— Все трое лёгкие, вашбродь.
— Читал.
Он не уходил.
— Чем секло? — спросил я.
— Комендоров — мелочью с ихнего же кожуха. Повынимал, оба при орудиях. А кочегар…
— Что кочегар?
— Кочегару в спину село. Он от топки не ушёл.
— До перевязки?
— До перевязки. Я его на рассвете взял, как сменился. — Фельдшер помолчал. — Говорит: тяга.
Я отложил перо.
— Кто?
— Кочегар и два комендора, вашбродь.
— Это я в листке прочёл. Кто?
Фельдшер молчал. Он знал, куда вошло и чем вынимал. Фамилий он не знал.
Лобов достал книжицу, но открывать не стал. Назвал троих — фамилии, откуда родом, с какой вахты.
Я взял карандаш и записал за ним. Все три фамилии я слышал впервые.
Второй листок был угольный, и он был хуже. Форсировка котлов, дым и час полного хода съели за ночь трое суток экономического запаса. С теми двумя, что не досчиталась лопата, — пять. До Шанхая мы теперь дотягивали, до Камрани от Шанхая — уже нет, никакой экономией.
— В обрез позволят, — сказал Огарёв, когда мы сошлись днём бортами и он перепрыгнул ко мне со своим угольным листком. — До ближайшего своего порта, так у них писано. А где наш ближайший порт, Андрей Николаевич? То-то.
— Значит, грузиться будем по обстоятельствам. — Я разложил карту устья Янцзы на крышке светового люка. — В Шанхае стоит наш стационер. Интернированный, разоружённый — но стоящий там законно, с командой и, главное, с угольным довольствием. Уголь мёртвого корабля живому — это уже не бункеровка воюющего, это внутреннее дело русской казны.
— А соглядатаи? — Огарёв постучал пальцем по устью на карте. — Возле интернированного корабля год кормится вся здешняя агентура: каждый мешок с его палубы перепишут и взвесят. Уголь-то возьмём. А с углём — хвост до самой Камрани.
— Хвост при нас с самого Чифу, Пётр Ильич. — Я свернул карту. — Пусть хоть послужит: понесёт в Мозампо то, что мы захотим показать. А командир «Манджура» — старый канонерочный волк, он год смотрит на войну с якоря. Даст. Ещё и спасибо скажет, что при деле.
Огарёв ушёл к себе повеселевший. Лобов принёс мне на стол зазубренный кусок стали с палец — осколок, засевший в кожухе, — и положил без слов. Я подержал его на ладони: тёплый ещё от солнца, аккуратный, японской выделки. Я убрал его в ящик стола.
Вторая линия за завесой значила, что дорогу на юг стерегут не дозором — системой, и систему эту ставил человек, который думает, как я. Совпадений таких не бывает. Бывает почерк.
Устье Янцзы открылось на третьи сутки — жёлтой мутью на полморя, задолго до берега.
Мы подтягивались к Вусуну малым ходом, в очереди за лоцманом, между английским пакетботом и германским угольщиком, — три обшарпанных боевых кораблика в чинной купеческой веренице. На рейде дымили пароходы под пятью флагами; у дальнего берега серели чужие стационеры — английский, за ним кто-то двухмачтовый под звёздным полотнищем. С фортов Вусуна нас разглядывали в трубы; на сигнальной мачте пополз вверх флажный набор — запрос национальности, будничный, как «здравствуйте». Одинцов ответил флажным же порядком.
Лоцман поднялся к нам у самого бара — англичанин в клетчатом пиджаке поверх форменного кителя, багровый от речного солнца. Он взялся за штурвал сам, не спрашивая, глянул на жёлтую воду — и заговорил.
— Фрахты нынче безбожные, сэр. Страховые конторы за военный риск дерут втрое. Втрое, сэр, и ещё им кланяйся.
Я слушал так, как слушают погоду.
На баре он замолчал. Спицы пошли вправо, потом влево, потом опять вправо, по половинке; глаза у него остановились на жёлтой воде, и лицо сделалось скучное и точное.
— Японец у Пудуна, — сказал он, когда вода под скулой снова стала просто мутной. — Четвёртую неделю грузится и всё никак не догрузится. Странная, сэр, погрузка: ящики возят ночью.