Валя говорила: «Вредно». «Безусловно», — соглашался Горелов и украдкой целовал ее в щеку. Потом они долго блуждали по безлюдным переулкам, оглашая морозную тишину всплесками беззаботного смеха. Целовались и заглядывали друг другу в глаза…
Иногда они с Валей ходили в общежитие, к ее подругам по цеху. В небольшой комнатке, где стояли четыре кровати, тумбочки и стол, сразу становилось тесно. Откуда-то приносили гитару, и нестройный хор пел до хрипоты. Валя дирижировала и сама пела громче всех. Когда петь надоедало, Горелов с мрачным видом начинал рассказывать забавные истории из студенческой жизни. Было смешно.
Подруги отводили Валю в коридор, шептали «поздравляем», подмигивали — «молодец», а между собой говорили — «счастливая!».
Только Аня Кулагина не хохотала, не шушукалась и даже не пела. Она сидела, сгорбившись, в углу на крохотной табуреточке и молчала. «Чего это она?» — поинтересовался как-то Горелов. Ему не хотелось, чтобы рядом кто-то грустил. «Не обращай внимания, — сказала Валя, — она всегда такая. Тихоня…»
По воскресеньям Валя сама ненадолго становилась тихоней. В эти дни она обедала у Гореловых. Горелов встречал ее в передней, выутюженный, накрахмаленный. С неизъяснимой робостью переступала она порог его комнаты, оглядывая полки с книгами, заваленный чертежами стол, портрет седого полковника во весь рост — погибшего на войне отца. Горелов тормошил ее, пытаясь развеселить. Ничего из этого не получалось. Но входила мама, забирала Валю с собой на кухню, и скоро оттуда, через плотно закрытую дверь, вперемежку со звоном посуды, потрескиванием кипящего масла, гудением и свистом водопроводной струи начинал долетать Валин голос. Радостный, возбужденный…
Они садились за стол. Мама доставала из старенького буфета графин с домашней наливкой. «За все хорошее!» — говорила она, поднимая свой бокальчик. Он был маленький, серебряный, подарок мужа перед свадьбой — «На счастье».
— На счастье, — говорила мама и чокалась, улыбаясь.
Октябрь. Еще совсем тепло. В окна нового клуба заглядывает рыжее солнце. На бульварах догорают жирные георгины. Палые листья шуршат и пружинят под ногами и после прошедшего утром дождя пахнут мокрой лесной прелью.
Валю судят показательным судом в фабричном клубе в главном зале — огромном, с эстрадой, с колоннами, ложами и балконом. И весь он полон до отказа, и гудит, как воскресный базар.
На эстраде — стол, покрытый красной скатертью. За столом — судьи. А сбоку, под конвоем, затихшая, белая-белая, с округлившимися немигающими глазами — Валя Данилова.
— Не брала я ничего, — выдавливает она из себя деревянными губами. — Подсунул кто-то…
Ну кто, кто? Кому это нужно? Зачем?
Валя не знает. Она сама задает себе эти вопросы и не может ответить на них, потому что нет у нее врагов, потому что, как ни старайся, все равно не догадаться, какой подлец или злой шутник мог затеять такое.
Случайность? Ошибка? Трудно поверить. Шоколад был и в сумке, и в шкафчике. Это что — просто совпадение? Да еще шоколад, который прошел через ее цех! Да еще в тот день, когда дома собираются гости!.. Да еще спешила, сумку открывать не хотела… Есть Михеич, есть рабочие, которые видели это своими глазами.
— Что они, лгут?
— Нет, они не лгут.
— Значит, как же?..
Валя молчит.
Зал молчит.
Тишина. Даже не верится, что бывает такая тишина.
А потом был приговор.
«Все улики налицо… — прочитал судья. — Ни одного довода против… А подсудимая не раскаивается, не осознает…»
— Мамочка, не плачь! — крикнула Валя. — Я скоро вернусь, вот увидишь…
Голос ее дрогнул. Она стала всматриваться в полутемный зал, перебегая взглядом с одного лица на другое. Она даже вытянула шею, но так и не нашла того, кого искала.
Горелов сидел в глубине балкона, подперев рукой голову. С самого утра он не проронил ни слова.
Когда огласили приговор, мать потянула его за рукав:
— Пойдем, сынок… Что ни делается, то к лучшему. Видишь, какая она оказалась… Хорошо еще, что вовремя узнали…
Перед тем как осужденных отправляют в колонию, им дают свидание с родными и близкими. Горелов на свидание не пошел. Он только послал записку: «Мне очень хочется верить, что все это неправда».
Слово «неправда» было подчеркнуто один раз.
«Очень» — два.