— За холмом есть пустошь. Земля. Ничья. Или наша — по бумагам, которые у нас есть. Там можно строить. Лес рядом. Вода рядом. Место хорошее. Если вы готовы работать — мы дадим вам лес, инструмент, помощь. Вы построите дома. Свои дома. Не наши. Ваши. И будете жить там. Рядом с нами. Под нашей защитой. С нашим оброком. Но — отдельно. Потому что дом наш не резиновый.
Старший посмотрел на своих — медленно, по очереди, — и они переглянулись: без слов, одними глазами, как переглядываются люди, которые знают друг друга давно, которые вместе прошли через голод, через холод, через страх, — и я видела, как что-то проходит между ними, как что-то решается, как что-то подтверждается. Потом он сказал, и голос его был твёрдый, как будто он только что принял решение, которое меняет всё:
— Мы готовы. Мы умеем строить. Мы всё умеем. Если дадите лес и инструмент — к осени поставим дома. К зиме — переедем. А пока… — он запнулся, и я видела, как он ищет слово, как не находит, как боится сказать не то.
Я сказала, и голос мой был ровный, спокойный, но в нём была та доброта, которую я не всегда показывала:
— Пока — в деревни. Гнилые Ключи. Верхние. Заречье. Сосновка. Там есть пустые дома. Там есть места. Мы поговорим со старостами. Кто-то вас возьмёт. На время. До осени. Пока не построите своё.
— На время, — повторил старший, и в его голосе было облегчение, настоящее, глубокое, как будто с него сняли что-то тяжёлое. — Это хорошо. Это мы можем.
Гуннар добавил, и голос его был спокойный, деловой, но в нём была та твёрдость, которая берётся из знания:
— Я завтра поеду с вами. Сначала в деревни. Потом на пустошь. Посмотрим. Решим. Всё будет по-честному. Не волнуйтесь.
— Мы не волнуемся, — сказал старший, и в его голосе была не вежливость, а правда. — Мы верим. Мы слышали о вас. Мы знаем, что вы не обманете.
Я посмотрела на него. На всех двенадцать. Усталых. Голодных. В латаной одежде. С грубыми руками. Но с надеждой — в глазах, в позе, в том, как они стояли. И я поняла, что поступаю правильно. Я не могла взять их в дом — потому что дом полон, потому что пятнадцать человек и так живут тесно, потому что ещё двенадцать сделают жизнь невозможной. Но я могла дать им землю, лес, инструмент, защиту. Могла дать будущее. И это было больше, чем они просили.
Вечером мы накормили их. Астрид и Сигрид сварили похлёбку — большую, густую, в двух чугунках, с мясом, с кореньями, с травами Ирмы, — и запах стоял такой, что даже у нас, сытых, кружилась голова. Марта вынесла хлеб — серый, но свежий, ещё тёплый, — и поставила на стол всё, что было: сыр, масло, молоко, варенье, мармелад, оставшийся с зимы. Мы не считали, не берегли, не думали о завтра — мы просто ставили, и это было правильно. Крестьяне ели молча. Долго. Как едят люди, которые давно не ели досыта, — медленно, вдумчиво, закрывая глаза, — и я видела, как они смотрят на еду, как они трогают хлеб, как они держат его в руках, как будто не верят, что это настоящее. Один из них, молодой, лет двадцати, заплакал — тихо, беззвучно, — и не вытирал слёз, и никто не сказал ему ни слова, потому что все понимали. Тирра смотрела на них широко раскрытыми глазами — она не понимала, но чувствовала, — и прижималась ко мне, и я держала её за руку. Сальма сидела рядом и молчала — она знала, что это такое, — и её лицо было спокойное, но в глазах было что-то, что я не хотела тревожить. Гвен стояла у печи, скрестив руки, — она не садилась с ними, но и не уходила, — и я видела, что она смотрит, что она оценивает, что она готова. Бертран сидел у окна — молча, как всегда, — и его молчание было как стена, за которой можно укрыться. Волки — в дверях пристройки, они не вошли в дом, но я видела, как они смотрят: Хельге, Свен и Андерс, — и их жёлтые глаза светились в темноте, и крестьяне косились на них, но не боялись, потому что понимали: это защита.
После ужина я отвела старшего в сторону — в сени, где было тихо, где никто не слышал, — и спросила, и голос мой был ровный, спокойный:
— Как тебя зовут?
— Харальд, — ответил он. — Харальд из-за реки. Мы все оттуда. Сорок семей. Все — бывшие баронские. Все — без земли.
— Харальд, — сказала я, и я почувствовала, как его имя ложится на язык, как что-то, что останется. — Я не обещаю вам лёгкой жизни. Здесь тяжело. Земля не всегда добрая. Зима долгая. Работы много. Но я обещаю вам одно: вас не обманут, не прогонят, не бросят. Если вы будете работать — вы будете жить. Если вы будете платить — вы будете под защитой. Если вы будете с нами — вы будете своими.
Он посмотрел на меня. Долго — так долго, что я начала думать, что он не ответит, — и в его глазах было что-то, что я видела раньше: у Сальмы, у Ивара, у волков, у всех, кто приходил ко мне с потерянным домом. Недоверие. Не к людям — к словам. К обещаниям. К тому, что говорят, а потом не делают. Потом сказал, и голос его был тихий, но твёрдый:
— Мы это слышали. От барона. Он тоже обещал.
— Барон умер, — сказала я, и голос мой был спокойный, без горечи, без обиды, — просто правда. — И его обещания умерли вместе с ним. Я жива. И мои обещания живые. Приезжайте. Стройте. Платите. Живите. Увидите сами.
Он кивнул. Медленно. Как кивают люди, которые хотят верить, но боятся — потому что верить больно, потому что верить страшно, потому что верить — значит снова потерять, если не сбудется. Потом сказал, и в его голосе было что-то, что я не слышала раньше: не решение, а что-то большее — доверие. Осторожное, хрупкое, но настоящее.
— Мы приедем.
Ночью они спали в сарае — на сене, под тёплыми одеялами, которые мы им дали, — двенадцать человек, — и я видела, как они засыпают: медленно, с трудом, как засыпают люди, которые привыкли спать вполглаза, которые не верят, что можно спать спокойно. В сарае, который мы починили зимой, — том самом, где стояли коровы и козы, где пахло сеном и молоком, — они лежали и дышали, и это дыхание было как что-то, что нельзя купить, как что-то, что даётся даром. Утром они ушли — с Гуннаром, в деревни, на пустошь, смотреть, решать, строить. Я стояла на крыльце — на том самом крыльце, где зимой замерзала за пять минут, где слушала ветер, где смотрела на белое поле, — и смотрела, как они уходят. Двенадцать человек. Усталых. Голодных. В латаной одежде. Но с надеждой — в глазах, в походке, в том, как они шли. И я знала: они вернутся. Не сегодня. Не завтра. Но вернутся. С семьями. С инструментами. С желанием. И тогда — на пустоши, за холмом, — начнётся новая жизнь. Новая деревня. Новая земля. И это будет наше — не их, не чужое, — а наше, общее. И я улыбнулась, и пошла в дом, и затопила печку, и поставила чайник, и стала ждать.
Глава 10
Гуннар вернулся из деревень через три дня. Он уехал с Харальдом и его людьми, а вернулся один — усталый, в грязном плаще, с мокрыми сапогами, с лицом, на котором осела дорожная пыль, но с довольным выражением, которое я видела редко и ценила. Я встретила его у калитки — я ждала, я всегда ждала, стояла и смотрела на дорогу, на поворот, на то место, где земля сходится с небом, — и по тому, как он шёл, как держал спину — прямо, без усталости, — как кивнул мне, я поняла: всё получилось. Он спрыгнул с лошади — тяжело, с усилием, потому что три дня в седле дают о себе знать, — отдал поводья Бертрану, который вышел встретить молча, как всегда, и пошёл в дом, и я за ним. Марта уже грела чайник — большой, медный, который шипел и плевался паром, — Астрид ставила на стол хлеб, серый, свежий, ещё тёплый, Сигрид — сыр и масло. Мы сели за стол, и он начал рассказывать, и голос его был ровный, деловой, но в нём была усталость и что-то ещё — гордость, может быть, или облегчение.
— Расселил, — произнёс он, отхлебнув чаю — горячего, тёмного, с мёдом. — Все двенадцать семей. Не сразу, но расселил. Сначала по деревням. Поговорил со старостами. Долго говорил, объяснял, убеждал. В Гнилых Ключах взяли четыре семьи. В Верхних — три. В Заречье — две. В Сосновке — три. Всего двенадцать. Всем хватило места. Не у всех дома хорошие — где крыша течёт, где стены кривые, где печь дымит, — но у всех крыша над головой. К зиме починят. Поможем.
— А пустошь? — спросила я.
— Пустошь — сложнее, — ответил он, и я видела, как он думает, как он взвешивает, как он ищет слова. — Земля там хорошая, но неосвоенная. Лес рядом, вода рядом, но строить с нуля — это не один месяц. Я посмотрел, прикинул, поговорил с Харальдом. Он согласен. Он и ещё несколько семей — те, кто помоложе, посильнее, — решили строиться на пустоши. Остальные останутся в деревнях. В готовых домах. Так проще и быстрее.
— Сколько семей на пустошь?
— Восемь. Харальд и ещё семь. Восемь семей. Это много. Это — деревня. Настоящая. Мы дадим им лес, инструмент, помощь. Они построят дома к осени. К зиме переедут. А пока будут жить в деревнях — кто где. Харальд — в Гнилых Ключах. Остальные — в разных. Как расселились, так и живут. До осени.
— А оброк?
— Оброк — как договорились, — пожал плечами Гуннар, и в его голосе была та спокойная уверенность, которая берётся из знания. — С деревень — как с наших. С пустоши — как с новых. Первый год — половина. Чтобы встали на ноги. Со второго года — полностью. Они согласны. Они не торгуются. Они понимают: мы им даём землю, защиту, помощь. Они платят — работой, зерном, скотом. Всё честно.