Мужчины и женщины, прозрачные, как Гудрун и как стал за это время Эдгар, бьют ключом из каменной личинки, которая всё это время защищала их; гнездовье для высиживания яиц, накопитель — вот что такое здешние руины для негодного отстоя, отвергнутого благословенным богоматерным государством. Теперь они снова выползали на поверхность, на свет, через который они всё это время подсматривали за нами, и со вкусом, хоть и несовершенным, облачались в остатки тела, кожи и одежды, которые Гудрун и Эдгар оторвали от себя. Эти кишащие черви и лемуры, нет, кишащие — это слишком сильно сказано, всего лишь маленькая группа людей, но всё же… они присвоили себе части тканей тех, от чьего турагентства когда-то были отправлены в вечное странствие; этого, конечно, мало, чтобы снова получить целое тело для себя одного. Это безобразие творится уже много лет, с тех пор как немцы начали снимать собственные криминальные сериалы; человек стал обязан носить свою душу внутри, чтобы снаружи оставалось место для куртки от Хьюго Босс. Во всяком случае, голос инспектора Деррика просто создан для того, чтобы указывать, и его мысли отделяют то, что известно понаслышке, от того, что слышал он сам, что, однако, тоже неправда и никогда не было правдой. Диктат моды объединившихся в союз фабрик одежды и фабрик неденежных пожертвований затрагивает, естественно, лишь немногих из нас, кому можно красоваться на картинках, чтобы знали, на кого равняться. Картинки все немного более мутные, немного менее резкие, чем они были раньше, и не имеют дополнительных измерений. Ну, приступаем, раскладывайте столовые приборы, чтобы сильные мира сего снова могли заглянуть к нам, ведь мы тотально обновились! Теннисная ракетка, конечно, не может заменить грудную клетку, она не может послужить даже временной заплаткой, даже если наше сердце по двадцать часов в день будет биться за Штефи, Бориса и Томаса. Германия! Мы так её любим, что залучили и её к себе сюда, на Вольфгангзее, которое окончательно должно отмыть её кровавое днище. Оба наши путешественника, которые были отпущены лишь для того, чтобы глянуть в огонь и в то, что он после себя оставил — например, несколько банок с частями головы и тела в Штайнхофе (они не ведают, что с ними творится!), — итак, оба обрываются в Ничто сокрытия, затмения и замутнения, которые у нас зовутся правдой; а неприкрытые, все эти люди на дне долины, теперь бросают кости, гадая о своей добыче, и каждый получает ещё по нескольку клочков одежды. За каждые спортивные штаны, за куртку Гудрун, за телесность Эдгара идёт беззвучная, кишащая борьба. Живых личинок усердно таскают туда-сюда по муравьиной куче. Люди в переходном состоянии, да, именно об этом речь, едины в том, что надо всячески пометить своё присутствие, они сражаются, в конце концов, за видимость, эти потерянные, поскольку всё вокруг них так и пышет неприкрытостью. И я имею в виду не только женщин, которые в бюстгальтерах шагают по горам, пока их кожа не сварится в компот и не начнёт пускать пузыри. Вся одежда, музыкальные консервы и спортивные каноны выстреливают канонадой из приборов дальнего видения, и всё окутано дымкой, которая уплотняется в дым и гонит нас на воздух. Из каталогов, из телешопа „купи-купи“ нам навстречу выступают существа, хорошие стороны которых мы извращаем, хорошие страницы переворачиваем, чтобы подыскать что-то и для себя, ибо вскоре мы хотим уехать. Там, где мы сейчас, давно уж не на что смотреть, если присмотреться, остались только тени. Да мы и раньше их не знали. Теперь они свободны, мёртвые, и срывают со здоровых одежды, а кожа вместе с одеждой срывается добровольно.
С ШУМОМ ИЗ РУИН ПОДНИМАЕТСЯ стая птиц, крылья хлопают, как створки картонных коробок. Не-существующие поднимаются вверх, как пыль, как трухлявый гриб „дедушкин табак“, на который наступили, и теперь их семя рассеется по лесу. ПОДЪЁМ ИЗ ПЕЩЕРЫ, ГЕММА: из клювов выпадает падаль на нашу территорию, для которой мы тем временем подыскиваем ещё одного проводника, чтобы нам здесь не растеряться, нам, долгожданным освободителям мёртвых. Мы устроили для них по крайней мере (единая, единственная, теперь уже не одинокая Австрия!) несколько красивых каникул. Они взирают на нас плоско, мёртвые, как вырезанные из бумаги силуэты, наклеенные на освещенное окно. Всё-таки присутствие и место должны предоставляться только тем, кто такие же, как мы, поэтому не раздумывайте, дорогие умершие, набрасывайте на себя обычных в этих местах спортсменов в национальных костюмах! Мы-то, местные, стараемся, чтобы по нам не было видно за версту наше происхождение, чтобы мы казались более благородных кровей, поэтому заранее обижаемся на каждый взгляд. Они сейчас снаряжаются в поход, серые вестники потустороннего мира, у них сейчас, в это мгновение, разбивают стекло поверх кнопки тревоги. Они могут быть как огонь и могут смыться, не уплатив по счёту за съеденное, ведь они, в конце концов, заплатили ещё много лет назад, причём за всех, за столом главного австр. землемера-землереза, да, того самого, с длинным ножом. Тихие мужчины в костюмах, две женщины, которых проржавевшие поезда сделали доступными всему, что смогла придумать уголовная палата мирового суда города Линца. В смерти они стали ещё привычнее к крайней незащищённости, их гнали через селение пердячие парни, которые берегли себя для штурма Европы, и теперь они больше не стесняются и являются в таком виде, в каком их подняли и сорвали с места. Их взгляды падают как тени, и эти тени они принимают за реальность, потому что не могло быть реальным то, что произошло с ними тогда. Собственно, незащищённые только их тени, а эти припозднившиеся возвращенцы стали нашими живыми тенями (да-да, проверьте! подвигайтесь! ваши тени больше не последуют за вами!) и вырвались из пансиона, куда они были преждевременно сосланы. Они управляют одеждой двух молодых людей, и в этом прикрытии могут наконец снова выступить, более подлинные, чем тогда, когда их у нас не потерпели. Их взгляды терпеливо перепиливают цепи, и не успели мы добиться от них и нескольких слов, как оковы дружбы, которыми они были прикованы к нам, тоже пали. Теперь, когда Гудрун и Эдгар в качестве досрочно освобождённых смертью перемещены на это сырое дно долины, куда солнце светит искоса, нам тоже больше не следует подчиняться этим мрачным голосам и настроениям. В свете нашего сегодняшнего субботнего вечернего шоу каждый должен иметь право показать себя, и мы даже предоставим наши личные портреты, чтобы потом выглядеть, как К. Шиффер и С. Кроуфорд. Привидения теперь освобождаются и продолжаются прямо с того места, где они были сорваны во тьму. Мост через венский Дунайский канал. Площадь в Граце, где горн мёртвых протрубил сбор. Инсбрук, я должна тебя покинуть. Линц, ты мог бы выступить крупнее! Такой правды, такой борьбы не на жизнь, а на смерть нельзя требовать ни от одной из этих жарко вожделеемых эфирных площадей, на которых эти субретки с их букетом цветов, опылённым искусственным льдом пластиковой обертки, рискуют последним взглядом камеры на город Мёрбиш, к Весёлой Вдове — роль, которой они, к сожалению, не получили. Сдержаться на экране на одну десятую долю секунды дольше, ну, пожалуйста! да, вот вам: вы, Дагмар Келлер или как вас там зовут, что вы шею выкручиваете, чтобы выдоить из объектива этого обязанного быть объективным медиума, который каждый день врёт мне на чём свет стоит, ещё один крошечный момент присутствия? Вы светящаяся эманация Ничего! И мы, замкнутые в земле вместе с нашими картинками, представитель которых время от времени выныривает из стога, и сено сыплется у него из мозгов, мы пялимся на вас, поскольку вы означаете вход в третье измерение, вы влиты по шею в этот молочно-серый поток экрана, который плотно обсажен нами, фанами. Занавес поднимается, и вот, под землёй, тут ведь вторая пещера! Когда мы смотрим на вас, госпожа Келлер, то мы, считай, смотрим из одной пещеры в другую, а именно это вы хотите от нас скрыть, я не знаю почему. Ведь вы приложили много усилий к вашим волосам и экипировке, когда вступали в наши покои, гвоздиками лаковых лодочек попирая суть правды: входите! Мы ждём в наших тайных делах явления вашего вида, ибо такое ваш брат не таит никогда.
Дорогой старый школьный друг Фишбёк, время твоё отмерено, моё тоже, но короче. Ты, наверное, ещё помнишь тот благородный воздух, которым мы имели возможность вместе дышать в Амерлингской гимназии, и те два года, в течение которых я сидел рядом с тобой и весело у тебя списывал. Сегодня я обращаюсь к тебе с просьбой: я пока что адвокат. То, что я не вновь приехавший поляк, тебе подскажет наше общее школьное время. Моя жена — рим. — кат. воляпюк. Полный! Сын носит крест с крюками: свастику. Я стремился всегда сохранять приличия — до такой степени, что теперь стою тут, как побитый пёс. Поэтому вдвойне обидно, когда тебя бросают в один горшок с польскими акулами. Надежда на будущее: только бы избежать отказа в лицензии на практику. Если моя просьба окажется некстати, то просьба принять во внимание обстановку и быть снисходительным, поскольку мне на голову упали кирпичи (разумеется, лишь в переносном смысле), так что думать спокойно я разучился.
Любовь, спотыкаясь, тащится к другим, но они ничего не хотят о ней знать. Мёртвые уже видели свет, то был огонь, который их исторг, чтобы они могли удобрить собой поля, леса и доли лёгких. И теперь они снова добровольно идут в пещеру, где мы, изначальные люди, мы, исконный народ, немцы, изжарили их, перед тем как смиренной скотиной, всегда вовремя подоенной, пойти к урнам и бросить туда наши голоса, чтобы их уценили. Они поднимаются к нам наверх, умершие, но хотят на сей раз быть осторожнее и всегда носят обувь на устойчивой, нескользкой подошве. Спорт так повлиял на нас, что наши познания согласуются с четвёртым в мире по значению второстепенным делом, нашей внешностью, знакомой нам по зеркалу. Наши высказывания относительно наших любимых спортклубов тоже согласны. К тому же и всё наше существо претерпело преображение: мы хотим выиграть матч на европейском уровне. Мне интересно, что нам покажут мёртвые. Немного терпения, пожалуйста! Мы никому не дадим плясать у нас на голове: это будет будничная очевидность, и солнце, я надеюсь, покажется. Ибо ничто и никто не стоит за мёртвыми, чтобы их осветить. Гудрун и Эдгар целиком захвачены этой бурей, и теперь их память делят остальные мёртвые. Никто не забудет и солдата, который стоит на границе в качестве пятого в мире по значению второстепенного дела. Как в муравьином государстве, умершие устремляются сообща в наших двух церковных старост мёртвых, чтобы снова стать видимыми. Смутный гул, завихрения воздуха, светлые стаи рыб прыгают, как в воскресном послеполуденном сериале, вокруг симпатичного американца в лодке, тяжелые немецкие актёры, наши отважные доверенные лица, рвут двери вилл, стоящих в пригороде Мюнхена, и вершат посреди наших гостиных своё убожество, что-то решительно рвёт с Гудрун глазные яблоки, её зубы и волосы?. Тени обретают всё более весёлое очарование, — и у кого только было украдено всё это добро? и откуда эти детские плавки, которые пытается напялить на себя один молодой, вырванный немецкой овчаркой из его человеческого облика и затем выпущенный из зубов? Но он сам состоит из одних клочков и обрывков, из-за собачьей пасти. Не стоит его подставлять. Он затеял нечто невозможное, как мы, когда пытаемся подражать цвету волос Дагмар. Этот размер купальных трусов не может вместить в себя его половой член, да, каждый человек, в конце концов, что-то непостижимое, при помощи трусов его никак нельзя охватить в целом. Кто бы задумался о нём тогда, когда он, средний европеец, прыгал с края бассейна в другую стихию? Эластичные волокна бывшего ученика плавания, который жутко угнездился в своей семье: его семья сейчас как раз оформляет себе новый вид, она простирает руки, чтобы получить предназначенную для неё стопку одежды. Перед горизонтом круга выступает милая маленькая звезда-тинейджер и ест шоколад — кто бы мог подумать, что это пловчиха международного класса! Чем светлее сияние из ящика, тем мутнее и неразличимее идеи могучих телевизионщиков. Франци, пловчиха, немножко заблудилась в своём развитии. И её волосы сейчас тоже падают на нас и наших детей и душат любое движение, которое такой фильм, собственно, должен был бы пробудить в нас. Мы растроганно говорили о молодом мёртвом, затравленном собакой: этот возвращенец рвёт на себя плавки утонувшего в бассейне Амалиенбад ребёнка и сталкивается с трудностями из-за глубины своих половых корней, которые у него когда-то засохли в огне. Но теперь, вместе с плавками, туда снова рискнул влиться сок, где-то с полстакана, его, мёртвого мужчины, члены тянутся из ящика, где хранились наши семенные сорта так, чтобы не прорасти, они растут на волю, и мрачная вода сливается в мрачные растения, которые хвастаются своей порослью, держа головы под тёплой струёй трубки кинескопа, и начинают по-настоящему блестеть под тёплыми наркотическими каплями. Купальные трусики лопнули, как воздушный шарик, который слишком сильно надули. Весёлые клочки пластика брызнули в разные стороны, будто подхваченные выдохом великана. Нас будет слышно! Нас слушают в отношении того, что мы хотим видеть! Каждый день можем снова решать, куда пойти сегодня, чтобы наши мнимые идеи рассказать на людях. Чтобы они выглядели повнушительнее. Рот Гудрун Бихлер раскрывается для крика, поскольку её оторвали от Эдгара и оттеснили к телу, внушающему респект, которое снова оказалось востребовано жизнью. Её подобрали. Истлевшее тело замахнулось на нечто почти невозможное, и, гляди-ка, всё сработало, так что оно было освобождено из вёрткого смерча смерти и теперь крепило на себе силу, как дополнительное сопло на самолёте, которому придётся проявить где-то особенную быстроту, и нам в нём тоже. В темпе, в темпе!
Голова Гудрун погребена в развилке чужого полового шланга, на изгибе потока известий, который ненадолго пресекался из-за помех, а теперь снова течёт, мои дамы и господа. Теперь мы снова скажем вам, что вы сделали, хоть вы, как и каждый день, не хотите это слышать от нас. Бото и его маленькие друзья тоже этого не хотят! Давайте лучше примолкнем, как он нам сказал! Студия известий битком набита духоносными учёными, в этой студии мы можем быть услышаны вот этим красивым одиноким чужеземцем. Как-никак, мы-то живём у себя дома много лучше, да, дома лучше всего. Теперь стартер запущен, нашим жертвам будет придан вид, на то и карнавал, широкий смех раскатами разносится по долинам, когда гильдия подшучивает над политиками и тем самым выступает заодно с этим бурьяном. Люди натянуты, как тетива лука, поскольку над нашим начальством можно посмеяться только раз в году, во время Виллахского карнавала. В двадцать три часа тридцать минут с этим будет покончено. Потом они снова будут смеяться над нами. Молодой умерший тычет голову Гудрун между своими ляжками, клочьями слезает кожа с ушей Гудрун, и не от безумной любви, а от безумства этот заново оживший бросает её ртом на свой заново восставший член, который он отнял у Эдгара Гштранца, как я вижу. Теперь в ход пойдёт последний огурец. Это надо видеть! Слышать и говорить — два сапога пара, я ведь и сама всё знаю только понаслышке да изустно. Но можно и увидеть то, что видимо, тут никто не потерпит никакого принуждения. И если у кого появится идея, он может её не реализовать, поскольку наши телевизионные титаны имеют жуткое количество родни, которая хочет видеть реализованными главным образом свои идеи, прежде чем очередь дойдёт до нас с вами.
Мёртвые ищут общества, но не обязательно нашего. Несмотря на это, как неудобно, тело Гудрун надули, связали, и маленькая резиновая манжетка, её резиновый рот, на который небрежно накручены нити судьбы, вручён молодому усопшему в личное пользование. И ещё много тел, по кусочкам, были доставлены к этой премьере, да, и Эдгар тоже предлагается, рты хавают, аппетит приходит во время еды, и столы потягиваются, добрый вечер. Свет исчезает, становится холодно, благо знакомо только общему благоденствию, а добро — только доброму дню. В ход пущены все средства, все они хороши, разные соусы взяты у всех на глазах и розданы. Пластиковые карточки суются в щели телефонов и обесцениваются — из-за одних лишь разговоров! Партнёры населяют нас и гладят шерстью против нас. А нам того и надо. Все что-то знают и говорят это, где только могут. Что только не рвётся очутиться перед камерой, чтобы стать видимым сразу повсюду! Любое голое видение с первого же раза становится пригодным, поскольку бесконечные процессии выламываются из войлока нашего пола и длинными цепями, накидывая воздушные петли, из которых они связаны, с рёвом, шумом и хлопками тянутся по экрану, который вообще сделал их возможными.
Мёртвые куда-то запропастились, нет, стоп, они теперь у нас, неважно, кому их не хватало. Мы здесь, а всегда были там. Тени нашли понимание со стороны спорного модератора и затем угодили на его банковский счёт, наши долги они не умножили. Внутри наших квартир солнце съёмочной студии остаётся невидимым, однако даже наши тени подъедают что-то от света прожекторов, в котором наши домашние звёзды выступают за символический гонорар. Спасибо, что вы разрешили это с нашей маленькой платой, господин интендант, но в чём всё-таки состояла ваша интенданция? В этих тенях хотя бы можно было ещё опознать живые существа, но теперь, поскольку мы увернули аппарат, тени идут сами, не дожидаясь отсвета кинескопа. Телевидение освещает нас, заверяет нас своей подписью и свидетельствует, что мы есть. Но что скрепляют своей печатью тени? Они запечатывают нам вход в пещеру? Прежде чем иссякнет свет, мы ещё быстренько проверим наш вид в карманном зеркальце наших идей (мы набрасываем на лицо побольше пудры, пока не получим тотально матовый экран!), кто знает, когда мы снова найдём возможность их выразить. Но сейчас так много ток-шоу, не меньше, чем людей, так что до каждого дойдёт очередь ступить под солнце нашего внимания. Да, мы что-то особенное! Мы всегда смотрим в зеркало заднего вида, прежде чем выйти из ряда и подрезать другим лишние нитки жизни.
МИЛЛИОНЫ АВСТРИЙЦЕВ действуют бессознательно. Неспешные зрители, они выслушивают друг от друга сообщения об их деяниях, и суть правды при этом постоянно изменяется, не поспевая за переодеванием и перевоспитанием. Повсюду на досках пола валяются его кровавые одежды, а он не торопясь прохаживается вдоль хода своих мыслей, на открытие которого приглашал господин президент страны, хорошего слесаря он сразу привёл с собой. Он говорит гражданам страны, что они должны все из-начала для мрачной задумчивости упаковать в мешки для собрания старой одежды, а по-следствия? Истерически вспыхивают светильники на стенах, соглашение достигнуто, и вот показывается наша суть в своём лучшем наряде: идее празднования тысячелетия. Отменный костюм!
Женщина входит в зал гостиницы на ужин. Она агностицирована как госпожа Карин Френцель, которая кратковременно исчезала в известной церкви, посещаемой паломниками, и после активных поисков снова не была найдена. Её мать с тех пор блуждает, хотя прошло лишь несколько часов, как бесхозная собака, и звонит в органы и в больницы о своих страхах, что возлюбленное дитя может выпасть из какого-нибудь жуткого места. Пассажирское сиденье соседней кровати осталось пустовать. Не могло ли тело дочери в господнем храме тонко рассеяться? В качестве отражения в серебре обрамления статуи она в те минуты ещё была видна, а в следующие уже нет. Здесь что-то неспроста. Разные места тела матери болят: что-то с неё было сорвано по время хождения по церкви, и теперь те места, где был пластырь, горят, не хватает клочка кожи величиной с монету, его надо как можно скорей заменить. Дочь просто исчезла. Похищение? Болезни? Никаких. Старая мать поникла в углу обеденного зала, как отложенный и невыкупленный товар. Её взгляд, спотыкаясь, бредёт по столам, с которых другие взгляды — да, взглядов явно больше, чем вчера и позавчера, но они и сами кажутся заблудшими — стряхивают его и смахивают из своих уголков глаз! Никто не хочет смотреть. Со вчерашнего дня произошло достаточно много событий, которые надо основательно обсудачить. О запертом автомобиле с запотевшими стёклами всё ещё боятся говорить, разве что в автомобильном клубе, который просматривает все списки членов, не просмотрели ли какого члена. Да, одного не хватает, нет, всё-таки нет! Жандармерия на своих постах охвачена странным бездействием и куда охотнее слушает в своих будках захватывающие песни, чем кого-нибудь захватывает. Она слушает то, что красиво, и отодвигает то, что здесь неуместно и что плывёт сюда ни с чем через реку Мур из Югославии или как там теперь называется эта страна. На дорогах всё регулируется само по себе посредством аварий. В своей существенной полноте это транспортное средство всё ещё воняет; кажется, будто оторванные члены прижимаются к кухонному окну, но никто не хочет рассмотреть это как следует. Наблюдения противоречат друг другу, одни видели, как кто-то выходил из машины, и могут поклясться в этом, другие не могут. А люди всегда хотят знать всё, обменивая в хорошем разговоре сердечные мнения на сердечное внимание. Они оставляют какую-то мелочь после того, как хорошо угостятся за столом соседа.
Мать открывается во всей остроте, как она привыкла это делать, но никто не интересуется острыми приправами. Такие разговоры стараются обходить стороной, исчезнувшая женщина была настолько незаметной, её едва узнавали, когда она входила в обеденный зал. Одна старая женщина не может приниматься нами в расчёт, когда речь идёт о распределении посланий против заграницы. Мать говорит, но это никого не беспокоит. Что сказанное, что услышанное — одно и то же. Только никто не слушает и никто не соглашается. Завтра утром наверняка снова представится возможность взобраться на вершину и/или поехать на экскурсию в автобусе. А сегодня можно только сотрясаться от смеха ни над чем. Самое время, поскольку вечер непременно хочет наступить. Поистине неисчерпаемый запас еды почат.
Посмотрите, вот в обеденный зал входит женщина. Что она себе думает? Все наши чувства говорят нам, что это Карин Френцель, но эта всегда такая неловкая особа сегодня двигается элегантно, скользит как пава, гибко, будто птичьи трели слышишь. Такое чувство, будто она могла попасть отсюда куда угодно. Главное то, что мы в этот момент о ней думаем. Мать врывается как ветер, даже её ортопедические туфли не смогли исполнить свою профессиональную задачу, они были сбиты с ног. Но прежде чем мать получила возможность узнать свою дочь, она затормозилась в своём бегстве в своё дитя, это было бегство, которое заканчивалось в пустыне. Теперь дочь снова вернулась. Едва успев объять свою дочь и наложить руку на её боковую рану, в которой она, мать, сама была мечом, старая женщина вся выложилась, соскочила с роликов, лежалый товар с витрины, и тревоги о мнимой потерянной выбились ключом из её прочных корсажных изделий, при помощи которых она препятствовала полноте своих даров осесть где-нибудь в другом месте. Это дочернее существо не выказывает никакого отношения к матери и вообще ничего не выказывает. Оно ведёт себя тихо, существо, ибо мать иногда люто относилась к любому звуку, который происходил не от её лютни. Весь мир должен был приспосабливаться к этой красивой музыке; все люди, какие ещё живут, есть не что иное, как боксёрские тени для жёстких ударов ниже пояса, что всегда неожиданно наносила мать, все прочие удары если и попадали, то лишь случайно, ибо помещение, в котором люди заперты вместе, тесное, и, если как следует размахнуться, всегда в кого-нибудь попадёшь. В маленькое плюшевое животное или в бумажную розу. Но они не вскрикнут. По крику можно определить, когда плоть убивается в домике её обитания. И где будем настигнуты мы? В случае промаха.
Чужая и вместе с тем такая знакомая женщина входит в помещение гостиницы, уже усаженное могучими оленьими рогами, и немо скользит между столиками. Не видно, как двигаются ноги у неё под юбкой, это скорее как рыск зверя, вышедшего на охоту, который резко вскидывает голову на крик птицы. Тёмные пещеры глаз, прибежище жидкостей, которые позволяют увидеть сокрытое. И кожа меж пещер, которая всегда причиняет косметичке столько хлопот, потому что она вздувается и потом морщится, летний асфальт, который, хотя по нему почти не ездят, оставил своё лучшее время уже позади, время, которое жизнь подняла на рога: эта кожа спотыкается и тут же снова встаёт как новенькая. Лоб вдруг совершенно разгладился. Зеркально! Как будто чужая рука заново зашпаклевала Карин Френцель и потом свежепокрасила, с приводными ремнями вечности, чтобы снова навострить эту опасную бритву, поездить среди нас и прихватить с собой как можно больше голосующих автостопщиков. Клочья потом развеет ветер. Эта женщина для других людей, также и таких, которые её хорошо знали, больше не узнаваема; для материнского же сердца, которое своим ударом разобьёт любого вдребезги, кто к нему приблизится, — всегда! Это новое присутствие женщины с неслышным криком прорывает молекулярную плёнку на поверхности универсального напитка, сегодня это BENCOFIT, он снова возвращает исчезнувшие силы, которых, однако, и не отнимал. Эта дочь тоже сила, с которой надо считаться. И мать прыгает, как дельфин, со своего места и с громкими криками узнавания бросается на разглаженное и снова прочно к ней приставленное дитя, на это абсолютное не то в смысле не то, что надо, что нам мешает, ведь дочь могла бы и сбежать! — однако за метр до её излюбленной цели мать резко останавливается перед таким обилием расцвета сути её дочери. Столько блеска от какой-то домашней хозяйки! Так бы любой мог заявиться. В рассудке старой женщины вспыхивает красный свет светофора, и начинается роковая битва между подлинностью и фальшью, которые входят между собой в клинч, поскольку никто в наших краях не знает, чем одна отличается от другой. Стоять или идти? Разве это блестящее существо, которое предстает здесь в качестве дочери перед матерью, эта внезапная красавица, разве она означает, что дочь вдруг стала не только правильной, но и подлинной, чего мать ей никогда бы не позволила, не испытав это на себе? Подлинность?! Глаза существа распахиваются — да ведь они как кукольные, обтыканные щетинками ресниц, — и неподвижный зрачок, обрамлённый пластиковой плоскостью, по которой можно было бы гравировать заточенными фигурными коньками, и то бы не осталось следа, фиксирует свою визави из-под дребезжащих шарниров век. И это — существо подлинности? Не удивительно, что глаза бы его не видели! Это кукольное создание, кажется, окуклилось в том селении, где время, спотыкаясь, через два шага идёт вспять и снова начинает путь сначала. Этот бесполый эманант дополнительно ужесточён за счёт его словно карандашом обведённых очертаний, но внутри этих очертаний — ничего, кроме тени, и непроницаемая чаща, которая выцарапывает на ногах нечитаемое. Никаким словом ему не выбраться из своего домика, этому существу, — может быть, речь идёт всё же о путанице. Если мы не досчитываемся стольких людей, как мы можем об одном единственном образовать последнее суждение? С этим созданием так: баварская юбка играет с её коленями в догонялки, но колени её то и дело отталкивают, и она отлетает в помещение, а из её рта выкатывается вой сирены. Но, кажется, только мать что-то слышит Робкая, но высокая, дочь стоит (она, кстати, кажется подросшей) — она могла бы отвратить католиков от их веры, если бы они, это постоянно борющееся за спасение на водах абсолютное большинство в этой стране, её вообще воспринимали. Ведь, кажется, её никто не видит. Белую Женщину, госпожу Хитт или как её зовут. Снаружи между тем ненадолго приостановилась „Дикая охота“ и подкрепляет своих лошадей силой, тогда как люди внутри гостиницы предпочитают есть жиры и углеводы. Всем надо жить дальше. Охотники, у них в машинах скоропортящиеся органы (human issues), но мать они здесь не оставят одну, она уже давно просрочена. Кто в течение всей жизни уценял своего ребёнка, тот должен, в конце концов, сесть в транспорт и катиться, чтобы хоть раз увидеть, каково это. А эта Белая Женщина должна остаться, пока на ней не зафиксируется фальшивое и не будет опознано как подлинное. Лишь тогда оно станет действительным. Для матери, которая так долго ждала и не получила ни одного звонка из жандармерии. Чтобы она снова могла отправить дочь в её кроватку Мать, однако, не замечает, что сейчас она будет держать в объятиях пенящуюся, бушующую реку, слишком обильную, чтобы снова направить её в русло. Что-то утекает у матери сквозь пальцы, падает вниз с её выдающейся скалы. Образ вытекает из взглядов матери, но вместе с тем остаётся при ней, она сядет в свой основной состав в двадцать один час тридцать минут, а потом пересядет в микроавтобус, завтра утром в восемь, — или всё это уже было вчера? Идёмте, тянет мама ту даму со спаниелем, моя дочь снова нашлась, посмотрите! Этой даме и смотреть не надо, чтобы ничего не увидеть, и она спешит, отвернув лицо, сквозь Карин Ф. Сразу после этого являются трое мужчин в цепях их альпийских костюмов с альпинистскими застёжками; каждый, кто живёт здесь долго, знает их в лицо, но это не они, а только лицом похожи, я думаю. Оригиналы этих мужчин лежат тем временем в сложенном виде в ледниковой трещине, и их высасывает жаждущая гора — что уж там в них есть, только не жизнь. Почему следующим поколениям ничего о них не рассказывают? И предыдущие тоже так и не узнали: без них не происходит ничего, а они всегда были в отпуске и ничего не делали.
Вот госпожа Ф. резко вскрикнула. Она кричит в свою записную книжку, где всё отмечено, и заводит сама себя, как детская игрушка, летающая тарелка, маховик, с которого быстро разматывается нейлоновая нить, выводя пластиковое колесо на орбиту небольшого садово-огородного участка, к сожалению недостаточно высоко, чтобы в качестве мусора вечно вертеться вокруг нас, как Хайнци Гитлер, Буби Кальтенбруннер, „Халлодри“ Айгрубер (такие они стали за это время маленькие!); она бьётся о потолок, женщина, под которым её удерживают, дрожащую, в состоянии парения. Это состояние — болезнь. Привидение Карин Френцель крутится-вертится под потолком комнаты, как вентилятор, из которого свисают клочья одежды. Она сама себя приводит в исполнение, неизвестная величина, и сейчас она проделывает такие выкрутасы, нет, человечек на деревенском потолке, прямо над каракулями серны и её чучелом. Но почему, собственно, нет? Вот сидят люди, бородатые, как серны. А вот сидят и гладкие, те, что родились в яслях, и те, у кого жизнь сложилась лучше, чем у Иисуса, и среди их сидений нарастает и штабелируется тонко просеянное сквозь них бытие, человеческий песок, который они сформировали, пока бились о крышку, как селёдки, да, вот они, отпечатки этих биений, следа почти нет, но он всё же различим, выстреленный из рогатки ребёнка, это легко, надо только написать письмо господину гауляйтеру, что на парковку можно попасть только на свой страх и риск» а всё из-за людей, которые не оплатили свою парковочную квитанцию и справедливо были заключены и которым за это положена смерть как маленькое пожертвование. Но тем не менее! Я не хочу это оформлять! Тут была у одного фирма, но он устранялся (поэтому и другие устранялись, когда он, поневоле вспомнишь Иисуса, был взят, но не был возвращён?), и вот уж фирмы у него и нет. Я не могу это толком объяснить, но ничего. Что произошло с владельцем этой фабрики? Тут устраняешься, чтобы не знать, кого устранили. Но я попытаюсь, несмотря на это. Высокочтимый! Позвольте мне по такому случаю выступить! Чтобы просить поддержки, ибо я прошу принять меня на службу в органы аризирования, вытесняющие неарийцев из сферы финансов, велосипед уже на мази, чтобы дело пошло быстрее. Ходатайство запущено уже недели три как, но оно как-то запущено, и пока никто больше не вызвался. Значит, теперь моя очередь! Вы, почтенный, знаете мою чистоту, мою беззаветность все двадцать пять лет на благо дела австрийского одевания и разукрупнения, и несколько слов от вас были бы полезны. Моя подчёркнуто национальная позиция выставила перед входом в торговую палату такие препоны, как свирепый ангел-привратник, и канцлер Шушнигг воткнул меня обратно в торт, чтобы я горел свечой за присоединение к Германии. Я член партии с мая 1938 года. Поскольку решение должно быть принято днями, замолвите за меня словечко, чтобы спустя шестьдесят лет я мог быть мёртвым и чтобы до этого ничто не упало мне на голову. Хайль! Нам ещё есть что сказать! А мне сказать нечего.
Пожалуйста, подождите! У вас верный взгляд, взгляните на эту женщину, которая крутится под потолком, подпертым балками из искусственной, пластиковой древесины, и нагоняет ветер! Это на руку тем, кто усердно перелицовывает правду, чтобы её можно было сбыть через магазины секонд-хэнд. Стоп, теперь и взгляд, который мы направили на этих присутствующих, больше не соответствует, ибо он сбился с пути и теперь блуждает среди звёзд, где штукатурка немного осыпалась. Правда, которую я здесь вещаю, есть заблуждение, но моё; может, под потолком и нет никакой женщины, поставленной студиться, в то время как работа становления активно продолжается и в это мгновение горячо оседает на тарелки. Неужто только эта перегретая мать верит, что видит дочь, а сама направляет свой взор просто куда глаза глядят? Почему эта дочь должна привидеться именно там, где ящерицей застыл материнский холодный взгляд, на грязном пятне человека, только потому, что его там однажды раздавили? Это и есть настоящее привидение, я имею в виду видимость? Только потому, что непреходящая власть матери этого пожелала? И то, что было реальностью ещё несколько лет назад, теперь больше не реальность, ибо мы себя от неё избавили и наконец-то, после многих лет на скамье запасных людей, выставлены центральным нападающим и теперь дадим жару! Команда, настоящая, слишком часто, к сожалению, фальсифицируется, поэтому она так редко выигрывает. Люди выбегают на поле. До них ещё не доходит их присутствие, но они уже приступили, как только мяч был вымечен, или лучше: после открытия матча очаровательной киноактрисой, которая явилась из одного немецкого фильма, ведь и такое бывает. Кроме того, я давно уже хотела сказать: в нашем плотном, мясистом молчании скрыты тайны, и скрыты они в винных бокалах. Осталось только претворить нашу воду в вино.
Мне покоя не даёт: что-то есть тут на потолке и простирает руки к своей матери, сейчас я пока вижу неотчётливо, но в любом случае это не Иисус, который хочет отдать своей матери распоряжение, кому отдать его одежду, а кому послать упаковку бессмертия, потому что у него немного осталось. Большинство не получит ничего. Старая женщина стоит в ортопедических туфлях, запрокинув голову, и громко говорит в своём обычном повелительном тоне: сейчас же спускайся вниз! У дочери, между тем, свисают с головы жидкие волосы, покрывая разглаженное лицо её мёртвой головы: благословляющий жест руки в ней уже содержится, жест щита, который во всех остальных случаях производится защитным панцирем танка. В это время новая группа людей тихо входит в дверь, они одеты непривычно по форме. Спорт не гонится за этими людьми, он остаётся сидеть за дверью и пытается зарыть в землю свои естественные отправления, но поздно. Да! Nike, богиня победы, выпустила лимитированный тираж! Толпы юнцов, юношей и остающихся вечно юными уже взяли след и бегут, высунув язык, уткнувшись носом в землю, навострив уши, отточив и остро отшлифовав мускулы, к гигантскому складу одежды, которая уже кому-то однажды принадлежала, ого! Уже названная незваная группа людей — откуда, собственно, её кроссовки? — усаживается у входа и молчит. До той поры, пока что-то не произойдёт и им не придётся снова покинуть эту игровую площадку. Кельнерша поднимает голову над своим подносом, на котором громоздится еда: что за новые гости, вроде вечером нет рейсового автобуса, они вовсе не наглые, вовсе не вольные. Лица новичков кажутся выветренными, так что невозможно оценить их возраст, поэтому мы оцениваем, как принято в наших местах, только их платёжеспособность.
Под потолком слышится лёгкий шорох баварского наряда, госпожа Карин немного изменила своё положение, но не очень, она ведь, к сожалению, связана со своей матерью, которая теперь поднимает свой голос на октаву выше нормальных герц и упирается вверх трясущимися руками, долго ей не выдержать, но правильно ли вообще направлен её взор? Всё больше людей, только странным образом не новые, настораживают внимание и запрашивают немного мозга, который соседи вежливо протягивают им в склянке. К кому это старуха обращается со своей речью? На потолке не видно ничего, что могли бы опубликовать газеты, а также и их, гостей, групповой снимок газеты не приведут. Несколько ртов уже раскрылись для большой обвинительной жалобы и маленькой жалобы на недуг. Присутствующие не желают разложившихся в своей среде, разве что в разложенном по тарелкам виде. Из матери исторгается крик, из глубоких слоев, её суть теперь показывается, и ни в чём ином, как в слегка поседевшем отражении самой себя. Ибо, собственно, дочь ещё понадобится — хотя бы для того, чтобы отшоферить мать домой. Карин! — кричит мать. — Иди сюда! Умеренные — а это дамы и господа, которые сели у двери, как свободные радикалы, которые свободно парят в пространстве и постоянно меняют места, — теперь они вскакивают и вытягивают шеи, поскольку одна старая женщина с разыгравшейся фантазией вертится вокруг своей оси, разбрызгивая, как газонополивалка, ругательства, приказы, проклятая и угрозы. Но адресат всего этого — где он? Там, куда старуха смотрит, его не может быть. Имеющий уши не может её слушать, и имеющий глаза видеть её не может. Что, таким образом, нам понимать под хайдеггеровским бытием присутствия? Одна жалкая сокурортница, часто болтавшая с матерью, когда та привязывала поводок своей дочери к спинке скамьи или ещё куда-нибудь и настраивала свои антенны на приём чужих страстей, пусть хотя бы на десять секунд, направляется к своей дорогой сопрогульщице, берёт её за пролетающую мимо руку и пытается её зафиксировать. Нож после этого дрожа торчит в полу, мать направляет сияющий взгляд, кинжал диктатора, на нарушительницу спокойствия её бешенства. Её крепость распадается на крепкие часта, и, не моргнув глазом и не произведя никакого другого гальванического содрогания, она продолжает свой рассказ дальше, и вы передайте его дальше: моя дочь торчит там, на потолке, посмотрите, женщина в баварском платье, такого платья у неё вообще не было. Я сейчас же куда-нибудь позвоню, тому, кто тоже родился из плоти, а не из воздуха, из которого происходят духи, и он меня поймёт.
Я ничего не вижу, не волнуйтесь так, отвечает чужая, которая вся поглощена этим заблуждением. Дочь, наверное, в больнице, разве нет? Она снова вернётся домой, она снова выздоровеет. Достижения наших врачей неописуемы! Они могут взять мозги из черепа и перенести их совсем в другое место! На мать тихо опускается подол, поглаживающая часть платья, он на мгновение укрощает её, попадание, в лоб, сползает по её лицу, две ноги скользят по материнской груди вниз, как отпущенное весло, остальное следует невесомо, тонущая лодка, становление, которое никогда не было бытием и не было ничем бывшим, просто затянутая в платье ошибка, поскольку изнутри платье ни на чём не держится, под ним нет даже портновского манекена, подкрадывается скрытое, а поверх него, чтобы его видели, надето скрывающее, пышное одеяние чайной согревающей бабы, нахлобученное на всю страну. То ли это ложное в истинном одеянии, то ли истинное в ложном платье? На этом парящем в воздухе платье со всеми его украшениями: это вялые листья салата и два-три древних пучка петрушки, которые не в состоянии скрасить суп, что здесь подаётся, — да, именно такое же и даже меньшее воздействие оказывают сегодня исчезнувшие на нашу повседневную жизнь! Это одеяние без человека — не пришей кобыле хвост Мать морщится, она почувствовала запах, это привидение должно просить прощения. Оно опозорило здесь мать перед другими гостями, для которых обеденный зал — место представления, их тела в мягкой жировой обивке легко сдвигаются с места; но если тела не промаслены, их тайнам не на чем держаться. Они вечно зевают, тела блаженных, предъявляя своё содержимое, единственно доставляющее блаженство, и надеются на любопытство} что кто-то в них захочет заглянуть, но зря надеются. Натягивая упряжь, грудь животного под пышной баварской блузкой, какие носят и местные уроженки, которые таким образом пытаются раздобыть себе новую форму, — в этой спортивной форме Карин должна, если это вообще она, слушаться мать, и мы тоже услышали её мощный голос. Но Карин мы не видели. Она, видимо, поднялась против матери скрыто. Она вернулась, но, как водится, никто не смотрит в её сторону. Как суть обращается к истине, а та оказывается ложью, но этого никто не хочет видеть, так люди каждый день видят, как австр. новостная река забвения стремится мимо него, но не видят дичи, которая валится с потолка прямо ему на голову.
Видение вечной дочери опускается, неопороченное жизнью, с потолка, мать злобно называет дорогое имя, которое сама же дала дочери и которое теперь вырывается сквозь отшлифованные челюсти из искусственного камня вместе с шипением и крошками, отчаянно ища соответствующее ему тело: Карин, сюда, скорее! Мерцает пламя неопалимой купины пожилой дочери, наполняя пространство неравномерными вспышками, поскольку никто не знает, что хорошего о ней сказать, кроме: «Ну и вид у неё, отпад!» У матери волосы дыбом встают по всему телу, ореол, как будто она причислена к лику святых и сразу же, даже не верится, стала блаженной, прилипнув к горячей решётке, рядом с куриными грудками на подносе. Налетайте! А вот дитя, которое принадлежит этой божьей матери: розовые губы раскрылись на странно знакомом лице, и язык пробивается наружу, тычась в уголок рта, чтобы вытянуться в покое и воле. Глаза вспыхивают и просвечивают передний план таким сильным светом, что никто бы не удивился, если бы люди оказались сидящими тут в виде скелетов. Это совершенно новый вид излучения, которое ещё надо открыть. Брови на Карин Френцель тянутся вверх против течения её причёски, которая как дым валит с её головы. Эманация, которая, дрожа, сворачивается калачиком, а потом снова распрямляется вверх и, кажется, испаряется. Граница между тем уплотнилась. Как свет, так и жизнь хотела бы теперь покинуть Карин, уже давно идёт грызня за её платье. Некоторые сами стремятся вернуться в привычную для этих мест оболочку, — тогда, может, им будет разрешено на сей раз остаться? Платье раздувается, парус, наполненный ветром, хлопает со стоном с одной стороны мачты на другую. Что-то светлое пытается выскользнуть из выреза наряда, нутро образа, и образ пытается достичь прочности, верности, чтобы эта верность была узнаваема в качестве тела Карин Френцель, что мне легко сказать, да трудно описать (как ТЕЛО ХРИСТОВО). Будто дунули над щелью органной трубки, такой лёгкий звук: мать, мать, ты не узнаёшь меня? Я хоть и не сын, но зато уже умер.
Мать доплелась до стены, прислонилась спиной, кельнерша обходит её, как малолетняя клича хозяйку. Тут женщина стопорит ход еды в час пик. Калории хотят гореть, жир хочет шкворчать, а тут огонь-пли! из дамской фигуры, огненная колонна посреди помещения устремляется вверх, надо бы, чтобы все смотрели туда, но, кажется, никто ничего не замечает. Лишь несколько мужчин и женщин за тем столом у двери обратили свои нейтральные взоры к человеческому бренди, который подожгли совершенно невинные брандмейстеры и который я всегда буду гнать, как гной, вдоль невинно обречённых глоток, пока живу, ура. Ведь это не влезет ни в какие ворота, то, что мы сделали? Зато оно полезет в бутылку, домашний бренди! Ойе! Тогда это уксус, напитавший губку на копье, да ещё и с водительским правом, этим равноправием любви и жизни! Кто же идёт пешком на рандеву! Что сказать? Большие костры по Ту Сторону распространяют такое зловоние, что местность в окрестностях заражена на многие километры. Сгорает эта женщина или, по меньшей мере, привидение этой женщины. Её губы уже обуглились, обнажив зубы, и фигура скалится, тогда как веки сплавились с глазных яблок, и выпученные очи поблёскивают, упорный взор, правильность точки зрения: мать, пожалуйста, подтвердите, Roger and over! — ну, значит, так тому и быть. И эта мать падает с криком на полтона ниже по иерархии, поскольку она, может, больше и не мать вовсе. Что же случилось, спрашивают все вокруг, неужели эта женщина, которую мы никогда не замечали, а если и замечали, то как воплощённую незаметность, поменяла свою суть и припоминает только то, как она ужасна и как ужасно было это существо, родив которое, она так долго гордилась этим? Это здесь не считается. По крайней мере, это, другое, существо сейчас нигде не видно, слава богу. Дверь распахивается, время идёт вперёд, время снова возвращается назад, и Карин Френцель совершенно спокойно входит, будто из похода, который она провела на Хохшвабе. Люди, пришедшие оттуда, часто имеют этот застывший взгляд, поскольку в горах Штирии очень мало хижин, где можно заправиться и согреться. Впоследствии следует присутствие дочери живьём, я надеюсь, эта, наконец, настоящая. Некоторым можно бросать кости дважды, поскольку с первого раза им выпала шестёрка, НУ, ВООБЩЕ! Дочь улыбается, здоровается, машет всем рукой, по ней не видно никакой разницы. Может, она ещё стоит на пыльном мосту перехода, машины проносятся мимо, внизу грохочет метро в своём туннеле, тёмная толпа людей должна покинуть место происшествия, их уносит прочь, скоро они станут уж не те, а заполнят могилы, поскольку печи все перегружены. Ибо присутствие присутствию рознь, ведь есть разница, когда тебя набивают в душевую кабину вместе со многими другими, или ты один, уютно запершись в гостиной вдвоём с телевизором, видишь насквозь его идеи и можешь читать с экрана, почему, боже мой, ты покинут, снова не поставив точку. Был ты при этом или нет, всё равно проиграешь. Только на олимпиаде или в нашей собственной смерти участие — это ВСЁ, что от нас требуется.
ЕСЛИ ЕХАТЬ НА семьдесят первом номере, отступаясь от центрального кладбища своей какой угодно тысячелетней веры [где так много мёртвых, должен быть и Один, который их, покинутых всеми вечными (горят до семи дней!) огнями, произвёл на свет], то ты весь протрясён: ну кому понадобилось трясти надгробный камень прадедушки Исидора и прабабушки Бетти до его полного падения? И почему это новое объединение «Шалом» его снова не восстановило? Мне это слишком тяжело, я ведь сама невольный казак под другим началом — где-нибудь у Русского памятника с Высоким фонтаном. Фонтан летом ярко освещен, чтобы можно было разобраться и в царстве мёртвых Красной Армии. Тогда, да, тогда ничего хорошего не было, а всё же мы дёшево отделались. Личное уличное движение омывает памятник, как море: Astra, Vectra, Wegda! Звёзды Опеля приветствуют ветер с Востока, которому больше никогда не надо сюда соваться. Никакой войны! Вот ниспадает волнами Белая Женщина, белая потому, что неведомо, кто она такая, может, ученица-манекенщица Гудрун Бихлер, и быстро испаряется, как дым, из полукруглого горшка памятника. Но не такая уж она и белая. Иногда она носит длинное синее пальто и розовый нейлоновый зонтик. Издали слышен лай избалованных собак из третьего и четвертого районов. Многоголосый вой животных, которые здесь ориентируются как у себя дома и ещё знают своих соседей, метёт по ущельям улиц; с тех пор как существуют животные, они всегда шумят не вовремя, поскольку хотят объединиться для любовного акта или чтобы подраться. Ночь. Мощь представления о кино напротив ослабевает, толпа стремится прочь, главным образом парни в кожаных куртках, которые позволяют им дичать, молодые фаны Элвиса, у которых наверху, на утёсе волос, торчит маяковская лампочка из масла, которая сейчас горит от всей этой музыки, словно к кораблекрушению (молодой человек в высшей степени подвержен опасности, но и сам представляет опасность для других, потому что может внезапно начать петь и гикать всем телом). Молодые хулиганы, которые протягивают ножки по одёжке плоского, холодного экрана, быстро рассеиваются, зябко подняв воротники: сигнал, что они сдались и покорились жизни и взглядам из иллюминатора Большого Брата. Молодая студентка-манекенщица, как только закончилось представление, что она есть ясен, звезда фильма, стала быстро протискиваться сквозь заполненные ряды, её зонтик упал на пол, и какой-то любезный поднял его и протянул ей. Куда это она так спешит? Никто больше не увидит ни её, ни того, что с ней случится. Никто больше не услышит стука её гвоздиков по мостовой. Красивый кусок молодого мяса! Даже жалко выбрасывать, здоровый и воспитанный цельным молоком, тугой и подпоясанный пояском, чтобы тем хвастливее выглядывать сверху и снизу и осмотрительно мигать на поворотах, чтобы никто ничего не упустил из виду. Все должны остановиться. В школе манекенщиц девушки всегда носят эти лодочки, так положено, а к ним ещё парус из волос на голове, так девушки постигают науку быть высокими, если своих сантиметров недостаёт до потолка. Только бы они не вынырнули там, где не надо! Причёска у Гудрун блондовитая и стоит горой над распределительной головкой из резинок. Пряжки и заколки придают стойкость и надежду, что они так и останутся там, волосы, и — какая красота! — лицо теснит волосы снизу, брови приподняты чёрным карандашом, да, что скажут господа? Что мышление у женщин доходит аж до границы начала волос и чёлка иногда стремится его завуалировать. Я сама лично не раз слышала такие высказывания. Он, тот господин, который это сказал, лёгкой рукой поднимает занавес волос со лба и гладит его, — кто постигнет этот свет? Жизнь? Граница между обоими, ещё несколько лет назад она была из железа, но в то же время считалась просто занавесом, который между тем упал прикроватным ковриком у ложа нашего вечного покоя. Граница со страданием, состраданием и страстью: к сожалению, нам придётся остаться снаружи! Нас даже возьмут на поводок, и мы будем ждать своей доли, которая бросит нас на тарелки парными кусками. Только при биохимическом дифференцировании мы сможем распознать это как кампилобактер-негатив, но и он всё равно распадётся.
Взгляд назад издали, только чур больше не отклоняться: светлое пятно выхода из кино, оттуда всё ещё выходят жаждущие удовольствий. Но о чём думал бог, создавая этот срезанный подбородок, эту слишком короткую верхнюю губу, которая обнажает слегка кривоватые зубы? Чтобы эта девушка лучше смогла обработать рот парня? Мог бы придумать что-нибудь получше. А для начала просмотреть журнальчики с советами по красоте, прежде чем вызывать бригаду плотников! Может, он не хочет лишний раз спуститься вниз и шлёт вместо себя косметичку с лавки, я хотела сказать, из торгового дома AVON. А визажистка стягивает маску с мёртвого лица, и, перевидав столько мёртвых, решает в следующий раз сама сделать лицо с самого начала. Новый макияж и из вас сделает нового человека, только сила бренности может его снова разрушить. Но если женщина и забудет об этом, бог ничего не забудет: моё дитя ты, Израиль, не бойся! Путём массажа и выдавливания угрей из страстей нечеловеческих будет снова создан человек, даже если нам придётся вырыть его из наших голых рук. Но эта молодая женщина, увы, уже не станет манекенщицей. Ангелы уже гребут, бросают смерти верёвку, спрашивают про оставленный для них пакет. Буквально перегруженное пустяками, пение Элвиса всё ещё у нас на слуху, горячие ритмы банда как пятнистый бант, повязанный на шее, и лица такие припухшие, потому что набиты ритмами, скоро земля устанет, под которой мёртвые мычат свои неслыханные предостережения, — откройте же, в конце концов, ведь мы почти соседи! Но двери остаются закрытыми. Ведь ехать ещё несколько станций.
Война зарождается в теле. Молодое белое мясо откупоривается, затычка летит из бутылки, открытое выныривает из блузки и плиссированной юбки, человек — не что иное, как форма явления воды, остатком можно пренебречь; но всё же привязываешься к своему явлению, намучившись с ним, иногда по воде плывут масляные разводы, тени для век, губная помада, которые всему придали видимость вида, но при смерти, у кассы, которая даёт допуск в звёзды и к ним в обучение, остаток должен быть возвращён назад. Некоторым даже выжигают номер на плече, чтобы не перепутать гардероб, когда дело дойдёт до него, разрешение на вход для profundi, которых нам когда-то пришлось буквально вырывать из-под ног глубоко укоренённых местных; всё это сплошь бюрократическая пустыня, в которой надо ориентироваться, когда прибывает вилочный погрузчик тел с накладной по высокому запросу. Эта девушка, эта ученица, которая сегодня в последний раз прогуливает свой курс манекенщицы, нацепила филигранные серёжки из позолоченной жести, чтобы отвлечь внимание от её несовершенного рта, но ушам ещё придётся пожалеть об этом. Эта дочка советника из министерства торговли знает дело: достичь устойчивости посредством мимолётности, хотя бы на фото для глянцевого журнала, — это профессия, к которой дочь стремится, бог уже должен узнавать её по наряду, когда она идёт. Она не хочет, чтобы о ней говорили: «Её голос мы слышали, но её явления мы не видели». Вторую серёжку утром найдут на Лакомом рынке, это ещё несколько станций крестного пути трамваем, — только представить себе, что серёжка закатилась туда совсем одна. Я представляю себе, убийца, которого никто не любит, вышвырнул её. Застывшая голая молодая женщина лежит в своей мелкой земной яме, настоящая глубокая могила потребовала бы слишком много усилий, ах, Гудрун. А можно было занять одну из тысяч могил, которые у нас уже есть. Что этот народ делает такое уж высокое существо из одной-единственной мёртвой? Надо как-то навести порядок в гигантском цирке усопших, не каждый вам прыгнет через обруч, чтобы потом раскроить себе череп о солнечное колесо (древний символ!), только потому, что вы так хотите! Потому нам и пришлось выбрать Гудрун Бихлер, чтобы она, пугливо зажав розовый зонтик под мышкой, а сумочку перековав на непригодное оружие, спешила из последнего света кино в темноту — заглянуть волку в пасть. Фокус не удался, волк нерасторопен, но всё же может насолить этой одноженской лиге. Тело — могила, многие из нас — набелённые могилы, выложенные на витрине бытия, смысл которого всякий может перекладывать на свой лад. Я хотела лишь продемонстрировать, как высоко ценились бы в наших краях мёртвые, если бы их можно было возвращать назад. Тогда бы мы ценили их, пока не свели бы в могилу. В недвижимое движение. Как хорошо, что мы их вовремя спровадили, в далёкую страну на востоке, где им не с кем словом перемолвиться, поскольку тамошние люди из-за холода предпочитают сидеть в своих тёплых избах. А вот о молодой мёртвой Гудрун, чьё существование было сорвано, будут говорить потом месяцами. Как будто не было миллионов мёртвых, которые могли бы рассказать куда более интересные вещи: Самое высокое лежит в области чувственного, приманка, за которой и этот молодой убийца бегает каждый день. И сегодня оказалось, что ёлочное украшение висит достаточно низко. Что он видит: тело — не такая уж несказанная тайна: тело говорит сегодня лицом Линды Евангелисты (знаменитая красавица нашего времени, которая на момент преступления ещё не родилась), да, я знаю в этом толк, и на моё лицо нередко наносят сырую слякоть, которая тут же цепенеет на моих порах: так, теперь я спокойно смогу произвести впечатление — по красивому чужому образцу. Вы, мои дорогие согражданки, должны производить что-нибудь другое, чтобы заработать. Теперь дары розданы, но неравномерно. Новые приманки тел сегодня снова будут набиты в колбасную кожуру и, ещё кровавые, подвешены к потолку. Некоторые достаточно велики, чтобы достичь их телесной цели, другие не могут совершать больших скачков, и им приходится идти в кино, чтобы увидеть, как такие вещи делают другие люди.
Колонны уходят вверх, в темноту, подпирая памятник плечом, чтобы свалить, наконец, память обо всех советских мёртвых. Поскольку наше население чувствует себя придушенным этим поражением, о котором этот напоминатель постоянно возвещает. Дайте памятнику возможность напасть на вас с тыла! Придут охранники мёртвых и будут бросаться горстями «сожжённой земли». Потом они протянут руку за чаевыми, которые они, однако, должны затем передать нам. Больше не существует страны, о которой это должно напоминать. Миллионы трупов, просто выброшенных историей, горсть через левое плечо, чтобы они больше не вернулись. Как нечаянно просыпанная соль. Слишком много перца было всыпано этим мёртвым в задницу при жизни, потому им и не сиделось дома. А другие поехали в Польшу со своими фибровыми чемоданами. И им туда всыпали. Посмотрите, вон бежит один из вагона первого автомобильного класса вдогонку прибывающему поезду, он что-то купил на перроне. И потом, потом приходят из того же направления всё больше людей, которых лучше бы знать понаслышке или, по меньшей мере, по нападкам на нас (нам уже пришлось стирать свои наволочки, после того как мы наволокли сюда этих людей; теперь они, ПОБЕДИТЕЛИ, того и гляди сотрут нас). Только мы, непоколебимые, способны сделать большое. Или скорее маленькое? Мы хотели, чтобы дрозд сидел и пел на этой ветке. Значит, по-маленькому. Туда, в суть. Оттуда, высуть. Тупы, как бараны, которых отрывают от овец, упорны, как корни, тела. Как их сорвали с земли, так они снова уйдут в землю, пока лениво не разложатся и наконец снова нё захотят немножко что-нибудь поделать. Кто-то ведь должен носить душу, и немцы носят её охотнее всего, они не отдают её соседу, когда устанут. Мировая боль. Этот фонтанчик на ночь прикручивают, вода, которая с рыком бросалась на умерших, как живое существо, то повыше, то пониже; яркие цвета, какими облучают этот фонтан, сообразны природе и обозреваются природой, а именно лучистыми лицами венок и венцев. Как будто вода подражает органическому, которое живые просматривают и прослушивают: до следующего свидания и до следующей прослушки. Студентка-манекенщица даёт о себе слышать острыми гвоздиками лодочек, которые перебрасываются остротами с мостовой. Юная плоть желанна. Её охотно открывают в укромном месте и обзирают. Тёмно-синие полы пальто играют — пока оживлённо — с ногами. Быстрые шаги стучат, внезапно прекращают и потом раскидывают мясо, бесстыдно, как бывает лишь на фото по этой теме! Пальто и плиссированная юбка задираются вверх, чтобы самосвал мог по-быстрому разгрузиться. Если на нас ляжет тягота, надо её нести. Убийцу не удержит вера, что вся эта плоть создана только для него. Он небрежно швыряет эту фигуру такую хрупкую, только что не стеклянную, он опускается на колени и вгоняет ей в лузу всю свою непоколебимость. Он просто без памяти! Белое мясистое растение цветёт на своём пути сквозь памятник вверх, молодой мужчина (ближе к тридцати) скачет, почти невольно, по её робости, которая не устойчивее стенда с газетами, который этот мужчина обежал своим волчьим прыжком, да, он налетел сбоку на это мясо, которое откармливала и отглаживала заботливая семья, дорастила до красоты, до которой она никогда не дорастала вполне, ибо верхняя губа, о чём уже говорилось, как следует не достаёт до нижней; этот кусок биопродукта, откормщиков которого знаешь лично и которому с такой любовью подносили бутылочку к телячьему рту, испачканному молочной пеной, этот кусок венской краюхи испортится в течение одного-единственного шага, который как раз истекает, пока эта почти с иголочки новенькая жизнь не отправилась в качестве устаревшего артикула в ящик, в котором все роются, вместе с подачками для более мелких животных. Бедная Гудрун Бихлер, ей приходилось подставлять себя этому бездельнику, как гигиенический пакет, чего он только туда не натолкал! Даже больше, чем он ей наговорил. Его заикающийся член, который разгружался толчками, с продолжением следует, оказался больше, чем я могла бы подумать. Обдуманно выбранный наряд из блузки и юбки в складочку а также несовершеннолетнее пальто, которому нечего совершить летом, были стянуты с девушки заблаговременно, как банановая кожура. Кусок белого мяса стелется по земле, он раздваивается, он четвертуется, задолбанный и укушенный в грудь трижды в общей сложности, преступник бьётся, чтобы выбраться из этой ночи и унести из пластикового кошелька двенадцать шиллингов с мелочью. Женщина должна выдать своё Большое, а потом ещё и Маленькое, поскольку преступник использует оба её отверстия. Ничто не должно остаться закрытым для него, а после него оно потом останется открытым для всякого, поскольку он взломал дверь. Теперь входи кто хочет, а он уходит. Стоять! Посуду-то надо за собой помыть, не выбрасывать же её после того, как поел! Тогда они смиряются, бури, член покоряется, стряхивая с себя капли; под светловолосым кустом трепыхается, вздрагивает и сучит ногами убоина, которая тут же будет подана на стол; теперь мужчина закидывает себе на плечи по одной ноге, слева и справа от головы, пока они, залитые белым, но не промытые как следует, не опустятся на терпеливое блюдо земли. Нет, мясо не как трава, трава становится душистым сеном и благоухает! А мясо становится криминальным падежом, в котором есть где разгуляться мухам, несколько сортов плюс гарнир, который извлекается из собственного потомства. За мясом нужен глаз да глаз: гигиена забоя, токсические инфекции, складские вредители, грызуны, насекомые, птица, дичь, не в последнюю очередь домашняя скотина. Хорошо заострённые туфли барабанят пятками мужчину по спине, сейчас он встанет. Что он тут натворил со своим хамским указателем поворота! Он привёл его в движение, потому что ему захотелось свернуть с прямого пути. Ах, беда! Дочка сегодня опять прогуляла школу, которую сама же выбрала, чтобы сходить в кино, на музыкальный фильм! Короче: оттиск зубов завтра будет однозначно приписан малоухоженной челюсти, которая не регулировалась никакими береговыми укреплениями, потому так легко и текли слюнки, брызжа слюной.
Ещё непростительней то, что поганые пальцы сновали по шее, совались куда не надо, а потом зарылись в горло, чья нежная и подвижная хрупкость не смогла выдержать лечение приёмом сдавливания. Дужка-удушка накладывается на шею, мороз идёт по коже, бежит по рёбрам — вниз, туда, где жаркий, влажный шёпот теряется в укромных закоулках тела, где зияет щель «давай, до дна!», которая тоже покусана преступником. Потом колени, неистово сучившие между тазовых костей преступника, успокаиваются, одна туфля вообще отлетела. Одна дамская туфля, таким образом, смогла спастись, но когда наступит время мёртвым выступать из могил, её будет не хватать. Со следующей попыткой, которая, однако, тоже не сможет разгадать невыразимую тайну, как открыть небесные врата собственного тела, однако не дать тяге вырвать себя наружу, на следующей неделе стартует пастор. Но поскольку тут больше нет стойкой, как жесть, плиссированной юбки и душистых, взбитых сливок нейлоновой блузки, которые взывали к вниманию, то возобладала деревянная скромность ящика с ручками; такое постоянство получают, в конце концов, только мёртвые, и то оно шаткое; местами их путь поистине тяжек, им приходится идти вброд по собственной хляби.
У молодой мёртвой, значит, отнята её одежда, отбросы одежды обрели рядом даже собственную могилу. Жизнь одежды — дело привычки, таким привычкам учат в домах, где плохие дети совершенно голые подвергаются новейшим пед./академ. достижениям. Мясо в таких местах — редкое блюдо и поэтому всю жизнь обладает отменным вкусом. Преступник делает специально две мелкие ямки, инструмент у него с собой, в папке, даже отмычка, при помощи которой он вломился в дом жизни, краденая. Но, во-первых, в дырах мёртвых должно быть обследовано, пусть и недолго, чтобы взгляд не успел свыкнуться и успокоиться, сколько здесь выросло мясных заслонов, побегов страха, которыми тело стремится заранее позаботиться о будущем мёртвого (я думаю, жен. половой орган потому так сложно устроен, что природа в нём бросила в бой всё, что она имеет, поскольку этот пол всё-таки беспрерывно сокращается и подвергается угрозе вымирания. Поэтому он выпускает так много маленьких сосулек на своих концах). Свет блуждает, потому что тоже ищет выход! Холёное белое мясо: брошенное на холодную землю, оно быстро теряет свой розовый характер, в котором правит Микки-Маус, правда теснимый Элвисом П. Тот так чувственно покачивает бёдрами, нам можно даже не пытаться это повторить, всё равно не получится. Эта находящаяся уже в бегах жизнь больше не может использовать своё тело в качестве столового прибора, чтобы, может быть, выковырять Элвиса из его улиточного домика и полакомиться. Да, я имела в виду это тело, которое чуть ли не вчера только (для бога это даже не доля секунды, это слишком пренебрегаемая величина) научилось прямохождению в школе манекенщиц.
Пассажиры «крайслера-вояджера» устало покоятся среди зелени, они повисли на ремнях, по крайней мере те, кто был пристёгнут: маленькие дети, которые сейчас охраняются, чистенько сохранены, их сопровождает по местности машина, и Отец, который стоит в своих резиновых сапогах на бойне, окидывает хозяйским взором: для Него мы даже меньше, чем бактерии клостридии. Спросим же его: боже мой, что это, автобус, посмотрите же на автобус! Что это он так сильно забирает влево, ведь он на такой скорости! Он же не впишется в поворот! Маленькие фигуры за стёклами, несколько вскинувшихся рук, эти маленькие столбики, ну, вы знаете, они белые, с лихой чёрной шапкой из краски, красно-бело-красные ленты жизни, словно специально для народного танца, натянуты между этими столбиками, бог уже настраивает на нас свою планку, но там, впереди, столбики отсутствуют на протяжений почти десяти метров. Там дорога обломилась зубчатым краем, смотрите скорее, там всё подмыто, да, дальше впереди дорогу чинят, там стоят мужчины с лопатами, асфальтовыми катками и тяжёлыми инструментами. Край дороги, думаю я, был так потрёпан непогодой, потому что из-под него вымыло землю. Если перегнуться за край, видно: справа внизу на крутом травяном склоне лежат обломки дороги, но трава кое-где уже снова распрямилась. Внизу шумит речушка, ольха и кусты ореха то и дело надолго скрывают её. Высятся густые заросли крапивы и бузины. Но ярче всего пластиковая лента, которая была временно натянута на колышки, ну они же не могли удержать микроавтобус, эти ленточки-банты! И как нарочно здесь ехал экскурсионный автобус, на самом узком месте, да как быстро! Номерные знаки — голландские, если кто знает. Хорошо сидеть на горе, перед стаканчиками, тарелками и закусками. Маленькие фигурки, каждую секунду старательно делая снимок, вскакивают, их спортивная одежда, куртки, которые они обвязали вокруг бёдер, взлетает вверх, как подрезанные крылья бомбы, и потом снова приземляется на своих владельцев. Солнечные очки сняты, ё-о-о! Смотри! Гляди-ка, они въехали со своей машиной прямо в воду! Пальцы взлетают, как птицы. Одна вообще начинает плакать оттого, что обходной манёвр там, внизу, не удался. Этот транспорт производит столько шума, как раздавленный динозавр, огромный скелет которого сплющили на половину его длины. Путь скашивает, нет, впечатывается в крутой луговой склон, а перед этим ещё так визжали тормоза, кто слышал, тот никогда не забудет. Возникает нечто среднее между транспортом и его пассажирами, поскольку они в скрежете металла связываются между собой в одно существо, которое должно исполнить своё задание о доставке: вот эти странствующие создания уже выбираются из железных когтей их до сих пор поистине скучных убежищ с ватерклозетом в задней части. Только что они были целиком заняты собой и местностью, в принципе не обращая внимания на всю эту жизнь вокруг, дремотные, натянутые в рамках своих отношений, вбитые в их футляры, и вот вдруг половодье, грохот, крах, скрежет, тишина.
Без спешки подходят предводители толпы мёртвых, чтобы милые души обрели покой и своевременно попали на ужин. В первый раз им надо показать дорогу, ибо там, куда им надо, они услышат несказанные слова, которые так с ходу и не скажешь. А в это время под одной, нашей последней мёртвой, под аплодисменты миллионов разбазаренных на ненавистный рейх, промотанных задарма русских & СоКГ (командное государство. Я уверена, у некоторых из них есть маленький садик перед домиком, у других пианино, многие были заряжены от батареи книг, а вон там даже настоящий целый велосипед!), раздвигаются складные ноги и убийца ещё тупо рассверливает отверстия человека, который был почти что новенький, мама! Что станут говорить газеты, ежедневно, еженедельно, ежемесячно? Это бытие было выложено плашмя, и по нему как следует прошлись, чтобы оно легче пережёвывалось, оно будет исследовано, ибо утратило свою изначальную номинальную силу, свою душу. И этот забитый ягнёнок будет брошен перед Агнцем, перед Агнцем всех ягнят, и тот скажет примерно следующее: «Хоть и не моего стада, но раз уж вы здесь — идёмте, я покажу вам место вашей кормёжки и добрую воду, которая имеется и вёдрами». Этот убийца не сможет взять с собой ничего от седьмого неба, на котором он сейчас пребывает, но он может что-нибудь от него откусить и проглотить. Мясо разорвано, как край дороги, у которой подклад свисает наружу. Или брюки на бельевой верёвке, у которых вывернуты карманы, эти сморщенные мешки, чтобы они быстрее высохли. Этот рай не торгует сувенирами, но стоп, эта маленькая серёжка, которую мы вырвали, мы можем взять её с собой на память (или молодой убийца лишь спустя время заметил, что она ничего не стоит, мишура? Нет, я так не думаю, иначе он прихватил бы с собой и вторую). А также то немногое из кошелька, это мы тоже возьмём с собой. Можно было бы отщипнуть один сосок, у неё ведь есть ещё один. К сожалению, женщин часто рассматривают таким образом. Они возлагают слишком много надежд на одежду, поэтому с них надо как-то основательно снять мерку, да, правильно: нужно просто отнять у них меру, поскольку им есть что в ней скрывать, что они пока придерживают, а этого им делать нельзя. Отсюда, всё очень просто, их надо хорошо смазать и разрезать, нет, наоборот. Ведь им, кроме их внешнего явления, которое иногда может вызвать и злобу, поскольку они эту прелестную картинку предлагают всем и каждому (однако тех, кому можно взять их высоту, они хотят выбирать себе сами! И вот они стоят здесь как вид, но вместо того, чтобы дать себя рассмотреть и потом отбраковать, они сами хотят рассматривать), мало чего есть предложить, чтобы их жизнь оправдала себя. Расхаживать с парусом на голове — ну уж нет! Иногда у них в распоряжении есть несколько слов, некоторые больнее смерти. Эта женщина сейчас будет перемещена в нашу среду, голова свернулась набок, не предуведомив нас; полузакрытые глаза, полузакрытый рот безропотно позиционируют себя внизу. Беззащитную мёртвую развернут на земле, тогда читателю газет можно будет отрезать от неё кусок, может сейчас: она как раз не двигается. И стервятник с шумом бьёт крыльями и терзает свою жертву когтями и ударами клюва. С живым такое было бы не так просто, живое настоятельно требует своего сохранения, если это не Юрген Барч, тоже индивидуубийца, одинокий странник юных лет, чей пол мог состояться исключительно под его матерью, которая то и дело выплёскивала его вместе с водой, после того как совокуплялась со своим сыном, который даже не был настоящим.
Вся жизнь вообще магазин самообслуживания, я думаю, и на луговой меже после всего этого крушения разложены для осмотра разноцветные обломки людей и машин, всё ещё занятые собой и криками, или соболезнованием соседей, или вообще ничем. И остатки одежды Гудрун — жалкая слизь, куриные рёбрышки зонтика, барахтающаяся медуза юбки, плавающая поверх всего грязь нейлоновой блузки. Но собственная могила ей всё же досталась, Гудрун, пусть и очень мелкая, и именно в этой воде, куда выброшен и изрядный кусок транспортной конторы; водитель этой маленькой общины улетел вместе со своей конторой, и всё это теперь ленсит в бурлящей воде ручья, всё ещё мутной от глины и взволнованной от половодья после всех этих дождей. Голая мёртвая, неподвижная, мимо которой проходишь, потому что сразу становишься таким подвижным, когда увидишь молодую женщину, лежащую голой, — тем самым осуществилась давно лелеемая идея одного домашнего ученика, что в начале было слово, и иное лоно оказывается не материнским, а Отцовским, и я иной раз снова не нахожу конца, — итак, мёртвую поместили в мелкую канаву и присыпали землёй. Это осуществление своих мыслей, козлом прыгающих через все препятствия, убийца получил в качестве пожертвования от похода по горам со множеством обзорных площадок: ученица школы манекенщиц Гудрун Бихлер положена в это мелкое углубление (к сожалению, дно не стеклянное, а то бы можно было играючи наблюдать бессвязные идеи природы!), и её одежда получила даже отдельную могилу. Земле должно подчиниться всё, но, поскольку девушка ещё немного жила перед тем, как вышла из своего тела, получившего изрядный толчок в лакомые, мягкие изгибы, она в последний раз или уже в смертных судорогах подняла голову, и земля немного ссыпалась струйками с верхней части её тела. Поэтому накиданная земля скучилась на нижних экстремитетах, на которых убийца проявил особенный экстремизм. Там скопилось немного гумуса, но для гуманизма этого не хватит, его следовало бы нарыть хотя бы с кротовий холмик. Человек не стал бы рыться так долго, если бы сам от этого ничего не имел. Этот молодой мужчина сделал лишь самое необходимое, чтобы выгулять свою индивидуальность. И все усилия — лишь для сокрытия тела, чья оболочка совсем измялась, в таком состоянии её не возьмут в перелицовку ни в одной мастерской. В своей немощи люди ведь верят, что именно при соитии они находятся в кругу друзей или в кружке подружки. Тут мы имеем однозначно противоположный пример, и он остаётся при свинчивании тела в области чисто психических децибел по ту сторону скалы Рихтера (но где находится эта скала?), в состоянии ли вы вписаться в тело, прежде чем вы его сомнёте и, без всякой надписи и вашей росписи, выбросите в отходы.
Луг усыпан яркими пятнами, но это всё что угодно, только не цветы. Машины приземлились здесь не в том положении, какое было предусмотрено конструкцией. Одну из этих тяжёлых машин напрасно ждёт европейский город, зато пополнятся австрийские отвалы металлолома. В один прекрасный день дом поднимет глаза и спросит себя, где там застрял автобус, который уехал от него с такой радостью. Вокруг машин плачут люди, хоть страховая премия и выплачена! Смотрители мёртвых спешат к открытию нового сезона, которое состоится сегодня, сейчас, остатки одежды, побывавшие в зубах преступника, прикрыты землёй. Однако полицейский при памятнике завтра утром их сразу же обнаружит, как только заступит на дежурство, мне это очевидно, потому что я его вижу собственными очами. Дополнительно прикрытая папкой, а также плащом, Гудрун Бихлер ждёт у памятника сама себя, хм-м, так что эта молодая мёртвая незамедлительно, пока она ещё не остыла, пока её кровь ещё не скопилась в тяжело повреждённых глубоко залегающих местах тела, может прошмыгнуть в себя саму, Гудрун наблюдает мгновенное воскрешение торса, короткую судорогу верхней части тела, которая поднимается из ямы, отплёвываясь землёй, так уж далеко это не заходит, — злодей, как уже было сказано, не особенно утруждал себя землекопными работами, земля твёрдая, убивать тяжело, и вообще в жизни есть Лёгкое и есть Тяжкое, и тяжко висят на нас наши инстинкты, потому что хотят быстро кого-нибудь вспахать или хотя бы подцепить, они ведь сполна знают нас и наш твердокаменный заизвесткованный пол. Милые, исполосованные, маркированные груди Гудрун чуть ли не с гордостью прыгают из мелкой односпальной ямы, и они прыгают прямо в руки убийце, который вщипывается в эту надломленную хрупкость, а затем прогрызается глубже. Он оттягивает кончики как можно дальше от тела и потом небрежно бросает их, рассматривая их лишь глазами мужчины. К сожалению, мясо слишком быстро становится вялым; и если его так долго вертеть, это может и не привести к запуску мотора. Где-то тут был ещё сухой сук, да вот же он! Молодое, сильное часто чувствует себя добровольно призванным к добродушию, но куда тогда девать всю силушку? Белые ноги молодой мёртвой, ибо она за это время уже стала мёртвой, по крайней мере почти, можно поджать под себя, раскинуть их уже не получится, ведь она лежит теперь уже в мелком земляном футляре, но ступни можно подтянуть, пока ноги не образуют две электрические дуги, и тогда можно вогнать ей сук в дыру, бум-м, и вот из мирного покрова светлых волос вырастает деревце. Но оно больше не растёт. Так, эта молодая женщина больше недействительна в кругу девушек, которые тоже никогда не обратили бы на него внимания. Когда мёртвые перестают хотеть, чтобы их заметили? Я думаю, они слишком часто молчат, может быть из скромности или потому, что недостаточно ценится то, что ты имеешь и чем являешься. Я наклоняюсь над моими мыслями вперёд и пытаюсь потянуть за сухой сук, но тут же мне навстречу идёт получеловек, этот промежуточный предмет между здесь и там. Складки кожи откидываются, как в книжке-раскладушке. Панорама плоти, перед которой становятся на колени, чтобы всунуть в щель новый слайд и увидеть больше, ещё больше, увидеть всё. Новая глава открыта, из остатков листов улыбается, выглядывая наружу, пол женщины, отныне и во веки веков она занята теперь самой собой.
Ночные облака несутся над полукругом колонн, светлые волосы ещё раз вздрагивают в лихорадке, влажные у корней, эта Офелия даже ещё набросала сверху несколько вялых листков, это хорошо покрывает, и требуется не так много чертовски жёсткой земли, но даже с этим тонким слоем гумуса ей, нашей мёртвой, вентиляцию могилы долго не продержать, её бледное лицо снова вынырнет из зоопарка жуков и червяков. Ничто не сможет удержать то, что, прикрытое хотя бы одеждой, можно выпустить на подиум, омываемый прибоем ещё более роскошной одежды и волнами рукоплесканий, которые разбиваются об утёсы одичавших гребней и о чудовищ парикмахерского искусства. Тело лежит, как будто хочет поплыть на спине. Мои предупреждения, значит, никого не напугали, и людям приходится самим падать в салат, который они соорудили. Гудрун нетерпеливо смотрит на часы — разве она не мёртвая, эта крошка, которая необъяснимым образом тоже ведь есть она, Гудрун? И у неё нет времени, чтобы его терять! Что это она раскладывается и ещё раз раскладывается из могилы, неужто она хочет удостовериться, что её одежда ещё здесь? Не такой уж крутой была эта одежда. Кошелёк пропал, то же самое и с одной серёжкой, но красная цена ей семнадцать шиллингов с мелочью, ерунда! Не особенно увлекательно ждать в качестве акушерки труп, когда кинореклама медленно гаснет и в городе тоже больше ничего не происходит. Даже когда захочется сорвать яблоко, и то необходим инструмент, а именно сборщик яблок. Ребёнок в плавках тоже теперь примыкает к мёртвым, его зубы светятся из приоткрытых губ, словно надгробные камни, волосы его совершенно мокрые. Он спотыкается о сломленную ветку, потому что непременно должен кое-что прочитать в вечернем выпуске газеты от послезавтра плюс сорок лет (и за это Гудрун его корит), там написано, что были особенные молодые мёртвые из хороших семей, а на странице три напечатано, что в Штирии произошла очень крупная автокатастрофа, в которой пострадали туристический автобус из Голландии и микроавтобус из Австрии. Ещё несколько человек мёртвых? Я вам с удовольствием вырежу ещё! Я вырезаю их из чудесного тёмного круга, на который давят своими усталыми спинами среди прочих и истлевшие, поредевшие русские легионы. Небесная шоколадная глазурь и белые облачные шлепки взбитых сливок, портрет в рост, из него аппетитно краснеют ягодки свернувшейся крови, высокопроцентный, взбитый с ликёром крем при помощи кондитерского шприца будет выдавлен на опустошённые тела, которые держатся только на честном слове. Под пеной откроются дыры, и там достигшие блаженства тела наконец смогут встретить сами себя, к убийцам протянутся руки алчных женщин, которые, кроме них, имеют уже всё; погода непредсказуема, ибо она не позволяет себя недооценивать; как долго эти трупы продержатся, прежде чем начнут вызывать недовольство своим запахом? Хаос, в котором ещё самое оживлённое — это мои мысли, только я не могу выдавить их из себя, слишком много вышло бы крови, но всё равно они ещё маленькие, я имею в виду: место, где надо давить, ещё не очень большое, и оно воспаляется, но пока не распалилось в обширный пожар. В одеждах жертвы не было найдено никаких документов или бумаг, устанавливающих её идентичность.