Коммунисты возьмут реванш, если Россия действительно достаточно слаба, чтобы не скомпрометировать себя еще больше. Впрочем, это будет жалкий реванш.
— Если бы не «Шарлотта», я бы умер от скуки. Люди в Париже чудовищно вялы.
Достаточно пойти в театр и посмотреть возобновленную постановку Ноэля Коварда. Эту дребедень играли евреи. Почти все актеры были евреи, и половина зрителей. Какая страсть к посредственности, мелкобуржуазной слащавости. Хранители слабоумия. Педерастия и еврейство идут рука об руку. Какое жалкое декадентство. И даже не высокого класса.
Куда бы я хотел поехать? Никуда. Весь мир переживает упадок. «Модерн» — катастрофа всемирного значения.
Ужинал у Бурде с Жуве и Мадлен Озерэ[86]. Еще был какой-то посредственный пианист, сын посредственного композитора, педераст и сутенер, прихлебатель, тыловая крыса, в остальном же — лучший сын в мире. Этот представитель полусвета совершенно вывел из себя Жуве, который был во время ужина словно адская машина. Похоже, он пожалел, что пришел, и его скверное настроение обернулось против всех, о ком заходила речь: актерах, авторах, живых или мертвых.
Не щадил он и присутствующих и отпустил в мой адрес две или три оскорбительных шутки.
Он в пух и прах разнес Ашара, показав его низость, вероломство, позорную слабость его искусства. В сущности, у него, как выходца из низов, гораздо больше темперамента, чем у тех, с кем он общается в Париже. Послушать его в частной беседе, так можно подумать, что он хочет работать только ради здорового и простого искусства. Тогда как на самом деле этот человек делает все, чтобы французское искусство пришло в упадок, так как занимает положение, при котором он мог бы сделать все, но при этом выбирает самое легкое. Поддержав махровую пошлость Ромена, он увлекся дребеденью Ашара, и вот, пожалуйста, — теперь он служит вычурной, велеречивой и коварной музе Жироду.
Он знает об этом, но думает только о деньгах и давно уже не хочет ничем рисковать. Он стареет вместе со своими авторами, как «НРФ» со своими.
Плохой актер, словно бы не от мира сего, ленивый, неспособный к живому наблюдению и обновлению, ему бы не сыграть в театре, который был бы лучше того, где он теперь служит. Однако в «Школе женщин» он достиг довольно высокого уровня интеллектуального подражания правде жизни. Но чувствовалось напряжение, и он с трудом вытягивал эту роль.
Я почувствовал себя как никогда слабым, столкнувшись с таким количеством злобы и блеска, но в то же время — очень сильным и спокойным по сю сторону своей слабости, которая только на поверхности. Я не Из тех, кто за словом в карман не полезет, зато крепок задним умом, что без пользы пьянит мою одинокую Аупгу.
Я, такой эгоистичный и беспощадный при случае, я просто столбенею перед самодовольством и жестокостью других.
Я с горечью улыбаюсь, вновь принимаясь после ЭТого вечера за «Шарлотту». Мне не дано преуспеть в театре, где все суета, преданность успеху, жертва пре-ходящему. Стало быть, нужно писать «Шарлотту» без всякого принуждения, как будто ее никогда не будут играть в театре.
Жуве и Бурде заметили, что от XIX века остались лишь Мюссе и Мериме, которых никогда не играли при жизни.
А сегодня останется один Клодель.
Я чувствую резкую смену погоды. Кончились первый период войны и прекраснодушные порывы, которые, впрочем, не сильно задевали людей. Зима начинает оказывать свое пагубное влияние на все. В тылу, на призывных пунктах растет подозрительность. Коммунисты поднимают голову. Насколько я их знаю, они не должны были отступиться. И будут стоять на своем. Даже еще больше, если Сталин сойдется с Гитлером, чего он, впрочем, не сделает.
Медленно, но верно готовится самая низменная жакерия. Мне кажется, что буржуазия так или иначе обречена. Если союзники победят, они столкнутся с коммунистами в Германии, и те одержат верх. Если проиграют, Гитлер позаботится о том, чтобы низы уничтожили элиту и все остальное, прежде чем он оккупирует Францию.
Если в Англии будет плохое снабжение, там вспыхнет еще худшая жакерия, чем здесь. Та самая английская жакерия, которой давно уже пора было развязаться.
Если правительство не воспользуется этой короткой передышкой, чтобы избавиться от двух-трех тысяч коммунистов, все будет потеряно. Чувствую, как меня снова охватывает трепет пророчества. И это не столько страх, сколько озноб предвидения.
Не пойму, как, но точно знаю, что жизнь моя обречена. Французская литература закончилась, гак же jcaK и вообще вся литература, все искусство, все творчество. Человечество состарилось и спешит организовать свой сонный быт на манер муравейника или пчелиного улья. С другой стороны, закончилась моя личная жизнь. Ни женщин, ни чувственных удовольствий.
Мой роман появится во время всеобщего разброда.
Остается собранность, изыскание последних величин. Но эта медитация, которая могла бы заполнить долгую старость, может превратиться в молниеносное видение последних часов, предваряющее «преждевременную» кончину.
Самое невероятное, что никто, похоже, не чувствует, что чем больше события запаздывают, тем они будут ужаснее.
Пожертвовав всем ради любви к шлюхам, своей жизнью, своим счастьем, своим здоровьем, своими детьми, своими страстями, своими любовницами, я не предал свою нежность. Потому что нежность появлялась в моих и в их глазах, как только мои губы, мои руки вызывали первые приливы тепла. «Как ты нежен!» — восклицали они, даже не успев лечь на кровать; затем они это выражали вздохами.
Иногда мне хочется написать книгу, в которой, создав длинный ряд оттисков, я мог бы воскресить тот чеканный профиль, который запечатлелся благодаря им в моей памяти. А еще я вспоминаю тех, которых я лишь раз держал в своих объятьях. И страшно жалею, что не остался с некоторыми из них подольше. Но я боялся, что буду видеть их где-то еще, помимо этой Уединенной комнаты, где они всегда полураздеты. Боялся их болтовни, их слезливой чувствительности, езумной надежды меня удержать.
Помню то волнение, которое я испытал однажды в °АНом довольно отвратительном борделе — но так ли уж отвратительны парижские бордели, где столько учтивости, доброжелательности, такта, тишины, стыдливости? — когда женщина спросила: «Почему ты берешь меня? Почему меня, а не X (к примеру, Марсель)?», — «Почему ее, а не тебя?», — «Потому что она тебя любит, разве ты не знаешь? Она просто с ума сходит, когда ты выбираешь другую. Один раз она даже плакала. Мы смеемся над ней». По тому, как это было сказано, я понял, что их насмешки были не злобными, скорее, сочувственными.
Однако я так и не вспомнил, кого из них как звали. Потому что я никогда не обращал внимания на имена, ни в борделе, ни вообще, в моей памяти не остается от них ни следа.
Она покинула бордель, и я ее больше не видел. Если только она не была одной из тех, что кочуют из борделя в бордель.
Восхитительный Париж борделей, какую сладкую тайную жизнь я вел среди твоих таинственных огней.
Иной раз я захаживал туда слишком часто, и сквозь пресыщенность проступала горечь. Я входил, потом выходил, так и не выбрав женщины. Это было бестактностью, святотатством, которое они очень хорошо ощущали, чаще всего скромно отмалчиваясь, иной раз бранясь.
Мой маршрут был не очень протяженным. Порой я спрашивал себя с каким-то болезненным любопытством, а не пропускаю ли я иное из этих столь заманчивых логовищ. В 1920–1926 гг. я отдавал предпочтение заведению на улице Прованс, дом № 122, потом там открыли какой-то современный цех. Там было недорого, но все дышало респектабельностью буржуазного отеля, который наверняка там и был до того, как открыли увеселительное заведение.
[86] Мадлен Озерэ — популярная в то время драматическая актриса. Дриё, высоко ценивший ее творчество, рассчитывал, что она будет исполнять роль Шарлотты.