. Лесничий плотнее насаживает на голову шляпу с кисточкой серны и поворачивается лицом к горному ветру; собака так и не отходит от его левой пятки, хотя он — вольно! — её отпустил. С альпийского склона на мужчину и его собаку давит дремучий еловый лес, и вдруг егерь ощутил гигантскую испоконную тяжесть этого леса, он почувствовал каждое отдельное дерево, как будто оно росло на его собственной шкуре, ибо там, где потомство лесника однажды упало, застреленное, в бурьян, теперь царит пустота, как после этого вифлеемского избиения младенцев, какое здесь учинил только господин Г. (он у нас за Ирода). Егерь идёт, втянув голову в плечи, вдоль государственной дарственной дороги, собака семенит позади него; каменистый позвоночник склона в этом месте резко выступает, обнажён весь его спинной костяк, по которому с производственным шумом ползают тяжёлые лесовозы, пока у горной спинки не обломятся контрфорсы, м-да, долго им действительно не продержаться. В темноте кто-то листает лесника, как раскрытую амбарную книгу, вот, рука влезает в него и переворачивает пустые страницы, которые лесник забыл записать, а теперь поздно для того, чтобы оставить что-то после себя, след. Позади лесника остаётся пусто. Зато склон горы встаёт на дыбы, — значит, деревья на склоне делают что-то, чего они обычно не делают. Я слышу голос, это голос взросления ночи, в которой теперь живут его, лесника, дети, и это вообще их первый отпуск. Голос обращается к леснику на два голоса и при этом оголяет все силы, происходящие из хаоса, им только и хочется, чтобы их зашвырнули в пруд, как пару камешков, тут склон потемнел, упали тени, облака уплотнились, и вот уже поднимается из бездны вся сила тьмы, тьма сил, которые влачат за собой глину непреходящей, всё поглощающей влаги, всё ту движущую силу, которая тащит оставшееся, сдерживает дрожащее, развращает грядущее, а также облегчает отпускникам возможность остаться, поскольку больше не выпускает их. Воды правят, а больше не правит никто. Воздуха управляются ветром, но вода царит одна над всем.
Они шумят и гнутся не просто так, деревья, они не стоят, они работают! У лесника такое чувство, будто что-то разом подтолкнуло этот дремучий лес, один из живности, кроме этого роя, что только что взлетел. Немецкое войско, тот лес! Он насмерть стоит, он ни пяди не сдаст. Но лесник-то знает, что это уже не так, вы слышите, эй, господин Гриб, ваши дни сочтены, ваше дело крышка, сделанная из живого дерева, мы, нежные пластинки, с трудом поддерживаем вас снизу, когда вы поднимаете бурю против стихийной вырубки! Теперь буря рубит вас! С подачи почвы этот лес отобьют на людей; я вам сейчас скажу, что может сделать среди прочего этот лес, если явится к нам однажды: он может поднять с рельсов локомотив весом в сто двадцать тонн и швырнуть его о здание вокзала. И если вы окажетесь внутри вокзала в ожидании следующего поезда, то вы — часть участи мира, которому только вас и не хватало. Миллионов, миллионов и миллионов ему не хватало и до вас.
Уже почти подхваченный потоком валунов и древесины, который, подобно проносящемуся мимо поезду, бегло гладит его по волосам, лесник вырвался на свободу от вида ландшафта и принудительно повернул своё лицо в направлении движения; ему нужно пройти ещё изрядный кусок, чтобы обойти весь свой участок и посмотреть размер урона. Толпа людей, принёсшая огонь для своей еды, могла бы причинить лесу заметный ущерб, но не бойтесь, почва и древесина сейчас слишком напоены водой. Лесник треплет собаку по голове, а когда снова выпрямляется, то узнаёт, что нет в мире более здорового и весёлого человека, чем тот молодой мужчина, который выбирается из земли на том месте, где из безудержного склона выскользнули мухи; он всё ещё утопает в ней по пояс, подобно рабочему канализации, который вылез из колодца и сел передохнуть на краю люка. Сам очень внимательный, мужчина с удовольствием даёт себя рассмотреть во всём своём спортивном великолепии, это молодой парень, которого суконно-серый лесник за километры узнал бы по одежде, словно снятой с яркой картинки, которую он всегда носит, неприкрытый агент сети спортивной торговли, который должен сперва испробовать на себе всё, что потом будет капать на мозги покупателя, в том числе даже совершенно спортивный «БМВ», но, несмотря на смертельный исход, наши дети и внуки и впредь будут покупать эти и подобные им каталки для нашего серого существования: с одной стороны, чтобы фантастически упаковаться, с другой стороны, чтобы с грохотом вознестись над остальными людьми и предъявить грандиозное содержание в новой стойкой термосной одежде, которая надувает, как паруса, витринные стёкла изнутри. Наружность указывает на внутреннее, для того она и существует. Но для чего этот молодой человек, у которого ритмично шипит из ватных ушных затычек (чтобы не вытекал трупный сок заживо погребённых), вынырнул здесь, словно грациозный олень? И сегодня на нём, в отличие от обычного, вообще ничего нет, по крайней мере от головы до пояса ничего, остального пока не видно.
Лесник находит это нормальным. Он настолько был занят тем, чтобы не видеть своих детей, которые повадились бегать здесь сломя голову, то есть без головы на плечах, как это было и при жизни, что он всё ещё экспериментирует со временем обхода своего участка, чтобы они не попадались ему на глаза. То, что собака словно прилипла к нему, поджав метлу, которой она когда-то так радостно мела перед обоими мальчиками, — всегда для лесника знак, что лес позвал мёртвых, а никто к нему не пошёл, кроме, естественно, его сыновей, это для них типично. Уж они всегда, поскольку им нельзя было поехать в окружной город на поп-концерт, грезили более дикими, более яркими видениями; чем отец и мать могли им предложить в действительности, хотя они таки купили мальчикам даже собственный телевизор, памятный предмет для комнаты. Это священное телевидение добилось того, что боги оказались так же удалены от сотворенной ими жизни, как и мы, смертные. И так шло, как и должно было идти, простая церковная песня и сперва гроб, а потом вскоре другой. Не могли парни сделать это вместе, тогда бы хоть на похоронах сэкономили, всё прошло бы в одно мытьё, которое матери уж они сэкономили точно. Хотя бы ушли для этого на природу. Там, где из земли поднялся в воздух рой мух, наконец освобождённых для своего патрульного полёта, неведомо куда, из подземной дырки, на месте, где сыновья лесника прострелили себе по дырке в черепке, по зазубрине, которую им больше не сточить, там теперь появляется этот господин Шранц или как его там; по-видимому, он был привлечён необозримой массой чёрных пляшущих крылатых существ, которые уже пустились в сторону площади Героев, в Вену, где они потом будут поджидать господина Шранца, если он в своём папомобиле при господине государственном канцлере прибудет на всемирно знаменитый (но господин Шранц ещё более знаменит!) балкон, тогда они все сообща, как бьющие фонтаны (и так же мимолётно, как они, массы улетучиваются в наши дни гораздо быстрее, чем раньше, поскольку парковки нынче дороги!), выстрелят, выбросят руки вверх' и браво! возликуют, грубо крича, презрительно освистывая председателя Олимпийских игр, который любимого всеми спортсмена стряхнул с себя, как пловец капли воды, — спортсмена, которого этот Властелин Колец ещё пять минут назад превозносил до небес. Этот молодой человек, которого мы здесь видим торчащим в лесу, да он ведь весь в земле! Она налипла ему на лицо, на плечи, на руки; повсюду.
Его волосы все перепачканы, они как тёмное кованое железо, застывшая проволока, царапающая лицо, в котором кровавые трещины, струпья и шрамы, засохшая чёрная кровь взяли на себя роль фешенебельного. Это немое лицо, кажется, исторгает непрерывный крик ужаса; таким мы господина Гштранца никогда не знали, эту ещё до пробуждения выспавшуюся раннюю птицу, этого подрумяненного утренней зарёй человека, который чист, как свет, кроме, разве что, когда стемнеет. Этот подлинный, как он есть, которого теперь явно что-то крепко держит за ноги в земле, так что он, кто знает, что тому виной, вылез наружу только по пояс, хотя он отчаянно упирается руками о края дыры и, хоть и напрягает все жилы, как будто тянет по Дунаю бурлаком баржу, или как почка, которой непременно надо лопнуть, а она не может, сейчас он, к сожалению, не в состоянии быть лазутчиком спорта для своей фирмы и её попутчиком. Правда, сейчас он на мгновение смог оттолкнуться от земли, маленьким жалким толчком, его надутая до посинения эрекция, которую он до сих пор ловко скрывал от нас, на какой-то момент показалась во весь рост в тёмной туче чертополоховых волос над краем земли: посмотрите на меня, на мягкий купол маленькой капеллы, в котором всё бьётся (источник оздоровления для любого любителя фитнеса!) и которым молодой мужчина, вообще-то, хотел бы увенчать гордый кафедральный собор своего тела, вставая перед самим собой на задние лапки, — но не земля ли там, в отверстии на конце его пениса, который просто не хочет ни лежать, ни лежать в земле? — земля, готовая взорваться гейзером из на удивление невидного портала, чтобы живот свой положить на плот мёртвых, но потом: ждите, пожалуйста, следующей волны — от поколенной до покупольной, — и тогда всё пойдёт! Эдгар явно хотел выложить наружу своё слегка воспалённое, припухшее отверстие целиком и слить его горючее, его гремучее в стороне от глянцевой розовой улицы, на луг, чтобы хоть что-то от него осталось, будь то хоть крошечное пятнышко, на котором, может быть, хоть что-то сможет вырасти. Отверстие пульсирует, как жабры у рыбы, выброшенной на сушу, оно тщетно пытается плюнуть, ну же (выйдет? не выйдет?), одно мгновение этот молодой человек нерешительно завис между могуществом бездонной тьмы и светом, который тоже уж не тот, что был, с тех пор как Иисусу в том же самом свете была приписана ложь, которую его последователи потом разнесли по свету как слово Христово: но эта фирма была основана со скрытым капиталом, который она так никогда и не выплатила. Так, и теперь молодой земляной человек издаёт крик ужаса, который снова вызывает лесника, не произнёсшего ни звука, на орбиту земли, лишь бы лесник не уходил, а крутился бы, крутился и крутился. А лесник, крепко прижав к себе своё ненастье, которое, однако, утекает у него сквозь пальцы и волочится позади него, то ли молитва, то ли просьба о помощи к сыновьям — когда она понадобится, то её, конечно, нет на месте, — бежит, значит, лесник прочь; из приоткрытой на узкую щёлочку двери его лица звучит его почти безгласный крик, который лишь против воли может выйти из тепла рта наружу и лететь в заметно холодеющий осенний воздух, и испуганный мужчина сперва останавливается, оставив позади поворот и попав в окружение леса — что позади, что впереди, что слева, что справа, теперь я читаю по бумажке, лесник знает наизусть, что и этот лес однажды уже отбивался, глупо и бессмысленно, возможно в точно такой же панике, как лесник сейчас, наотмашь и нанёс ущерб ровно на 310 миллионов шиллингов и урон живой силы в 12 душ. Покоя нет нигде, даже в смерти.
Но теперь ужас прёодолён, и на нас взирает родной уют тёмного леса, в котором можно покоиться без помех, если ты гриб, камень, листик, не мужчина. Ели высятся, насколько хватает глаз. Они не говорят за себя, поскольку они вообще не говорят. Тяжёлые бензопилы и лесовозы, способные, как спаситель, распахнуть небо и землю, ещё не приступили к работе, но деревья уже помечены. Tе, которым можно остаться стоять, гордо носят жёлтые ленточки вокруг своих стволов, гарантирующие им выживание. У людей, которые это придумали, всё наоборот: завуалированная женщина, синагога, должна быть помечена, если придёт и будет пронзена копьём агнца божьего, чтобы её, эту посланницу смерти, которая убила настоящего, истинного ягнёнка, можно было отличить от церкви, которая ловит кровь в горло, как смоляной сосуд ловит кровь деревьев, а сердечные сосуды ловят нашу. Затем синагога уносит отсюда ноги вперёд верхом на сломанном осле, её вуаль реет позади неё, как дым и ветер: так представляем себе мы, христиане, и потому мы должны эту убийцу умерщвлять снова и снова, пока она нас не достала. К счастью, её чужеродность видно за версту: не она ли там стоит, впереди, с приятным лицом женщины средних лет, чтобы мы в очередной раз испугались её и потому должны были её убить? Насекомые вьются вокруг головы лесника, как будто пчелиный улей, нет, мушиный улей, если таковой бывает, был взломан, предположительно проблеМишкой Нурми, и леснику приходится хватать этих тварей за бока и тискать их на старинный крестьянский манер. Потом он опускается, успокаивая своё дыхание, в русло склона, это очень старая, почти совсем заросшая тропа, прежний путь восхождения на альпийские луга, которым сегодня не ходит никто, его еле видно, маркировка почти выветрилась; и этим путём, ноги чавкают в перепивших сочных травах, в листьях и бурьянах, из которых проглядывают серые камешки, тропа теперь сводит лесника вниз и ведёт его прямиком к женщине там, внизу: блеск зубов сквозь слегка приоткрытые губы.
Там стоит, как обнаруживает мужчина, к которому постепенно возвращаются силы, челов. существо на склоне, это несомненно! Долой испуг! Но всё же чем ближе лесовик подходит по своему всё более пологому спуску к женщине, которая стоит у бетонного бассейна (лесник знает: когда видишь его впервые, то пугаешься, он сам не знает почему, может потому, что тёмная, ленивая вода кажется невероятно глубокой, а возможно, причина в том, что бассейн однажды, давно, был засыпан, и неизвестно, насколько глубоко, но на несколько метров точно, и точно так же сгоревший крестьянский дом рядом завален по самые окна, я должна радоваться, если вы меня поняли с первого раза, ведь я не особенно много усилий прилагала к описанию и не намерена их повторять) и задумчиво, неподвижно смотрит в воду, тем медленнее становится его шаг, а веда в этой даме нет ничего страшного. Она выглядит, как все туристки, разве что её костюм ярковат, пестроват для её возраста, и в это мгновение лесник узнаёт её и останавливается как вкопанный. Неужто его наручные часы истекли?
Не эту ли женщину он только что видел садящейся в микроавтобус? Он ведь даже проследил, как она садилась в автобус, а он знает её уже давно, она из года в год приезжает сюда в отпуск со своей старой матерью, и мать, как всегда, так и липла к ней, так и висела на колесе. Лесовод точно узнал женщину, насколько это возможно издали (но лесник привык оценивать предметы с далёкого расстояния), и её мать тоже, та как раз пыталась подтолкнуть дочь и протиснуться вслед за ней, чтобы оказаться внутри раньше всех, он даже невольно посмеялся над этим, лесник, он ведь знает обеих дам, две эти навеки привязанные друг к другу фигуры, которые могут служить в качестве «пакетного решения», если под рукой нет ножниц, чтобы отрешить их друг от друга, но сейчас у бассейна стоит лишь одна младшая. Как она может опираться здесь о край бассейна, если она только что садилась со своей матерью в автобус? Лесник, должно быть, что-то напутал, путаница налицо. Или они сразу же вернулись, непредсказуемые женщины, но всё равно одна из них не могла бы так быстро добраться сюда, даже если бы бежала. Ну ладно. Удивительно, однако: вот эта женщина стоит, слегка наклонившись к бассейну и глядя в него, и вот, явно учуяв лесника, может по его табаку, поскольку ноги его почти не наделали шума на мягкой земле, она выпрямляется, как перочинный ножик, и поворачивается к егерю. Она глядит на него, как будто хочет несколькими стежками приметать к нему свои глаза. У лесника такое чувство, будто его посетили в полночь, когда тишина самая полная. Волосы у него встали дыбом, дождь идёт из его глаз прямо в глаза женщины, ветер крутит, дождь идёт обратно, в верхушках деревьев внезапно забарабанило, зашумело, и вот она ударилась оземь: вода, спёкшаяся, смёрзшаяся. Только что в погоде преобладало южное направление, солнечная осень с подъёмом атмосферного давления, ничто не предвещало перемен, и вот тебе внезапные ужасные осадки! Причина в том, что влажные субтропические воздушные массы из западного пространства Средиземного моря высокими потоками со скоростью свыше двухсот километров буквально швырнуло на гребни Альп, и теперь они выгружают там всю свою влагу. Но из-за того, что тут так высоко, осадки выпадают в виде снега. Падает расслабленный, тяжёлый, мокрый снег тать, да так, будто это впервые. Ибо в первый раз при них было ещё не так много воли, которая водила бы их рукой по туристской карте местности. Дети заглядывают в яйца своих киндер-сюрпризов до тех пор, пока им в руки не перепадёт руль мопеда, тогда их жизнь сразу вся становится иной, она гудит, как полый резонатор, да в ней и в самом деле пусто. И чего эти милые люди оделись так по-городскому? По большей части они ещё молодые, но носят, преувеличенно официально, мужчины — пиджаки, а женщины — костюмы, а некоторые даже остались за столом в пальто, и ещё памяти приходится таскать за ними невидимое, ибо видимое ни о чём не хочет помнить. Даже если бы один трансцендантист просверлил им все зубы разом, они не захотели бы потом вспоминать такую боль.
Что касается их поведения, то чужие, кажется, не хотят никого будить, они тихие, сидят кружком, сдвинув головы, и шепчутся, как будто склонились над кипящей кастрюлей «Бурды», с телепрограммой в середине, из которой их как раз вырезали, пока передача не выварилась до костей и не стала безвкусной. Это, может, их последняя серия! Вот он, свет: кто-то сбрасывает с себя листву и в одном блестящем трико разогревает других; оно может в любой момент взорваться, это ток-шоу, голоса ещё спокойны и дразнящие челюсти ну чисто человеческой рукой сработаны. Зато скоро им снесёт головы, потому что от наезда камеры люди приобретают большой размах. Конферансье громко выкрикивает, он выстреливает остроты, соль которых две тысячи лет вызревала в подвалах, но, несмотря на это, её щепотку можно получить и сегодня, если немного её отшлифовать, и головы зрителей летят, хорошие и умные, какие только можно пожелать себе, через зал и метут всё подряд, они сметают и тех, кто ещё не поел. Ха-ха-ха! Не грусти, моё сердечко! Ток от шоу искрит и шкворчит в середине, и едоки охвачены беседой, как драгоценные камни оправой, шлифуясь от взаимного употребления. Чего можно ждать от соседа? Он тоже может поучаствовать в счастье еды и болтуньи, этого довольно. Свет побил градом его тарелку, зеркально отражаясь в жире, который со своей стороны тоже хотел бы войти в долю всеобщего блаженства. Гости уютно укутались в слухи, смех и ароматы, где-то булькает что-то весёлое, у нас оно заиграет в самом выгодном свете, если оно вообще не исходит от нас самих, маленькие пузырьки газа, произведённые едой и взмывающие к потолку. Махнём не глядя? Некая централь, может, хотела бы поменять и нас самих. Мы среди своих, и там, где есть мы, других нет. На телевидении сейчас что-то сверх всякой меры весёлое, так что конферансье поднимает руку, чтобы дирижировать собой и другими, публика с рёвом поднимается, она клонится сначала вправо, потом снова влево, пока всё помещение не превращается в параллелограмм, сдвигаясь сначала туда, потом сюда, когда-нибудь подломятся стены от такого удовольствия, которое сегодня, считай, у нас в руках. Брюлль-ха-ха! Вот входят умеренно задействованные в наших шалостях музыканты в хорошо подогретое трубками кинескопов помещение, семьдесят на восемьдесят или не знаю какой площади (надо бы и нас ещё впихнуть туда и время от времени включать свет, чтобы посмотреть, насколько хрустящими мы стали после того, как с хрустом начали ломать наши суставы), и никогда бы не подумал, что они вообще войдут, а они сорокакратно уменьшены в масштабе пригодности к показу: сегодняшние звёздные гости явятся сейчас перед нами с их песнопевческими ртами, а для вершения суда — посуда с блюдом, которое они запекли сами, они знают рецепт успеха, успех у нас пишется с большой буквы V. двумя победно расставленными пальцами, и эта успехота теперь протягивает руки для получения пакетов с гуманитарной помощью истории. Но если вы думаете, что можете в любой момент привести этих маленьких пёстрых людей к исчезновению, то вы ошибаетесь. Они не пропадут, ибо никто не позволит вам выключить аппарат в самый интересный момент. Они сомкнутся с вами посредством оплеухи и снова потащат вас назад в родовой канал «Австрия-1», тот самый первый канал, который был дан нам для того, чтобы сказать нам наше мнение. Надёжнее всего защищены сегодняшние палатные кандидаты, лишь бы они снова могли маршем войти в эту реально существующую страну, которая, опять же, воплощает вас и вас тоже! Она сделала вас плотью, приклеенной к дивану перед телевизором. Когда-нибудь вами набьют пасть великана и продолжат вас пережёвывать, хотя вы ещё до этого потеряете свой вкус.
В качестве гарнира на едоков наваливают снотворное и болезнетворное пение, щёки жуют, ягодицы ёрзают на отполированных лавках, — может, наверху, в комнате, будет ещё один десерт, тягучая трубочка с начинкой. Свежий воздух придаёт нашим господам новейших сил; может, страна потому и такая пошлая, что она красива и любима уже за одни только горы. Другие страны должны ещё постараться, чтобы им было что предъявить, а у нас горы уже наготове. Тысячник за тысячником, но и они приносят нам тысячные, ими и расплачиваются. Мы радуемся нашей скромной крыше, которая может достигать трёх тысяч метров в высоту и даже ещё выше. Вы, кто когда-нибудь въедет сюда, расскажите, что и нас здесь видели! И тогда мы увидим, что мы уже были здесь.
Ножи и вилки визжат по фарфору. Дух так же сведущ, как и воля, но он не такой вольный. Мы благодарим действительность за её явление и провожаем её тушем! Уверенно дует трубач; входит стадо животных со своей по-лошадиному дразнящей каруселью зубов, опасно близко проходя мимо нашего посконного места — при том, что путь через экран такой короткий! — они подкидывают ноги как на спортивном снаряде, снаряд отлетает, болтается по помещению, несколько граждан очнулись и мечут через экран молнии под гром музыки. Челюсть Дагмар ещё раз вспыхивает своим предупредительным световым сигналом, прядь волос, белое золото которых отбивается от натурального цвета несколькими ударами карате (не менее 18 карат!), хоть и жидко, реденько (боже мой, всего ничего волос, что они могут против корпуса аппарата, по которому они сейчас хлестнули!), как будто она хочет, эта нежная прядь, в одиночку сломать эту коробку, чтобы яростный дух наконец вышел из него вон. Но что будет выпущено на свободу? Нерешительность немецкого взгляда, который видит всё, но ни на что не хочет смотреть и лишь в конце решится на то, что он про себя уже давно решил. Свет режет аппарат по диагонали — молния! — зияет щель, картинка идёт ко дну, затем чернота, радиомолчание. Люди, которые только что видели картинку в цвету или даже захватили последнее цветение Дагмар, под конец она махала рукой из взбитых сливок своей баварской блузки, прося о помощи, а мы её не поняли и от души впились в неё зубами, эти люди спались, как сгоревшая бумага. Лишь несколько галантных господ лично вскочили, чтобы броситься в огонь, подбросив себя хворостом для разжигания. Теперь эти господа закидывают голову на затылок и вопиют: телевизор сдох! Или, по крайней мере, тяжело ранен. Как назло именно теперь. Как будто подгадал. Хотя чего тут гадать: двадцать один час. Густой мягкий снегопад превратился в непроницаемый жёсткий дождь, и что-то под напором потока сломалось. В расступившейся, как Красное море, пустоте разговора, которая воззияла потому, что некоторые пошли выглянуть в окно, за столом у двери слышится бормотание одетых по-городскому зрителей — значит, не так уж и тихо они сидели. Эти гости одни во всём зале не поднимали глаз на фольклорические прогулки по экрану, они также не купались в выплесках медиальных помоев (но и это им не помогло, они тоже, воздев руки, утонули вместе с остальными в этой внутриглазной жидкости телевидения, которая всегда течёт гладко и разжиженно, святая кровь, зрители видят, как возникает чудо: люди удваиваются, меняют размер, тогда и потерянные должны быть нам возмещены в двойном или тройном размере!), взгляд Дагмар не достал новых постояльцев, горошины глаз Дагмар не задели эту группу, они без последствий попадали в обои, а стручки попадали на пол. Если бы глаза могли попадать! Здесь налицо ещё одна оплошность, ибо эти люди в их странно немодной одежде, похожей на карнавальную, явно приехали без машин. Ведь на парковке стоит лишь несколько знакомых автомобилей плюс один, который уже знают, известны и железные дороги, готовые исполнить свой долг. Ведь ездить — это сравнительно простой способ куда-нибудь попасть. Как же, всё-таки, попали сюда эти новые незнакомцы? И что они будут делать, если действительно снова начнётся наводнение? Молодая женщина в середине кажется странно размытой по краям, как будто она плавает, многократно выжатая и снова навеки напившаяся, в большом водном бассейне, уже так давно, что её краски слиняли в окружающую жидкость. Бассейн ведь больше, чем целый телевизор, если найдётся хоть один целый! О, если бы телевизор был размером с человека! Невинность этой женшины не поддаётся сравнению с упрямством спортсменов: это те мчащиеся, которые поднимают вверх красно-бело-красную ленту лавинного заграждения, проныривают под ней, издают ликующий крик, вскидывают вверх руки с лыжными палками и обрушиваются вниз, а пластиковая лента бросает им вслед долговую квитанцию: сим я должна вам кусочек жизни продвинутого класса для особо одарённых! — предъявите эту квитанцию, и вы можете бесплатно совершить несколько миллионов глубокоснежных спусков! Нет, билет на подъёмник сюда не включён. Это для вас, кто ныне съезжает здесь во веки веков, аминь! Маленькая пластмассовая рука ещё раз хватается за воздух, да, это бросается в глаза: будто сделанные из искусственных материалов, так выглядят эти люди, взрослые человеческие обособленности, которые выделились сюда и после длинного подъёма хотят немного перевести дух, перед тем как всё у них покатится под горку. У горного мира заметное лицо и массивный корпус: массив. Если бы горный мир стал плотью, то он был бы Иисусом, который вообще есть всё, что не было плотью, но стало ею: мёртвый. Он сидел бы сейчас здесь и образовал бы челов. горный состав, в котором мы поднимаемся всё выше и выше и потом можем совершать просто божественные спуски. Представьте себе, ваши слова стали бы плотью, как Он, и, чтобы только иметь возможность пригибаться под нашим кнутом, даже запросили бы разрешения на присутствие! Всё-таки воздушные вершины не как в телевизоре, где нам объясняют, как глубоко этот красивый поезд уже зарылся в наш ландшафт, так глубоко, как рука ребёнка под одеяло или наши честно заработанные мимические морщины от улыбок. То есть этот поезд ушёл, а мы здесь живём, сняли себе апартаменты и снялись подальше от всех заграничных сограждан. Где мы в наших лыжных комбинезонах контрастируем с небом, всегда хоть чуточку, но синее, чем оно. Как я вижу, вы не ожидали, что здесь будет так много осадков. Иначе бы вы не приехали сюда.
Дунул порыв холодного воздуха, действительность так долго подбивает бабки, пока не станет недействительной, и госпожа Карин Френцель непринуждённо входит, как будто только что вернулась с короткой экскурсии. Поскольку она исчезла у благодатной иконы божией матери в Марияцелль и сразу после этого попала в автокатастрофу (или всё было наоборот?) — как долго её здесь не хватает? — мать, во всяком случае, всё это время неустанно пытается снова найти этот образ, дополняющий её существо до единства, — теперь самое время ей снова объявиться в доме тела её хозяйки, из которого она, кажется, ненадолго выезжала или скрывалась. Мать её помилует, поскольку ей для этого не требуется милостивой благодатной иконы. Странно только, что остальные соотпускницы и соотпускники всё время видели Карин, одна там, другая тут, поскольку она явно кочевала, несчастная среди сплошных счастливых. Только мать не замечала своё дитя, а если и замечала, то не узнавала. Одна из предложенных тарелок под градом криков старой женщины снова убрана, чтобы она не разбилась от её голоса. Эта мать после долгих лет, полных отказов на все её заявления, наконец была названа тренершей её потомства, и этот новый поворот, который дочь сделала на гладком льду, мать должна сначала основательно проанализировать на мониторе. Мама падает головой вперёд, опрокинув стул. В зале ни малейшего движения. Очевидно, налицо не было никакой неосторожности со стороны госпожи Френцель-мл. Чего же опять хочет старая? Она что, того? Не надо, правда, забывать, что ив руках этой женщины (как и в руках многих других) некогда лежало решение судьбы народа, его жизни и смерти в Иисусе Христе, и она тогда по-настоящему решила сперва умереть, потом жить, но: почему она ведёт себя так, будто уже несколько дней не видела свою дочь в глаза? Тогда как другие сегодня утром, как обычно, видели это дитя выныривающим из потока леса, причём в разных местах. Если и этого мало… Дочь видели даже у скамьи, с которой открывается головокружительный вид на Адскую долину, а также напротив, у Горного гнезда, откуда можно любоваться всем альпийским массивом вдоль и поперёк: естественно, люди не сводили воедино свои наблюдения (по крайней мере, они не утруждали себя ради госпожи Френцель, когда по телевизору начинается шоу, а с кем, они знают точно), в противном случае они бы заметили, что каждый из них зафиксировал подопытную персону в одно время, но в разных местах. Мы же не в полиции, чтобы доискиваться до своих ведущих мотивов и с опозданием узнать: это была ведущая планка дорожного ограждения. Госпожа Френцель совершала экскурсию в Марияцелль и обратно. Никто не видит в её появлении ничего особенного. Она всего лишь ненадолго отлучалась, разве нет? Только мать, кажется, была слепа к своему ребёнку. Люди продолжают играть свои роли, они меняются, потому что пока ещё не нравятся себе по-настоящему, кровь за кровь, они стыкуются друг с другом и заправляют себя едой, а письма — взрывными веществами, и если они однажды забудут вынуть заправочный шланг, то достаточно будет искры божьей, чтобы восстал огненный столб, который напрочь спалит и их, и их ближних, если они заблаговременно не потушат себя кружкой пива или вина. Для чего нам скрижали завета? Мы их сбросим с моста автобана! Едоки были бы удовлетворены, если бы старая женщина наконец исчезла, она им постепенно испоганивает отпуск, смысл которого ведь в том и состоит, что ты однажды можешь выйти из себя, а не в том, чтобы другие принуждали тебя заглянуть в них. Карин Френцель принимает вызов: свет! Не автомобильные ли это фары смотрят на нее? Надвигаются на неё? Что-то пляшет над ветровым стеклом, отражение очень большого транспортного средства, которое не хочет миролюбиво лежать на земле, хотя его и попытались задержать голыми руками и придержать. Но нет, экономные лампочки накаливания лучатся доверчиво и мягко. Ножи и вилки взяты в оборот и подстёгнуты приступить и к неприступному, красивому упитанному телу господина государственного канцлера, который, после этого недавнего срыва на экране, появляется в своей государственной канцелярии и тоже говорит несколько слов дорогим зрительницам и зрителям. Этот ненормальный совершил что-то непостижимое. Он попытался управлять этим народом. Но ничего не вышло. Теперь с этим народом управляется дождь, хлещет его и бичует. Добровольная пожарная дружина уже извещена, да вот только дороги больше нет.
Мать тем не менее ковыляет, спотыкаясь, навстречу дочери и тормозит перед дефектным качеством её изображения. Такой брак мог произвести кто угодно, но только не она, мать. Всё же контуры этой дочери, этой старой девы (что уж там значил её брак! Бывший господин Френцель был вырван зубами времени из-под автомобильного колеса для того, чтобы достаться раку) в стиропоровой кожуре её чавкающего тела кажутся необъяснимым образом размытыми, растворёнными в её окружении; Карин Ф. выглядит так, будто сошла со смазанной фотографии, потому что боялась стать хуже из-за уменьшения обычно содержащейся в каждом человеке прочности. Лодка качнулась, внимание, отправляемся, дорога простирается перед нею, как тёмный умысел, обилие ландшафта лежит кругом — бери не хочу, впереди спина водителя с початками рукавов, Карин едет, тихий улей, в котором живут пчёлы, у неё совсем нет мягкого места, на котором сидеть, ой, там впереди сужение, что же этот автобус едет так быстро? Даст бог, пронесёт! Дорога не захотела леясать на земле, она сама тронулась в путь. И у нас на глазах это нереальное привидение снова схлопывается. Мать хрипло дышит, в начале было её слово, и её слово было у Бога, от которого она, однако, потребовала его назад, потому что Он не сдержал срок исполнения: она воспринимает свою питательную функцию, для дочери, для всего народа и даже на тысячу лет вперёд; это значит, она берёт на себя ударную предоплату и ещё несколько тысяч пуль боеприпаса для всех остальных людей. Нордическая раса должна править здесь и дальше, и трагичье птичье пенье дочери будет играть в этом хоре несущую роль, даже первый голос несушки придётся выводить ей! Дайте мне шесть штук яиц в одной кассете с такими углублениями, пожалуйста, чтобы я могла приткнуться к ним в плошке какого-нибудь тела, слишком-то там не разляжешься. Святое материнство: каждый народ должен смотреть, как бы ему умножиться, иначе в конце он окажется единственной персоной, а она не может направить заявление на субсидию в Евросоюз, которого мы все так не хотели. Блондины полностью вымрут! Уже в скором будущем родится последняя живущая на воле блондинка! Мы, немцы, и родственные нам племена, народ не подчинённый, мы лучше подчиним других, хоть и не занимаем высоких чинов, но мы ведь здесь не чужие! Сейчас наша очередь. Любой врач может нам это подтвердить. Мы — единственно возможные. Кыш! Это же уму непостижимо, сидим тут одни-единственные и ещё хотим куда-нибудь ещё. Пожилая дочь выбрана представительницей от нашей туристской группы, почему именно она? Может, потому что она потеряла свою фигуру? В её возрасте, к сожалению, всегда есть опасность прибавления веса, что парадоксальным образом означает потерю. Эта вечная дочь теперь восстаёт против матери, семя — против носительницы её особенностей, иначе откуда они у неё? Отца мы не знаем, тот, как часть домика на одну семью, просто исчез, отзвучавший два-притоп, снова ставший раз-прихлопом. Полька, вальс да и только! И всё неполное снова становится исчерпывающим через уход Отца. Он между тем возводит счастливый взор к небу — как красив образ змеи, которая когда-то была его женой. Миска выскальзывает из рук отца, но паштет быстро находит свою окончательную форму — отец не понадобился: форму опрокинули. Не папа ли там сидит? Здравствуй, папа! Откуда ты, опять гулял? Катался на велосипеде? Что ты сказал? ТЫ ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО УЖЕ ТАК ДАВНО СТРАНСТВУЕТ? А это твои друзья, которые уже так давно странствуют с тобой вместе? Как это мило с их стороны! Добрый вечер, добрый день! Мать узнаёт своё дитя, но она его и не узнаёт, и это уже не в первый раз.
Сбежав от токарного станка вечности, на котором что-то было установлено неправильно, так что явление госпожи Карин Френцель кажется теперь не доведённым до конца, эта женщина теперь стоит здесь. Её производительница делает полное торможение. Что-то не так с этой серией, у неё нет достаточной почвы, потому и владельца на неё не находится. Я не владелец. Но как человек живёт на этой земле? И как он может доказать, что именно этот кусок, на котором он живёт, принадлежит ему? Со всех сторон набежали помощницы, чтобы разделить обеих женщин и встать между ними. Ибо мать начинает набрасываться с кулаками на улыбающееся лицо женщины, которую все здесь знают как «мою Карин», и бьёт её по голове, как будто должна утрамбовать каток, чтобы потом можно было скользить по нему, оставляя блестящий след, всё быстрее, — непостижимо, что спортивные передачи выдают в эфир такое дерьмо, а потом даже не убирают его за собой! Это не мой ребёнок, кричит старая женщина на повышенных тонах, но не по нотам, и огоньки немногих просвещённых вокруг с шипением опускаются на её голову, пахнет горелым, поскольку св. дух опалил волосы св. матери, но и это не помогло. В то время как некоторые едоки уже заполняют свои лотто-билеты, на которых из минимальных шести они ни разу в жизни не угадали даже одного, других больше привлекает игра на своём поле свихнувшейся старой женщины, которая бьёт по своей тоже уже староватой дочери, как будто та есть городской план, по вине которого люди и сбиваются с пути истинного. Возникает опасность, что эта мать промахнётся мимо своей цели. В небе всё ещё вьётся змеиный хвост очереди на въезд, так что оно пока не решается закрыть свои врата. И оттуда льёт. Родной язык матери тоже завёл нас не слишком далеко. Она плюётся и пинается, мать. У дочери же, напротив, и речи нет о радости от такого усердия, которое относится к ней одной. Она спасает своё лицо от ударов, но почти с неохотой, как мне показалось. Стоп, неужто она отбивается? Нет, но я не вижу, что видишь ты.
Лишь спустя время удалось разнять обеих пожилых дам. Мать продолжает кикбоксить ногами, она обладает невероятной силой, потребовалось трое мужчин и несколько растрёпанных женщин, чтобы удержать её и связать лентами дочери, на которую мать яростно замахивалась своими жёсткими, как прутья, руками. Много было сказано об успокоении, о вечернем покое и о спокойной ночи. В то время как мать только и повторяет, что это не её дочь, что она вообще не знает эту женщину, эта самая женщина Карин скользит, как на коньках, вдоль стены, бежит огонь вдоль бикфордова шнура, поднимается ветер предвещания, и тихие люди там, у двери, попросили себе карты ориентирования, чтобы пометить на них свой последний путь. Но надо ещё стартовать. На сей раз выигрывают они! И они попросили к себе завернуть (но не в бумагу!) Карин, чтобы она была их проводницей по здешним местам. Почему бы им самим не стать её провожатыми? Никакой народ на земле не распространён так, как они, но это не значит, что они могут ориентироваться во всём. Колокол, который в телевизионной игре возвещает очередной круг, напомнил гостям, что настала очередь десерта, и за одним круглым столом, где вечные дискутанты прожжённой лжи (куда уходит столько народу, когда они умирают? В это помещение, во всяком случае, они все не войдут. Иначе мы бы их увидели, когда получали наши новые номерные знаки для наших звучных, как коровьи колокольчики, железнолицых друзей. Ведь эти без вести пропавшие скитались сорок лет. Когда-нибудь они должны были заглянуть и к нам! Они и заглянули. Ведь не можем мы всех знать) намазывали на своего соседа горчицу, выделив её из себя, чтобы слопать и его. Так, ещё один готов! Поднимаются руки, уставшие от вечного бездействия. Хватит спать! Сон становится поражением, а пробуждение — порождением, от лица Ханнелоры Хейно или от чьего там ещё лица говорит чистейшая невинность, которая сейчас смотрит в камеру, тогда как старик имеет глупость расцеловать её в обе щёки. Это был всё-таки спусковой момент в представлении, о чём может думать женщина, но он мог и не удаться, о боже, старик нажал не на тот курок, и несколько сотен людей куда-то провалились! И как это могло случиться? Ведь проект многоэтажного построения лежит перед ним: например, эта чудесная длинноволосая блондинка! Как будто на ней тоже висит колокольчик вместе с головкой сыра, так много внимания она может привлечь к себе одним лишь своим телом, лицом и волосами. Мы ничто против неё и её мелодичных полутонов, которые целыми и невредимыми проскальзывают промеж складок всеобщего мира. Несмотря на это, чисто от злости: наши силы растут, а вот перспективы теряются. Ибо снаружи стемнело так, что больше не видно руку поднесённую ко всё ещё чем-то ослеплённым глазам. Дождь падает и падает, тесня выпавший снег. Такой светлый и ещё светлее экран с нашими сегодняшними звёздными гостями. Эта блондинка! О, на её берегах, поросших мягкой обивкой мха, почти так же красиво, как на Боденском озере. Мы скользим по ним в луга и дали, ведь нам надо далеко, вверх, в жёлтый автомобиль, к которому Клаудия, Дагмар, Бригитта приделали звезду, которая всё ещё восходящая, этакий Христос-младенец, и эта звезда знает милость только двойной воздушной подушки, которая может вогнать нам в тело, уже в смерти, надутый курдюк. Другие умирают тише. Мы садимся, надёжность плюс быстрота на всех дорогах, даже если не знаешь, куда едешь, потому что у умерших глаза в принципе закрыты, разве что они не успели это сделать, потому что выступали такими массами, как вода, и просто не знали, к какой фармафирме бежать, глаза разбегались. Жизненные планы перечёркиваются крест-накрест, потому что на перекрёстке захотелось свернуть на другую ветку, которая, к сожалению, не вписалась. Взгляды мирно, как дети, направлены на точку, где есть игры и развлечения, как будто ничего другого нет, поднимаются серые люди, у которых что-то украдено бандой мелких карманников, которые оказались крупными массовыми убийцами, макробиотическими карбюраторами. Которые биогорючим, произведённым ими, столкнули мир с орбиты, а орбиту потом вышвырнули из проспективных панорамных взглядов и заставили течь вспять. Вообще-то они были карлики, к которым подпольно подводились провода высокого напряжения. Если бы поражение не отшвырнуло их на многие годы назад, как знать, может, они показали бы всё это в муфельной печи телевидения (профилактическое обследование для здоровых, какими эти никогда не могли выглядеть), которая без труда может проглатывать несколько сот человек в секунду, поскольку инженерной экспертизы, как такое возможно технически, тут не требуется. Тут люди появляются и снова исчезают как будто мы фабрика, которая в любой момент наделает нас новых. Как мы говорим нашим детям. Они сейчас в песке и играют. А дети мёртвых? Они кочуют, другой пустынный песок, сквозь пески и становятся сочтёнными и сочтутся снами.
БОГАТЫЙ ГРУЗ несёт эта тёмная вода в бассейне, как будто целый камень ночи упал ей на сердце. И всё, всё, за исключением чёрного круга воды, теперь покрыто снегом, этим новым, более тяжким грузом, который может стать смертельным для ещё недовольной во сне земли. Он может и задушить под одеялом. Лесник стряхивает свою шляпу и прищуривается навстречу метели. Вчера медведь вытаскал всю брюкву из кормушки для косуль. Если он и сегодня посмеет это сделать, то лесник ему задаст, погоди же, получишь пулю в глаз! Но сейчас у лесника другие заботы, он должен подойти к этой женщине, которая здесь случилась — иначе не скажешь, если никогда не желанная и сегодня опять не звана; конечно, он мог бы и обойти её стороной, но нечто столь загадочное, как эта дама, которую он, очевидно, перепутал с её сестрой-двойняшкой, то есть не перепутал, это надо выяснить, — может, именно для этого егерь и встал так рано. И чем ближе он подходит к фигуре у водоёма, тем гуще падает снег, как будто она притягивает его вместе со снегом; как нарочно, именно здесь туча сваливает свой груз, когда надо, чтобы было посветлее. Если этот снег перейдёт в дождь, поверхность земли растянется и надорвётся; природа, к сожалению, не ограничивается местом, которое ей указано, она стреляет с перелётом дальше цели, которую мы ей поставили, построив свои дома в местах, куда она не дотянется. Вы, женщина, что это около вас: ваш тёмный умысел или всего лишь ваша тень, которая захотела стать самостоятельной? Высокомерие, написанное на этом женском лице, хочет, может быть, измерить высоту до дна этого водоёма, думает егерь и говорит: лучше не наклоняйтесь туда! А то ещё упадёте, а эта жижа чёрт знает какая холодная. Кто бы там ни мылся, он уже целую вечность не менял воду. Дерзко пляшут на воде пятна, откуда они взялись? Любовь и голод гордо требуют одежды, это значит, что человеку слишком часто хочется влезть в шкуру другого, но чаще всего она ему не подходит. Лесник, поскользнувшись, несколько грубовато вытирает с глаз мокрые хлопья, но они снова нависают на мохнатой обивке его бровей, снежинки жгут ему глазные яблоки — кто же добровольно купает лицо в разбавленном уксусе? — борода лесника тоже уже побелела. Снег падает на грани воды, и, если начнёт падать вода, она камнем падёт с плеч земли. Я боюсь, тогда с земли насильно стянут её белое платье невестной невинности.
Лесник не боится случайности, но даже явление, которого ждёшь, как он каждый день ждёт явления своих сыновей наверху, может привести с собой свой собственный ужас. Как будто предстал пред лицом Господа, не предупредив о своём приходе и не помыв ног, хотя они по щиколотку брели в крови другого человека. Ты просто не очень чистый, потому что в чистый четверг не был допущен к зданию господина Папы, который должен позаботиться об омовении ног. Может, церковь ещё одумается. Будьте честной, вы, женщина, стоящая здесь: вы в последний момент снова вышли из микроавтобуса, потому что ваша мать уже до крови замучила вас, этот символ невостребованности? Или вы уже вернулись? Но возвращения вашей группы ожидают к вечеру! Егерь подступает к ней ещё на один шаг, открывает рот, чтобы задать вопрос, женщина поднимает свою как бы завуалированную (что это у неё перед лицом?) голову и показывает что-то вроде ухмылки, чуть ли не зелёным цветом мерцает её плоть посреди всей этой белизны свежевыпавшего снега, а зубы выделяются с желтоватым оттенком, но она же не видит, глаза закрыты, и всё же она видит! Она видит сквозь закрытые веки, как сквозь занавес, и вуаль — это своего рода второй родовой пузырь, окутывающий, кажется, её голову, или лесник лишь выдумал глаза на этом безглазом лице, поскольку иначе её зрение было бы невозможным? Это лицо не обладает никакими чертами, и всё же знаешь, кому оно принадлежит, это та самая женщина, как кажется леснику. Если бы он потерял своё лицо, то побежал бы его искать. Если бы этот мужчина в своё время хотя бы столько же вслушивался и вглядывался в своих детей, он бы, может, нашёл в них больше, чем сейчас, здесь, в этом ключе без замка, в этом замке без двери, в этой двери без дома, в этом сомнамбулическом спальном месте женщины с лицом жидкости. Сюда сейчас падает центр тяжести осадков. Если снег станет дождём — температура лежит как раз на границе между твёрдым и жидким, между здесь и там, между одним и другим, — то нам придётся воспринять более высокий пик, чем способна пара речушек, которые могут послужить дождю разве что для красоты, это был бы девятый вал осадков за несколько месяцев, а это нам всем многовато. Лесник прикрывает от этого пика глаза ладонями, не желая видеть, как эта женщина наклоняется, чтобы зачерпнуть воды. Неужто она хочет выпить её своим пересохшим ртом, который пытается напоить себя силами воды? Молодёжь слушает музыку, которая ей нравится, и молодая кожа вся сплошь состоит из маленьких ушей. И она подпевает музыке, эта молодёжь, ибо её кожа состоит, кроме того, из сплошных маленьких ртов. Она заправляется, золотая молодёжь, через глаза и уши. Но вместо этого можно взять и нормальную воду, как здесь доказывает природа, притягивая сюда за уши целые годовые выпуски воды. Старые обомшелые подпорные сооружения в Тирольском ручье трещат под тяжестью, какую им ещё не приходилось выдерживать в это время года. Ручей приобретает нетипичное течение, так как его забег перенаправлен в другую сторону, ложе ручья из-за ливней прошедших недель подалось в другое место, где оно пытается укрыться, чтобы с ним больше такого не случилось. Но ненастье без труда находит и новое ложе ручья, чтобы улечься в него.
Что-то готовится в холодной ванне, без помешивания и без помех, поскольку природа в шуме падения не может точно рассчитать, куда упасть и где соломки подстелить. На землю вытряхнули мешок тепла, и толстый мешок снега превращается в мешок смеха из дождя, который поднимет всех нас на смех, а сам будет смеяться последним, потому что поначалу ему будет попадаться множество людей и машин, одетых и покрашенных во что придётся, но всё реже, люди в такую непогоду предпочитают оставаться дома, но их и там достанет. Женщина у бассейна отдёргивает ледяные, вымокшие руки, поворачивается к леснику и спрашивает его, для чего здесь этот бассейн построен. Вы не знаете случайно, как здесь глубоко? Вы заглядывали сюда хоть раз? Вы абсолютно ничего не увидите, даже при самой благоприятной оценке. Вода легко может быть и пять метров глубиной, и глубже, там можно запросто потерять свои взгляды вместе со стёклами глаз. Но егерь уже отвернулся в сторону снегопада и начал, поскальзываясь, задыхаясь, цепляясь руками за землю, где не за что зацепиться, снова подниматься вверх по тропе, лишь бы подальше от этой купающейся в снежной пене женщины! ВТОРАЯ СТАЛА ПЕРВОЙ, а может, её вообще нет. «Я есть дверь» — вот самое вероятное, что она могла бы сказать. Для детей снег, правда, истинное сокровище, но для старших он может стать коварным. Лесник поскальзывается, сползает назад, снова выкарабкивается, у него такое чувство, будто женщина притягивает его назад, вниз, при этом она даже пальчиком не шевельнула. И тут этот отец понимает, что единственное, что он когда-либо сделал, были его сыновья. И эти сыновья теперь обращаются к своему отцу, собирая свои последние силы в лицах и теперь лепят его, отца, направляя на него всю эту воду, как бьющую струю в поилку для скота, и прыгучие пучки воды, её предтечи, уже резво скачут вниз по лесистому склону навстречу леснику, как ягнята, с минуты на минуту ожидающие своего рождения. Высокий лес подтягивает свои фланги, вскидывается вверх, как тысяча рук, которые стали слишком тяжелы для земли. Лесник хочет наверх, лес хочет вниз, он ведь тоже иногда устаёт. Весь лес хочет обрушиться на эту одинокую женщину там, у бассейна, и на лесника, обоим уже не стать никем, никем другим и ничем ещё до того, как лес доберётся до них. Весь лес хочет стать местным транспортом, подвозящим наших дорогих умерших к нам по водному пути, ибо он никогда не прирастал корнями ко всем этим телам, да и бесконечное множество тел никогда не могло укорениться здесь по-настоящему.
Карин Френцель, значит, отрывает задумчивый взгляд от тёмного водного блока. Тот ведь так и тянет в глубину! Она сожалеет, что так долго смотрела в воду, ибо то, что предстало перед её глазами теперь, куда импозантнее, чем весь этот сливной бачок: лес придвинулся вперёд, и как раз в её сторону! Лесное войско пришло в движение. Гудят далеко наверху сортировочные вокзалы, скрежещут сцепки о сцепки, хоть бы никто не попал между ними, визжат тормозящие корни, которые вырывает и тащит, громыхают какие-то стенки, которые, видимо, были вырваны из своих домов, и она, Карин, должна теперь ждать у этого невероятно оживлённого и вместе с тем необжитого вокзала, когда придёт её поезд. Путь размокший, липкий, глинистый, частично развезённый в кашу, и не только её, Карин, поезд придёт, придут все поезда разом, и даже сам путь, кажется, тронулся в путь, от неё больше ничего не зависит: эта другая женщина, в таком же спортивном костюме, как у неё, приобретшем за это время шоколадно-коричневый оттенок, тоже ждёт у перронного заграждения, только отделённая от неё, Карин Один, невидимым барьером, она уйдёт, когда прибудут поезда, или она придёт, когда поезда уйдут. Не имеет смысла для нашей Карин Френцель заговаривать сейчас с этой другой женщиной, поскольку та уставилась, как и она, Карин, на невидимый сигнал, который ещё горит красным, но скоро загорится синим или почём я знаю каким, замигает, замашет флажками, а люди поначалу не обратят на это внимания, потому что они не знают, что их поезд уже ушёл, но когда они его увидят, то будет поздно в него прыгать. Кто не в нём, тот будет против него: поскольку это ход времени! Всем занять места, внимание, отправление! А этому леснику-отцу всё ещё кажется слишком медленно, он поднимает скорость, как игрушку, и лично сносит её вниз, он отнимает её у своих сыновей, он убийца с самого начала, ибо его труд вяжет, чинит, порет порчу. Никто не может быть спасён без Сыновей, и как он только что сносил вниз отеческие черты, так он несёт теперь очнувшихся обоих сыновей, которые лежат в земле, наверх и несёт их, сам увязая в земле, переносит ограниченных от безграничного, отсюда туда.
Как вы пренебрегаете мной, хочет крикнуть Карин Ф. своей партнёрше напротив, хотя давно знает, что и другая — тоже она сама, Карин, наделённая таким же плохим вкусом и таким же тощим кошельком. Вот они стоят, обе немного устаревшие куклы в своих Барби-костюмах, какие наша Барби, единственная и неповторимая, в ужасе бросила бы через пластиковое бедро, как мерзкого паука, и наконец у одной из наших дорогих госпож Френцель открылись глаза, что таких, как она, неправдоподобно много, и одну из них мы привели только что, вот она. А её мать всё время утверждала обратное, эта тренерша по анаэробике больного мяса.
Но всё же этот грубый окрик из уст Карин совершил чудо: другая быстро развернулась и, вслед за лесником, понятия не имею, чего тот ни с того ни с сего дал дёру, спешит вверх по склону; смотри-ка, да у неё ноги заплетаются, прямо как у лесника перед этим, новый спортивный костюм весь в грязи, и госпожа Карин Френцель смотрит на себя и замечает, что она и сама вся стала грязной — столько земли! — в ней могло бы пустить корни целое дерево! В её возрасте надо бы уж два раза в неделю, хоть и осторожно, щадяще обращать внимание на сердце, пахать на тренажёрах, которые придадут вам толчок. В фитнес-студии мало просто стоять свечкой, недостаточно и того, что вы будете снова и снова перепахивать и боронить туристскими ботинками одни и те же пологие возвышенности. Карин инстинктивно выпрямляется, чтобы постоять за свою двойницу, она даже громко кричит леснику, чтобы тот вернулся и помог даме и тем самым ей, Карин, самой, надо бы взять её под мышки, вторую Карин, или подталкивать сзади, чтобы она побыстрее взошла на склон.
И перед кем у этой женщины такой страх и кого так боится она. Карин Первая, тёзка знаменитого австрийского сберегательного банка, который ни от чего нас не сберёг? Почему небо такое дурное — взять и сбросить всю эту воду как раз в тот момент, когда в самой себе вдруг узнаёшь собственную сестру? Как при такой сырости подняться по крутой, мало хоженой тропе, на которой растёт облепленная снегом трава? Этот мокрый снегопад — как танец, который над тобой глумится, потому что танцпол совсем пустой, но тебе всё равно приходится танцевать на нём, одной. Неуклюже, грузно, смешно, не вызывая уважения со стороны других, а эти другие — кто они, что столпились вокруг подиума и смеются над тобой? Жить можно в любом положении, но не любой ценой, а за ту цену, которую стоил этот костюм, никакого другого не купишь, а тем более другой жизни. Все на тебя смотрят, но не потому, что ты такая красивая. И эта вторая госпожа Карин, явно такая же холодная, как и она, первая, тщетно пытается, разъезжаясь ногами и прыгая по-лягушачьи, сохранить своё достоинство, она хватается за всё, что подворачивается ей под руку, — за камни, за ветки, за листья, за сучья. Это ведь всё равно что проснуться к концу фильма, когда титры ещё идут, а двери зала уже открыты и силуэты выходящих людей отражаются на экране, где звёзды всё ещё то целуются, то дерутся, светлой, нет, тёмной толпой. И как они устремляются из дверей, эти теневые фигуры, которые кто-то самовольно вырезал из воздуха, они совпадают, они совместно падают на нас, а мы на них (теневые силуэты быстро бегут по экрану через нас в Ничто), теперь будет совсем светло. Видите, именно эта светлость падает теперь как снег, нетвёрдый элемент, который налипает на подошвы и препятствует тому, чтобы кто-нибудь захотел провожать нас дальше, чем это необходимо. И госпожа Карин-два, кажется, не хочет сопровождения. Её зад припадает, пока она лезет, давясь, вверх по тропинке, как пища, которой срочно надо выйти, ибо её хозяйка ни в коем случае не хочет потолстеть. Лес снова и снова бросает нахалку на землю, а она поднимается, карабкается, растянула себе ступню, — я думаю, ушиблена она была ещё раньше, она не знает за что, она не знает кем, и всё же бежит, бежит от себя самой, — Карин, не вешай голову! И зад тоже не вешай, выше крестец! Тело ведь не перчатка, которая, после того как её стянули, ещё некоторое время сохраняет форму человека, на случай, если захочется сделать следующих людей по его образу и подобию. Тело полностью теряет форму, если его однажды раздеть. Плюх, вот она упала вообще плашмя, на живот, эта вторая персона, которая обогащает эскорт за счёт Карин-один, которая следует за ней вплотную, — может, сейчас она нагонит персону там, где та лежит. Но нет, та в очередной раз становится на карачки и пробует сделать это в четыре руки, на четвереньках, как у животных. Руки леденеют, погружаясь в снег, а ведь его уже согревает воздух. Я уже вижу, дамы никогда не придут наверх, в лес, в поисках своей радости, ну, тогда лес придёт к ним. Ни одна из двух Френцельш ещё не может видеть, как бетон бассейна пошёл разломами, расходясь в паутину трещин, как стон прошёл через этот водяной смерч, и вот уж идёт он, дождь. Должно быть, за короткий отрезок времени по невыясненным причинам температура резко поднялась; какой-нибудь поток в воздухе, коридор, дверь которого тоже раскрыл тот, кто здесь живёт, и поэтому у него есть ключ, раскрыл, чтобы впустить друга, случайного посетителя, незнакомца, а вместо того вошло тепло. Перед ним падает ниц испуганный снег, равно как и испуганный дождь. Он поливает обеих женщин, которые теперь слились воедино, когда и снег тоже плавится, плавится бассейн (он делает при этом решительно больше шума, чем госпожа Френцель, которая обрушивается на свою сестру-близняшку и при этом падает в грязь лицом, потому что там нет никого, кому она могла бы что-то сказать, будь то даже противница: женщины ведь часто хуже любого мужчины, но кто их бьёт, тот бьёт самого себя, ибо их не сделаешь ответственными, они много пытались сделать из себя, только отца нашего небесного так и не сделали). Всё плавится. И у леса уплывает почва из-под ног.
Падает вода. И вода падает вниз, к тому же снег тает со скоростью ветра. Снежный расплав перемещается вместе с потоками дождя, растущими с каждой минутой. Через два часа наберётся свыше 250 мм, а над Мюрцем почти 298 мм. Это триста процентов местной нормы. Поражённое пространство существенно меньше, чем во время последних ливней, но местами дождь даже сильнее. На Мюрце будут зарегистрированы значения, которые раньше вообще не наблюдались. Но сток воды во многих узких местах забит, поскольку изменившиеся ложа рек ещё не были прочищены. Словно грязные простыни и одеяла, только ещё хуже, кучами навалены камни, древесные стволы и корни. Берега надорвались, как и изображение этой госпожи Френцель теперь остаётся только надорвать, её уже плохо видно за этими плотными, вслепую молотящими клубами дождя. Можно различить только перепачканное существо, которое всё ещё пытается вскарабкаться по склону, хотя — только спокойно! — склон-то уже на пути к ней. Этому неузнаваемому существу (это происходит, когда узнаёшь себя в другой, ни в чём не повинной Второй!) сесть бы да подождать, когда склон, этот бойкий нижестоящий подсадит её на закорки. Естественно, первыми, как всегда, окажутся другие, ведь Карин постоянно не замечают и обходят. Куда там, но откуда: склон спускается и заберёт её с собой. И она может быть спокойна, что этот поднявшийся порывом ветер сметёт её, воду, вниз, куда же ещё.
ВСЕ ПРЕЖНИЕ МЫСЛИ шмякаются оземь и поднимаются с трудом: кричащая мать Френцель взвинченно сталкивается с горным миром вокруг, а также с животным миром, который в образе муфлонов, горных козлов и косуль, оленьих рогов и каракулей серны пялится со стен: круг образованных, которые видели свыше двух тысяч серий телепередачи «Универсум» и теперь ещё меньше, чем прежде, могут понять существо, которым они были когда-то. Блудная дочь порхает в том же самом воздухе, который свищет сейчас и над нами, чтобы исчезнуть в невидимом сифоне. Эта пожилая женщина как гомеопатическая доза, подброшенная в воздух, чтобы обстрелять её яблочными объедками и косточками из вишнёвого компота (смятая пустая банка валяется в мусоре, надпись не читается, вечно ухмыляющийся телевизионный повар с крутящейся-вертящейся, как шарф голубой, душой повадился развязывать таких Френцельш, вынимать их из одиноких завязей и поджигать. Он хочет окружить людей последними чудесами, которые ещё могут действовать в этой стране, а потом, когда они нестерпимо нетерпеливо ждут ВСЕГО ЭТОГО, фламбировать их синим пламенем). Карин! Пылинка среди рассеяния трупного праха, распылённого по всему пространству, который опускается на едоков, пока те сами не станут субстанцией, которая тоже предпочла бы пустить себя в распыл: чтобы можно было с одной стороны войти в тела едоков, а с другой выйти. Кто пережил историю этой страны, тот знает, что она у них в одно ухо влетала, а из другого вылетала. Лучше держаться за еду, которая у нас есть, но и ту у нас вырывают куда-то в ночь. И там она там распределяется так тонко, что уже не ухватишь суть неяркого из свинины и жаркого с гриля. Кто отнял их у нас? Госпожа Френцель застыла и стоит в воздухе: человеческая пыль! Бог оказал на неё воздействие и теперь бросает её в воздух, перед тем как снова всосать её, чтобы своим святым духом изготовить из неё новые персоны, поскольку старые израсходовались быстрее, чем он рассчитывал. Богу светят радости отцовства. Надо только присоединить шланг пылесоса с другой стороны прибора, тогда он сдует нас, дрянь такую, вместо того чтобы нас облизывать. Огни стали слабее, они вобрали в себя наш облик, и теперь им от этого тошно. И потом что они родили? Они принесли плоды по нашему образу и подобию, которые вызывают огонь со всех сторон на себя, нет, эти плоды не могут этого, ведь они были выращены в морозилке. Холодные и полураскисшие, они лежат на тарелках, прижавшись к ванильному мороженому. Окончательно и бесповоротно: люди улетучились! Но после них придут новые и изловят их.