Вторым сел купчик — молодой, тёртый, из тех, что в Устье пережидали осаду и глядели бой со стены. Этот не выл. Этот, наоборот, рассказывал с удовольствием, как рассказывают понравившуюся страшную сказку, — и Гриня его не торопил, только поворачивал.
— Далеко ль бьёт — сам видал или люди сказывали?
— Сам, батюшка, своими глазами! Со стены ж всё как на ладони. От корабля до Глебовой лодьи… ну… — купчик прищурился, прикидывая честно, — перестрела полтора было. Може, чуть боле. И — в скулу ей, только доски брызнули!
Полтора перестрела. Гриня отложил на счётах в голове. Изяслав врал ровно вполовину, как порядочный.
— А меж громами что? Долго ли?
— А вот это, батюшка, самое чудно́е и есть! — Купчик даже подался вперёд. — Гром — он ведь не подряд бьёт. Ударит — и молчит. Долго молчит! На корабле возня какая-то, копошатся у горба, — а потом уж сызнова. Я так скажу: покуда молчал, я б со стены до рядов добежал и назад воротился.
— Добежал и воротился… — Гриня прикинул купчикову резвость. — А копошатся — как? Что делают-то?
— А не видать со стены. Суетятся. Человек пять при горбе, и вроде… — купчик пошевелил руками, — вроде как пихают в него чего-то. Как в печь заслонку.
Пихают. В печь. Стало быть, кормят с морды, не с зада, и кормёжка долгая. Гриня отложил и это.
А третьим привели гребца.
Мужик вошёл боком, сел на самый край лавки и в глаза не глядел. Крепкий ещё мужик, жилистый, а глаза — как у деда. Такие глаза Гриня видал у тех, кто из сечи выполз последним. Грёб на Глебовой лодье, на той самой куче, что шла на прорыв. Выплыл один с борта.
Говорил он тихо, глядя в стол, — и вот от этого ровного голоса даже у Грини, полвека резни повидавшего, тянуло холодом по хребту.
— … перву лодью взяло — мы ишшо гребли. Голова велел — навались. Навалились. Вторую взяло — ну, тут уж кто куда… А я чего. Я грёб. Грести велено — я грёб. — Мужик помолчал. — Опосля нашу взяло. В скулу, понизу. Она не потонула даже — она, батюшка, кончилась. Была лодья — и щепа поплыла. И Митяй поплыл… по кускам…
— Вздохи меж громами считал? — спросил Гриня негромко.
Гребец поднял глаза — впервые за разговор. И в глазах его мелькнуло что-то вроде удивления: как узнал?
— Считал, — сказал он. — Как в воде висел, за доску держамшись, — так и считал. Молитву прочту — не бьёт. Ещё прочту — не бьёт. На третьей — бьёт… Богородицу читал. Не скороговоркой, по-людски.
Гриня прикинул. Три «Богородицы» по-людски — это… это сотня вздохов. Долго. Ох, долго. За сотню вздохов гружёный насад полперестрела пройдёт. А конный по берегу — втрое.
— Добро, — сказал он. — Последнее спрошу. Дым. После грома дым — велик ли?
— Велик, — сразу сказал гребец. — Бело-сизый, горой. Корабль ихний после каждого грома сам в дыму сидел, покуда не снесёт… — Он вдруг криво усмехнулся. — Я под тем дымом, батюшка, и выплыл. Кабы не дым — стрелами бы добрали. А в дыму — им же самим ни зги не видать.
Гриня посидел, глядя на него.
— Как звать?
— Окунём кличут.
— Вот что, Окунь. Побираться кончай. Пойдёшь ко мне — корм, кров и куны. Дело найду… по твоей части.
— Это по какой же? — Гребец смотрел устало, без надежды. — Грести, что ль?
— Помнить, — сказал Гриня. — Ты, брат, из всех, кого я нынче слушал, один смотрел, а не пужался. Такие мне надобны.
Отпустив его, Гриня долго сидел один. Свеча оплывала, за стеной ходил и не решался войти Сбыслав со своими валами.
А на столе, на вощёной дощечке, костяным писалом было выдавлено столбиком:
Громов — два. Бьёт с воды, понизу, в борт. Полтора перестрела. Меж громами — сотня вздохов с гаком. Кормят с морды, впятером. После грома сам слепой в дыму.
Гриня перечёл столбик. И под ним, помедлив, выдавил ещё одну мысль, самую главную из всего, что он узнал за вечер:
Бьёт всегда первым. Готовым его не встречал никто.