— Когда он приходил?
— За два дня до вас, господин.
Целиком, от створа до створа, тропы держали в голове двое: я да Ван; лодочники знали каждый своё плечо. Теперь выходило, что спрашивает третий. Зимой у меня уже был один такой собеседник: мы ни разу не видели друг друга в лицо — читали друг друга по минам и тралам. Я тогда выиграл, и он ушёл с блокадой на юг, и я, признаться, надеялся, что навсегда.
Одинцов, ходивший к пароходной конторе, вернулся с записью в книжке: третьего марта на «Вучане», шанхайская линия, каюта второго класса, взят билет на имя торговца Вана с распиской за перевоз счётных книг. Пять мест багажа. Гружено ночью.
— Стало быть, Шанхай, — сказал я.
— И ещё, вашбродь. — Одинцов замялся. — Контора говорит: тем же пароходом справлялся о каютах ещё один пассажир. Спросил, взят ли билет у купца Вана, и когда ему сказали, что взят, — своего брать не стал. Ушёл.
Убедился, что птица улетела, и не полетел следом. Или полетел — другим бортом, под другим именем. Я записал имя парохода в книжку, под строкой, где у меня стоял долг Вану — задаток за апрельскую муку, который честный компрадор так и не вернул, потому что бежал. За задатком я, положим, гнаться бы не стал. Но человек, закрывший дело в один день и раздавший долги до медяка, бежал от того, что знал. А знал Ван — мои тропы.
У трапа меня ждал Огарёв — пришёл с докладом о погрузке и остался слушать. Столбик Одинцова он перечёл дважды, водя пальцем по строкам, и вернул книжку без обычной усмешки.
— Худая бухгалтерия, — сказал он. — Лодочников — по одному, купца — в Шанхай, тропы — под опрос. Разведка столько не платит и так чисто не убирает. Это хозяин готовит дом к приезду гостей.
— Значит, в Шанхае первым делом ищем Вана. Живой он мне нужен больше задатка: он один видел этого человека в лицо и торговался с ним, если торговался.
— А если не торговался? — Огарёв сощурился. — Если честный китаец просто взял семью в охапку и побежал от греха?
— Тогда тем более найдём и спросим — от какого. — Я закрыл книжку. — Ступайте к себе, Пётр Ильич. Снимаемся в сумерках.
Из Чифу мы снялись в сумерках, не дожидаясь полной темноты: стоять у нейтральной пристани дольше нужного было глупо, да и не хотелось.
Рейд провожал нас огнями — мирными, торговыми, каких мы два года не видели с мостиков. На выходном створе, там, где жёлтая мутная вода залива встречается с морской, тёмной, стояла на якоре большая рыбачья джонка. Стояла законно, с фонарём на корме, с сетями по борту — всё как положено. Только сеть была сухая, фонарь — ярче рыбачьего вдвое, и когда мы проходили траверз, фонарь этот мигнул. Раз, другой, третий — с паузами, неровно, как мигает пламя на ветру. А с тёмного холма над европейским кварталом, из точки, где никакого жилья я по карте не помнил, ему ответили — короткой жёлтой вспышкой.
— Записал? — спросил я Одинцова, не опуская бинокля.
— Записал, вашбродь. Пеленг на холм тоже.
Лобов, не дожидаясь приказа, уже разводил по бортам ночную вахту к орудиям.
Гнаться было не за кем и не по чину: джонка ловила рыбу, огонь на холме мог оказаться пастушьим костром, а пакет в моей каюте был старше любой погони. Мы дали ход и вышли на чистую воду, и Чифу со своими огнями остался за кормой.
Ночью, на вахте, я перебирал сутки. Я знал одного человека, который так работает: тихо, загодя, по списку. Зимой он ставил мины на моих тропах; теперь убирал людей, которые эти тропы помнят.
А вот время не сходилось. Лодочников начали собирать месяц назад — когда о нашем походе не знал ещё и я сам. Стало быть, готовили встречу не отряду. Дороге: любому, кто пойдёт ею на юг, — и прежде всех той эскадре, которую этой дорогой поведут обратно.
Про тропы же человек в морских сапогах спрашивал за два дня до нашего прихода. Я спустился в каюту, достал книжку и выписал столбиком всех, кто в Артуре ведал о выходе отряда. Вышло пять фамилий, считая мою. Шестую строку я оставил пустой.
Глава 3
Считаю сам
Шаньдун мы обходили мористее, чем требовала лоция, и вдвое мористее, чем хотел уголь.
Выкладку я гонял в голове до тошноты: до Шанхая хватает с запасом, до Камрани — только если Шанхай даст догрузиться.
Утром Лобов принёс ведомость — расчерченную, чистенькую, с двумя подписями, где всё сходилось до пуда, — и держал её на отлёте, в двух пальцах, как держат бумагу, которой не верят.
— По бумаге у нас всё хорошо, вашбродь.
Я взял второй фонарь и полез за ним в носовую яму. В яме было тесно, темно и жарко тем сухим пыльным теплом, какое всегда стоит над углём в закрытом железном ящике; фонарь брал шага на три, а дальше начиналась чернота, которая на свет не отзывалась ничем.
Лобов поднял свой повыше и повёл им по яме медленно, слева направо. Уголь лежал ровно, прибранный лопатой так, что глазу было не к чему прицепиться.
Он взял лопату, стоявшую у переборки, и, не сходя с места, всадил её в эту гладь под самым бортом, и лопата, войдя едва на ладонь, стала.
Под гладью был настил.