Я рассказала маме о девочке, плачущей в раздевалке. Мама пожала плечами и сказала, что девочка, конечно, права, но если я настроилась сама стирать свое белье до конца жизни, так тому и быть. Против его воли не попрешь. Что она имела в виду? Против чьей воли надо было идти? Отец не требовал, чтобы я бросала школу. И кто бы еще стирал за меня мое белье? Какие были еще варианты?
К тому моменту Каролин уже покинула школу и дом тоже. Ученикам гимназий не разрешалось бросать учебу досрочно. Но мне и в голову не приходило, что у нее, гимназистки с аттестатом, было преимущество передо мной, или что она, уйдя из дома, оказалась в лучшем месте, чем я.
После ухода Каролин отец дал мне пять фунтов, чтобы я помогла ему разобрать перегородку между нашими с ней комнатами и снова превратить их в одну большую спальню только для меня. Это заняло немного времени. Он демонтировал деревянную раму и выбил доски, чтобы их проще было спустить по лестнице. Затем мы разобрали каркас ее кровати, а рейки отложили для забора. Было весело. Под кроватью Каролин стояла коробка из картона, в которой она хранила свои вещи. Он толкнул ее ко мне по линолеуму и сказал: убери всю эту дрянь.
Там лежала посеревшая заношенная спортивная футболка примерно на три размера меньше моей. Три тампона в коробке. Несколько заколок для волос и резинки с запутавшимися в них длинными темно-коричневыми волосами. Сломанная пластиковая расческа. Розово-белые бумажные полоски, снятые с дешевых гигиенических прокладок. Все это поместилось в маленький пластиковый пакетик для мусора.
Когда мне было шесть лет, муниципалитет сделал на нашей улице отводы из санузлов на первых этажах прямо в канализацию старых прачечных, чтобы не нужно было больше ходить в туалет во двор. Но папа сказал, что сделано плохо. Он видел, как они все обустроили в других домах, как попало навтыкали труб, заделали чем попало, потому что не расщедрились на нормальных штукатуров, а на стенки даже герметика пожалели. Он сказал, что если кто-нибудь и станет ковырять наш дом, то только он сам, и нам не разрешалось впускать в дом никого, кто представлялся сотрудником коммунальных служб. Однако если отца кто-то спрашивал, подсоединился ли он к канализации, он отвечал: какого лешего он должен тратиться, когда всем остальным все сделали бесплатно?
Причина, по которой он не хотел пускать никого внутрь, заключалась в перегородке, которую он установил посередине задней спальни. Однополых детей младше шестнадцати лет не принято было селить в отдельных комнатах. Поэтому в задней спальне он поставил вместо двери две стенки под углом, на одной врезал старую дверь, а на другой оказалась новая. Зате́м он внутри комнаты собрал от вершины этого треугольника раму от пола до потолка, прибив ее прямо поверх линолеума, обшил ее досками, и когда добрался до середины окна, просто остановился. Между перегородкой и стеной осталась небольшая щель над подоконником, через которую можно было передавать записочки. У каждой из нас была половина карниза и своя отдельная занавеска.
Получившиеся комнаты были слишком узки для полноразмерных кроватей, но кто-то выбросил узкую двухъярусную кровать, папа разобрал ее и поставил вплотную к перегородке с двух сторон, где раньше стояла наша старая, двуспальная. Мы все равно могли переговариваться с этих кроватей, потому что сквозь тонкую доску слышно было абсолютно все, даже если шептать. Ночью я протягивала руку, стучала по перегородке и звала сестру детским именем: «Камми, Камми, ты уже спишь? Тебе не холодно?» А она отвечала: «Наверное, у тебя одеяло опять свалилось на пол, подними и закутайся», а я говорила: «Мне придется опустить ноги на холодный линолеум», а она советовала: «Думай теплые мысли. Думай о большом теплом костре и горячей картошке. Представь, что у тебя в кровати лежит огромная горячая картофелина». Я в ответ хихикала, и мне становилось уютнее.
Представь какой-нибудь теплый цвет, велела она, подумай о красном и оранжевом, и розовом. Иногда она просовывала руку в щель у окна, я делала так же, и обе наши руки замерзали, сцепившись над подоконником. Возле окна всегда было холодно. Иногда я говорила: «Камми, Камми, иди сюда и обними меня, залезай под мое одеяло», а она говорила: «Не могу, Стефи, ты же знаешь, мне нельзя».
Но вот что я думаю сейчас. Думаю, она пришла бы согреть меня. Она подняла бы мое одеяло и подоткнула бы его. Но она не могла выйти из своей комнаты. Думаю, дверь была заперта. Я не помню замка, но помню, как она несла полный ночной горшок вниз по лестнице – с чего бы ей держать в комнате горшок? Моча в горшке была красной, и она сказала: «Подожди секунду, Стефи, чтобы я не пролила». А я спросила: «Почему твоя моча красная?» А она осторожно несла горшок на улицу и через двор, чтобы вылить его в унитаз. Я думала, может, когда становишься старше, моча краснеет. Я думала, может, именно эти теплые мысли красного, оранжевого и розового цветов, чтобы согреться, делали мочу красной, и поскольку моя моча не краснела, я решила, что Каролин хорошо представляет себе теплые цвета, а я плохо, и поэтому я мерзну, и именно поэтому моя моча желтая.
Мы с отцом разобрали перегородку и положили обе двери, мою и Каролин, на полу комнаты. Потом он взял отвертку и начал снимать металлическую скобу с верхнего угла одной из дверей – такая же скоба висела в курятнике, на нее цепляли навесной замок. Сейчас замка на ней не было. Отец положил железяки и саморезы в карман пиджака, чтобы унести и использовать в одном из сараев.
Теперь, когда двери лежали на полу, я не могла вспомнить, какая из них была моей, а какая принадлежала Каролин. Я не знала, какая сторона была обращена вовнутрь, а какая смотрела на лестничную клетку. Потом он спустился по лестнице и вынес дверь, которая больше была не нужна, во двор.
Закончив, он взвалил на плечо части разобранных кроватей и ушел. Я услышала, как он на ходу похлопал по карману, проверяя, не забыл ли снятые с двери железки. Я сказала маме – мол, мне и в голову не приходило, что на верхних этажах тоже вешают замки на дверь, и она так вытаращилась на меня, будто я сошла с ума или представляла собой угрозу. Мама просто стояла столбом и не сводила с меня глаз. И я сразу поняла, что не должна была говорить этого вслух. Что она не знает, какой безопасный ответ мне можно дать. Она будто бы испугалась меня. Так что я немедленно решила, что никакого замка не было. Было всего лишь несколько непонятных железяк. Возможно, они давно лежали у него в кармане. Это ничего не значило.
Теперь, когда комната была целиком моя, он принес домой обрезок ковра, мы застелили пол старыми газетами и прибили коврик гвоздями. Прямо посредине, под окном, поставили новую большую кровать, и обе занавески тоже стали моими. Старая дверь встала на место как-то криво. Сверху осталась треугольная щель, через которую из коридора падал свет, а нижний край царапался о край ковра и стирал верхушки разноцветных полос. Я не припоминаю, остались ли в верхнем углу саморезы, на которых держались металлические скобы. Может быть, он замазал их и закрасил. Или они были на другой стороне. Я не искала их, так что не могу сказать точно.
Однажды зимой, незадолго до ухода из школы, я в полном одиночестве ждала на остановке школьного автобуса. На мне была только джинсовая куртка поверх школьной кофты, и я засунула руки поглубже в карманы, надеясь, что автобус скоро придет, иначе я замерзну насмерть. Вокруг носились на велосипедах несколько маленьких детей, кружась по асфальту возле продуктового магазина. Один из них держал буханку нарезанного хлеба под мышкой. Тот, у кого хлеба не было, наматывал круги вокруг остановки и вдруг спросил:
– А полиция уже приходила за твоим папой?
Я ответила:
– Отвали.
Отвесить ему затрещину я не могла, потому что он был на велосипеде, да и двигался довольно быстро, плюс я не хотела вытаскивать руки из карманов. Он продолжал:
– А то все говорят, что ваша Каролин лежит в подполе, потому что никто ее не видел после школы, и на работу по субботам не ходит, и никому не сказала, что уезжает.
Что значит «никто ее не видел»? Я ее тоже не видела, и это ничего не означало. Да и разве она вообще работала по субботам? Никто дома не упоминал о работе.
Потом к остановке подошли еще две девушки. Одна из них сказала:
– Скажи мелкому засранцу, чтоб валил домой завтракать, чего ты?
А другая спросила:
– А все-таки, где она, кстати, ваша Каролин?
– Мне-то откуда знать? – ответила я.
– Так спросила бы у мамы, куда делась Каролин, – предложила она.
Я уставилась в землю, потому что после этих слова смотреть ей в глаза не хотелось.
В канаве лежали розово-оранжевый фантик от жвачки Hubba Bubba, несколько больших красных листьев и кусок шнурка. Я задумалась о том, как кусок шнурка попал в канаву. Почему оборвалась половина? Где-то далеко послышался голос одной из девчонок: «Чего это она? Что за приступ странности?» Я продолжила смотреть вниз, в том самом приступе странности, потому что не могла придумать, что еще сделать.
Смогу ли я подойти к маме после школы и спросить: «Где наша Каролин?» Смогу ли выдавить из себя эти слова? Я задумалась. Попробовала потренироваться. Но что-то сжимало горло, когда я пыталась представить вопрос у себя на губах. Желудок свело. Я понимала, что не смогу этого сделать. Меня просто стошнит. Вот что я думала. Если я попытаюсь произнести эти слова, меня вырвет. Фонтаном.
К нам приходили полицейские. Я не уверена, было это до или после разговоров ребятишек на автобусной остановке. Возможно, слухи поползли именно после визита полиции. Но полицейские не спрашивали, куда исчезла Каролин. Они хотели поговорить с мамой наедине, и мама сказала, что это необязательно. Затем они попросили разрешения побеседовать лично со мной, и мама сказала, что это хорошая идея. А я думала: почему? Почему это хорошая идея?