Я слишком много читал про оккультизм, индийскую философию, свел системы друг с другом, осталось немного, но существенное: я Бог, одинок, как Бог, и мир поистине не может изойти из меня, он жаждет в меня вернуться. Мои веки тяжелеют.
Но я наслаждаюсь всем до последней минуты. Прелестные прогулки вдоль Сены, в Тюильри, по авеню Габриель. Как я много гулял по Парижу. Нет, я не пущу себе пулю в лоб из пистолета, потому что желаю видеть свою смерть. Великолепный конец — выйти навстречу смерти, а не бежать от нее, чтоб не дожить до старческого возраста, когда станешь ходить под себя. Для меня, не верящего в свободу, это проявление свободы выбора. Но отныне я свободен, потому что теперь я — Бог.
Эти жалкие оккультисты не захотели сказать Р(е-не) Д(омалю), что он умрет. А может, он очень хотел поверить им. Но он имел право испытывать страх, потому что давно умер. Я тоже буду чувствовать страх в последний момент и буду плакать, как ребенок, это неизбежно. Дорогой Р<ене> Д(омаль), ты был счастлив в тот миг, когда познал его.
Читаю г-на Жуандо, он мне нравится… К несчастью, мне все начинает нравиться; умиленность, это скверно, пора.
Шанкара, Аверроес, последние радости, Платон («Федр»). Есть только единая душа, Бог, и никакого мира нет. О, радость, о, катастрофа. Есть только мы, только я. Нарцисс, как говорит Валери.
Я был слабым, безумно слабым. Сын трусливых, малодушных мелких буржуа. В детстве я мечтал о неспешной, замкнутой жизни. Всегда всего боялся. Но во мне, как в большинстве мелких буржуа, жил другой человек, который мечтал о шрамах и синяках. Однако «жажда» силы во мне могла проявиться только лишь интеллектуально. В первые часы, в первые дни войны я испытал потрясающий подъем, но потом возненавидел ее. Страх — это всего лишь первая моя реакция, потом приходит храбрость, затем опять возвращается страх, затем снова храбрость, а потом, если храбрость не встречается со смертью, отвращение. Скука мелких дел, физической работы. Хотя я ничего не имел бы против того, чтобы быть механиком, мастеровым, хорошо делать какую-нибудь деталь.
Я испытываю ужас перед постоянной деятельностью, потому что я безоружен перед ней. Однообразие постоянной деятельности нагоняет на меня скуку, как всякое однообразие; я быстро от всего устаю. Темперамент нервический, флегматичный. И очень анемичный.
С ранней юности у меня случались периоды импотенции. Натура интровертная, инвертированная, но с женщинами. Приступы мужественности, но зачастую Нарцисс, мечтающий обладать, когда обладают им.
Я был исступленным мазохистом и неизбежно садистом в давние времена, но далеко это не заходило. Как мазохист, я впадал в жуткий комплекс виновности, раскаяния — или же преследования. С короткими — через какие-то промежутки времени — приступами садизма по отношению к женщинам и даже к мужчинам.
Мои враги очень хорошо чувствовали — это было заметно — женственный, инвертированный характер моей любви к силе. Но такое свойственно и некоторым коммунистическим интеллектуалам, а также фашистским.
Чтобы благоприятней «выглядеть», мне нужно было бы опуститься на свой самый низкий уровень, быть чистым интеллектуалом, исключительно умозрительным, полностью оторванным от жизни, не занимающим определенной позиции, подобно легиону других.
У меня случались моменты страшной трусости, правда, очень недолгие, — внезапно, в каком-то ошеломлении; потом я брал себя в руки. Однако без желания победить.
У меня и вправду нет никакого честолюбия, разве что вспышки самолюбия, злости, но быстро проходящие. И по-настоящему я получаю удовольствие только от созерцания, чтения, прогулок, бессловесных тел проституток. Болтливое тело влюбленной женщины очень скоро утомляет меня.
Силу я любил как идею, но демонстрация ее нагоняла на меня скуку. Никакого желания быть поближе к немцам, русским, американцам; только издали я наслаждался их грубой силой, а вблизи она вызывала у меня зевоту.
Вот уже много лет я живу только чтением да религиозными и философскими раздумьями. Ницше, Шопенгауэр, Паскаль, Малларме. Рембо, если не считать несколько великолепных страниц, ничего значительного мне не открыл.
Ребенком я был чрезвычайно меланхоличным, вялым, но внезапно у меня просыпался интерес к играм, случались вспышки задора, самомнения, однако они быстро угасали. Мне хотелось бы быть слабым в той мере, чтобы всегда оставаться в одиночестве, в мечтах, но эти вспышки ненадолго возбуждали меня. К отцу я испытывал влюбленное отвращение, умиленное презрение. Маму любил, желал, потом презирал, хотя время от времени возвращались отвратительные припадки нежности к ней. Обожал деда и бабушку и был в отчаянии, оттого что вынужден их презирать.
Я любил деньги, но нужно мне их было немного — только чтобы обеспечивать свою лень и свободу. Мне казались хороши все средства. И, по правде сказать, деньги, пусть небольшие, у меня всегда были, сам даже не знаю откуда. В какие-то моменты мне их давали некоторые женщины. Маленькое наследство. Кое-что я зарабатывал. В сущности, потребности у меня не очень большие. И для меня все было просто.
Политика всегда вызывала у меня тоску, как и война. После первых восторгов, первых возбуждающих контактов со страхом и храбростью мелочные заботы казались мне скучными. Политика — только как умозрительные спекуляции, как философия истории.
Я ни в коей мере не христианин. Никакого чувства греха, при всем моем мазохизме только ощущение слабости перед силой. Отсутствие чувства греха, ненависть к христианскому морализму (который я соотнес — или отыскал его источник — с взаимосвязью сила-слабость).
Сифилис в течение нескольких лет изрядно усиливал мою меланхолию, хотя я и раньше был безмерно меланхоличным. Мое ощущение слабости было крайне социальным, я знал, что мой отец совершал «подлости», мелкие подлости[381]. В коллеже я сперва принадлежал к богатым ученикам, потом к тем, кто победнее, а в конце к совсем бедным — из-за отца. Мелкие буржуа в обществе крупных чувствуют себя чрезвычайно скованно. А потом, попав в армию, я чувствовал себя преступником, готовым дезертировать и вообще готовым на все, и возненавидел равенство. Я был храбрым, но очень скоро храбрость мне надоела. После первого возбуждающего соприкосновения со страхом очарование нового ощущения быстро улетучилось. И тогда я распрощался с армией, подстроил себе ранение. Я осознавал себя закоренелым преступником, стоящим в полушаге от кражи, убийства, клятвопреступления. И к тому же я ни капли не был привязан к Франции. Мне не нравились французы. Я мог бы стать англичанином, немцем. И из-за этого в день объявления войны 1914 г. я чувствовал себя закоренелым преступником.
И все-таки у меня бывали вспышки пылкого патриотизма. Без этого я не стал бы коллаборационистом, так как сотрудничать с немцами я стал главным образом ради того, чтобы вырвать у них хоть что-нибудь для Франции. А иначе я просто восхищался бы ими издалека. К Дорио я примкнул тоже из патриотизма. Я не стал коммунистом в результате патриотической реакции точно так же, как буржуазия в 1934 г.
Недостаток темперамента или глубинной силы, чтобы жить сознанием социального преступника, человека асоциального, страстно, неистово бунтующего против лозунгов толпы. В 1914, в 1940 г. яростное внутреннее неприятие общего настроения. Что-то наподобие Бодлера-Рембо.
Приверженный не партии, а развитию своих собственных умозрительных построений. Отвращение к Дорио, к его сторонникам, коллаборационистам, немцам.
Коммунисты помешали мне стать коммунистом. Мне явно надо было бы быть клириком. Но нет, сказывается отрыжка человека, приученного служить, жертвовать собой.
Крайне незначительный дар к абстрактному мышлению, а равно и к чисто художественому воображению.
Психологический писатель, моралист, как большинство французов. Не способен к философии, к науке, но также и к поэзии, к изобразительным искусствам.
Вечно разрываясь между литературой и политикой, я не слишком проник и в ту, и в другую. Истории и социологии недостаточно, чтобы быть политическим мыслителем; чтения, культуры, размышлений недостаточно, чтобы довести до совершенства художественные средства.
Не настолько ленивый, чтобы по-настоящему наслаждаться ленью, за исключением последних лет, когда я знал, что могу писать, могу что-то создать. (Помню чудесную военную зиму, когда, свободный от политики и поверивший, что навсегда избавился от нее, — и свободный от женщин, — оправдывавший самим ходом событий свое ничегонеделанье, я взращивал свой поздний плод — «Всадник».)
Какими дивными могли бы быть последние четыре года. Но я люблю этот яд, которого глотнул, он ускорил мое метафизическое вскипание. Мне необходимо было вернуться к опыту войны, снова прикоснуться к насильственной смерти, слиться наконец с нею. Я и впрямь не мог освободиться от политики иным способом, кроме как еще раз полностью отдавшись ей. Это давние неискоренимые последки сторонника, несмотря ни на что, правых взглядов, которые и толкнули меня к нацизму. Но одному Богу ведомо, как я презираю правых.
Расист куда в большей степени, чем националист (за редкими исключениями), я всегда предпочитал французам англичан, американцев или немцев. Омерзение к среднему французу, чернявому, низкорослому, из центральной Франции или с юга. Омерзение к марсельцам.
[381] Отец Дриё решением суда от 29 июня 1910 г. был приговорен к восьми дням тюремного заключения с отсрочкой приговора и штрафу в двадцать пять франков за злоупотребление доверием.