Петр ничего не ответил, поднялся и пошел, сказав еще раз:
— Ну, прощай! Прости Христа ради!
Придя в деревню, подошел он прямо к избе родных своей жены. — Старик сидел на завалинке, Петр поздоровался с ним и спросил:
— Не узнал меня? Ведь я Петр. А жена дома?
Старик всполошился.
— Дома, дома! Вот хорошо, что пришел! Только радости мало увидишь! Уважила тебя супруга! Поблагодари ее! Ты еще ничего не знаешь? Вот узнаешь! Иди, иди в избу! Допроси ее! Какой она тебе подарок приготовила!
— Эй, Настасья! — крикнул он. — Муж пришел! Иди дорогого гостя встречать! Дай подарок вынеси, покажи! Он тебя отблагодарит! Иди!
Но Петр сам торопливо вошел в избу и перекрестился. У печи, рядом с матерью, вся помертвев и едва держась на ногах, стояла Настасья, смотря в пол помутившимися, словно оловянными глазами... Он едва ее узнал, так она была худа и бледна. Глаза стали большие, лицо нежное, печальное. На полу, у окна, держась за лавку, с подоткнутым назади подолом рубашенки, стоял ребенок лет двух, белоголовый, худенький и что-то бормотал, ковыряя в лавке маленьким пальчиком. Услышав стук двери, он повернул голову и изумленно смотрел на вошедшего Петра. Несколько мгновений Петр стоял неподвижно, всматриваясь в ребенка.
— Здравствуй же, Настя! Что ж ты оробела? Или не рада мне? Здорово! Я не с худым пришел!
И он сделал к ней два шага и поцеловал ее три раза, потом повернулся к ребенку и с ласковой, радостной улыбкой, точно это был его сын дорогой, поднял его на воздух, посадил на руку, стал гладить по голове и целовать.
— А как звать-то? — спросил он. — Алешкой? Ну, и парень будет молодец! Не испужался? Молодец будет парень!
И опять он обнял правой свободной рукой жену и притянул ее к себе и тихо ей сказал на ухо:
— Слышал я, ты не любишь его, обижаешь? Грех это! Чем ребенок виноват! Люби, и я любить буду больше родного! Слышишь?
И он еще раз ее поцеловал. Она заплакала и хотела ему упасть в ноги, но он не допустил ее до этого и опять сказал ей тихо:
— Я грешнее тебя! Я должен тебе в ноги кланяться и просить. Я тебя до этого довел! Ты меня прости.
И он, в самом деле, все держа ребенка на руках, опустился на колени и поклонился ей в ноги. И до тех пор не поднимался, пока она, громко плача, не подняла его и не усадила на лавку.
Все это видел отец Настасьи, давно вошедший в избу. Он плюнул и сказал:
— Дурак! Оглашенный дурак, срамник! Нешто так жену учат? — и он хотел ударить Настасью, но Петр быстро стал между ею и им и загородил ее.
— Меня бей, а ее не тронь! Я один виноват! — сказал он.
— Дурак! дурак! — закричал отец, опять плюнул и вышел из избы. С тех пор и пошёл Петр за дурака.
С тех пор Дурак поселился со своей женой и стал «чудить», как мы рассказали. С женой же жили они дружно, во всем она его слушала, и прижили они еще ребенка-девочку, и чужих сирот к себе принимали. И стали его в деревне тогда узнавать больше и больше, и стали почитать.
И чем больше людей почитало Дурака, тем чаще уважались на сходах его просьбы, тем больше злобились на него те, кому он мешал обдирать других. Особенно брат Муравей таил на него злобу великую и ждал только случая, чтобы его извести, потому что нигде он себе от Дурака покоя не находил. Только что устроит какое нибудь хорошее дельце, только начнет радоваться, что обделал кого нибудь ловко, и заходит козырем, поглаживая бороду и брюхо, как вдруг где-нибудь на улице, из-за угла встретится ему дурак, ничего не скажет, а только взглянет своими кроткими, ласковыми глазами, низко-пренизко поклонится, — и все для Муравья пропало, вся его радость! Сердце в нем словно перевернется, и ходит он целый день сам не свой; точно у него туча над головой висит.
И вот раз добрался-таки Муравей до Дурака.
Была сходка, и решили там дело больно не хорошее: назначили к продаже у одного старика с малолетними внуками последнюю коровенку. А следовало разложить недоимку по круговой поруке. Долго молил Дурак на сходке, — выбросили его вон. Он перед избой на коленки стал и крест показывал. Не взяло! После сходки главные мироеды пошли в трактир, и Муравей с ними и второй брат, Мотыль. Выпили изрядно.
Дурак же сперва пошел домой, посидел со своими ребятенками да с сиротами, что у него были в приемышах: все на них любовался, по русым головкам поглаживал, а сердце его точно беду чует, так и замирает. И все ему думается о тех детях, внуках старика, что нынче на сходе обидели:
— Как-то они теперь? — думает он. — Ревут, небось? Вот мои какие веселые! И вымыты и накормлены, а те завтра побираться пойдут под окошечками в мороз, в холод, во вьюгу, по деревням!.. Собаки их будут рвать, мятель будет слепить!.. А, ведь, крохотные, маленькие, вот такие же белоголовые! Ох, Господи Иисусе! Да как же это так? Да чего же я-то сижу? Чего думаю? Господи! Пойду в кабак, стану еще просить: может, от вина-то у них сердце подобрее стало; может, теперь и мои слезы до ихнего сердца дойдут...
И взял он шапчонку, а сам все топчется у двери, все не уходит; еще раз взглянул на детей и на бабу свою: она на лавке, придвинувшись к ночнику, «искала» у одного приемыша-сиротинки, положив его голову себе на колени. И так-то она была мила Дураку! И все его дети: и Матреша белоголовая, и Алеша-карапуз засаленный, с толстым брюшком и ласковыми глазенками, — и чужие ребятки, так все были ему милы! Такой-то мир да любовь были у него в избе! И опять сердце его ёкнуло, точно предчувствовало беду, да и тоска тяжелая душу охватила. Но он не побоялся, перекрестился широким крестом и сказав: «сейчас вернусь», — вышел из избы.
И пошел он улицей к кабаку, а кабак был на краю деревни. И была зима студеная, и мятель выла, и снегом в лицо бросало, точно острыми иголками какими. А Дурак все шел, но только слабость какая-то напала на него. Даже пошатывало его из стороны в сторону. Вот проходил он мимо избенки того старика, у которого решили корову продать, и заглянул сквозь обмерзлое занесенное оконце в середину. И увидел он через оттаявшее местечко, что сидит старик за столом перед ночником и плачет, положив голову на руки, а трое ребятишек, мальчик и две девочки, сидят на печке, одним полушубком покрылись и смотрят на деда испуганными широкими глазенками. И холодно, видно, в избе: даже пар идет, как дети дышат. Посмотрел-посмотрел Дурак, — и вернулся домой, взошел на свой двор, взял вязанку хвороста из-под навеса и опять потащился, пошатываясь, к избе старика, подошел к окну и постучался.
— Кто там? О-ох! — отозвался охая старик, испуганно подходя к окну, а дети так и взвыли на печи.
— Отвори-ка, дедушка Софрон! Это я! У тебя, кажись, и изба-то не топлена, вот я вязаночку хворосту захватил...