А вот Кленов, вернувшись домой после многолетних испытаний, идет по родной Уссурийской тайге и пытается осмыслить, как ему жить дальше.
«Кленов погружает руку в родник, захватывает камень покрупнее, замахивается. Но тут же говорит себе: «Не торопись, ты же знаешь, у тебя это не просто камень, это сгусток той запекшейся крови, которой не один раз душа умывалась. Конечно, можно в слепой ярости швырнуть его куда попало. Швырнешь в беспамятстве и — как знать? — не ранишь ли своего же?»
Да, глубоко, далеко заводит Николай Шундик своих героев в думах о самом животрепещущем, даже кровоточащем, заводит порой, что называется, в непролазные дебри. Но звучат позывные «морзянки», иначе говоря, дает себя знать художническая совесть автора романа, его органическая ненависть к спекуляциям и благодушному скольжению по поверхности, и читатель выходит, казалось бы, из непролазных дебрей, чувствует, что романист не запутал его еще больше, а ответил на очень серьезные вопросы, утвердил его в самых лучших надеждах, оказался верным единомышленником в аналитическом, диалектическом взгляде на жизнь.
Ведет Николай Елисеевич и своих героев из повести «С красной строки» в поисках истины по сложным путям, не спрямляя эти пути по догматам вульгарных социологизаторов.
Любит Николай Шундик живописать Уссурийскую тайгу. Это видно и в романе «Родник у березы» и в повести «С красной строки». Родился он в таежной уссурийской деревушке в семье охотника, с детства знакомы ему запахи кедровых шишек, беличьих шкур, которые помогал отцу напяливать на правилки, меховых унтов, медвежьей желчи, в которой мать знала толк как в целебном лекарстве.
Отец Николая Шундика с огромным трудом отвоевывал метр за метром землю у тайги. «Полыхают костры, стелется над землею синий дым. Ночью он висит в воздухе красным заревом, а днем околдовывает пахаря синим миражем. Застелит землю так, что она кажется бескрайним чистым полем, без единого пенечка: берись, пахарь, за чапыги плуга, а еще лучше садись на трактор — паши. Но мираж обманчив. Еще много нужно пролить пота, чтобы освободить поле от его векового властителя — тайги. Потому люди и жгут костры и днем и ночью. Над деревней стоит густой запах таежной гари. Здесь и запах горелой травы, тлеющего кочкарника и горьковатая прель трухлявого, сырого валежника, который сначала не столько горит, сколько варится, и дегтярный дух березового корья».
У одних, как, допустим, Марцев, тайга вызывает лишь чувство подавленности, вражды. «Как тут все захламлено мертвыми деревьями. Один полусгнивший, обомшелый ствол наполовину утопал в земле; другой почти висел в воздухе, зацепившись обугленной верхушкой за ветви могучего дуба; третий ощеривался изломанным комлем куда-то в небо. Поверженные неведомой исполинской силой, местами обожженные, местами расщепленные и словно скрученные в веревку, они подавляли Марцева своими чудовищными размерами, хаотическим нагромождением. Особенно поразили его вывороченные вместе с землей корни гигантской лиственницы. Они вздымались так высоко, что, пожалуй, скрыли бы за собой трехэтажный дом. Бурая земля с пудовыми камнями, видно, годы и годы держалась на этих камнях, потому что местами уже обросла травой, а на самом верху даже успела вскормить несколько осинок».
А Кленов, вернувшись в родные края, тайгу воспринимает как родной дом. «Корней осторожно раскрутил гибкую плеть лимонника, опоясавшую спиралями ольху. И вспомнились ему далекие, сначала партизанские, потом охотничьи, походы. Бывало, идет, идет партизан или охотник, от усталости валится, но вот кинет в рот горсточку бледно-розовых ягод лимонника, разжует вместе с косточками, кривясь от сводящей скулы кислоты, и шагает дальше, чувствуя, что верно бы прибавилось у него сил. А вон гладкие, ровные стволики молодого маньчжурского ореха. Какие великолепные свистки и сопелки умел он мастерить из коры этого дерева!»
Шагает Кленов по тайге, словно по родному дому, пытается передразнивать птиц, как это делал очень искусно в молодости. Не все получается у него сейчас. И в драматическом чувстве неизреченности этого человека, в чем-то на время разучившегося разговаривать с птицами, мы улавливаем все ту же нервную напряженную ноту «морзянки», если иметь в виду уже не героя романа, а его автора.
О романе «В стране синеокой» критик Евгений Осетров писал: «Николай Шундик пристально всматривается в события, происходившие на рязанской земле. Серьезно и обстоятельно исследует он жизнь. Писатель не злоречит по поводу недостатков, а пытается понять и объяснить их происхождение. Он внимательно прослеживает судьбы своих героев, сложное переплетение жизненных дорог, сплетения противоречий»[1].
Писатель не злоречит. Исследует сложные сплетения противоречий. Кажется, именно это я хотел выразить, рассуждая о романе «Родник у березы». В обоих этих произведениях Николай Шундик остро полемичен. Герой романа «В стране синеокой» Евгений Браташ высказывает мысль, которую, конечно же, разделяет Николай Елисеевич: «Хочу, чтоб был роман во многом публицистичным, с зарядом полемики. Но не дай бог браниться, быть просто злым. Хочу убеждать, а не отчитывать, хочу обращать в свою веру. Убеждать упорно, терпеливо, с надеждой, что честные люди, даже если они очень заблуждаются, мою правоту поймут».
Что ж, мне только остается посоветовать читателю глубоко вникнуть в их путешествии по «Стране синеокой» в то, что так настойчиво расшифровывает автор этого романа, прислушиваясь: о чем же так настойчиво сигнализируют ему позывные жизненных событий и явлений.
Григорий Коновалов.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В драматическую минуту иногда всплывает в памяти такая безмятежная картина, что просто диву даешься: странно, кажется, совсем не ко времени.
Евгению Браташу именно в такую нелегкую минуту вспомнилось весеннее половодье, моторная лодка, а в ней вот эти люди, которым стало так трудно восемь лет спустя. Да, с тех пор восемь раз приокскую пойму заливало половодье, много воды утекло...
А в тот предвечерний час действительно было все вокруг безмятежно в природе. И лодкой управлял с виду благодушный, безмятежный человек, один из секретарей обкома партии Аркадий Денисович Ганин.
Не мог в то время писатель Браташ прочесть, что было на душе у Ганина.
Уплывал вдаль город, погружаясь в воды разлива, только храмы Кремля да заводские трубы возвышались над водою. Ганин, казалось, ничего не видел, кроме этого бескрайнего разлива, верно бы меньше всего занимали его Соколов и Кравцова. Но это лишь казалось...
Соколов в ту пору был секретарем обкома партии по пропаганде, Кравцова возглавляла комсомолию области. Тогда шел тысяча девятьсот пятьдесят девятый год. Нынче шестьдесят седьмой. Соколов сейчас первый секретарь обкома, Ганин из партии исключен... Живет Аркадий Денисович в селе Мшары, в доме отца — знаменитого на всю область председателя колхоза.
Круто обошлась судьба за эти годы и с Кравцовой. Любила Соколова, а вышла замуж за Ганина; не мыслила жизнь без шумной своей комсомолии, а теперь преподает в местной школе русский язык и литературу.
Перед приездом Соколова во Мшары в доме Ганиных произошла, пожалуй, обычная история. Пришел домой Аркадий Денисович, как часто бывало, нетрезвый. Светлана вгляделась в мужа с отвращением, быстро вышла из дома, легла в саду с книгой. Аркадий Денисович с виноватой улыбкой хотел было уйти вслед за ней, но его крепко схватил за плечи отец, яростно повернул к себе. Потом свирепо замахнулся, будто хотел съездить по уху сыну, да тут же опустил руку, пошел во двор. Смахнув слезу, поспешила за отцом и мать.
— Ну и ладно, идите вы все от меня к дьяволу. А лучше я это сделаю сам. — Аркадий Денисович снял сандалеты, повалился на диван. — Отосплюсь и пойду. В бакенщики подамся.
И только было задремал, как на пороге появились гости. Да еще какие гости — Соколов и писатель Браташ! Надо же было чертям принести их в такую минуту.
Аркадий Денисович приподнялся.
— Не узнаешь? — спросил Соколов излишне бодро, потому что встреча, конечно, была далеко не из приятных — попробуй одолей неловкость.
Аркадий Денисович опустил босые ноги на пол, скривил в горькой гримасе лицо.
Был он очень похож на отца завидной статью, недюжинной силой, которая чувствовалась в волосатых руках, крутых плечах, только сейчас по-пьяному расслабленный, рыхлый.
— Мои там... в саду, — сказал он, махнув рукой на дверь.
[1] Евгений Осетров. «Человек входит в мир, мир входит в человека».