Я кивнула. Детей кормить можно, если резать кашу жидкой, класть картошку в суп и не смотреть на чабрец как на лекарство. Я подняла голову, услышав шаги в коридоре, и увидела Тису, которая пришла первой. За ней, на полшага сзади, шел Олли, держась за край ее рубашки. На его запястье ожог спускался ниже, чем вчера, к самой линии ладони.
— Садитесь, — сказала я, подвигая тарелки. — Каша с картошкой. Кто доест, тот поможет мне считать лекарства.
Тиса посмотрела на меня так, будто я сказала что-то смешное, но села. Олли сел рядом, аккуратно подвернул рукав и спрятал ожог. Я записала новую строку в тетрадь с обводами, которую положила у миски, и обвела контур по памяти. Карандаш слушался плохо, грифель скрипел, и я чувствовала, как на затылке снова появляется чужой взгляд. Чужие духи. Платок с инициалами Р. К. лежал в моем кармане с утра, сложенный так плотно, что я перестала чувствовать его как ткань.
В дверях кухни встал Роан. Без мундира, в расстегнутой рубашке, он выглядел человеком, который плохо спал. Под глазами темнело, волосы были влажными после умывания, и пах он теперь холодной водой, а не казенной кожей. Я сразу поняла, что он пришел не проверять. Он пришел отдать.
— Половина браслета, — сказал он коротко.
Я не дернулась. Я ждала этого вчера и не поверила бы сегодня без доказательства. На его ладони лежала оловянная дужка, истертая, со сломанным краем. Я достала из кармана вторую половину из подвала, ту, что хранилась на тряпице с лавандой, и положила рядом. Две половинки легли впритык, как будто их ломали в одно мгновение. Узор совпал: еловая ветвь, звезда, три точки. Я приложила собранный браслет к запястью Олли и почувствовала, как мальчик вздрогнул.
— Это не лечится, — сказала я, глядя на Роана. — Это открывается. У вас есть печать. У меня есть клятва. У него — украденное имя на коже.
— У меня срок до послезавтра, — ответил Роан. — И запись в журнале без даты.
Я положила браслет на стол, между миской и карандашом, и закрыла книгу долга. Дети ели молча, Олли смотрел на браслет, не поднимая глаз, и в его взгляде было что-то, что я не хотела называть надеждой. Потом я сказала, что хотела сказать с утра:
— Я сейчас буду лечить ожог. Не по правилам дома, не по лицензии, не по бумаге. По совести. Если для этого нужно вписать меня в ваш журнал как нарушительницу, вписывайте.
Тиса подняла голову, и я увидела, как Роан медленно достал из-за стола журнал, раскрыл его на чистой странице и положил перо. Он не торопился. Я взяла мазь, развернула бинт, нагрела руки о край печки и впервые за два дня перестала считать долг. У меня оставалась одна бумага, которую я могла подписать сама: открытое неповиновение перед инспектором, записанное его рукой. Этого было достаточно, чтобы начать.
Мазь пахла воском и старой смолой, и я размазывала ее по запястью Олли короткими движениями, пока он не начал дышать ровнее. Кожа под ожогом была горячей, пульс бился в кончиках пальцев, и я чувствовала, как браслет, собранный из двух половинок на столе, тихо тянет жар внутрь, к самой кости. Это не было лечением в чистом виде. Я держала чужую краденую печать на коже ребенка и просила тело вспомнить, чьим оно было до того, как его переписали.
— Дыши со мной, — сказала я Олли. — Медленно. На четыре считай вдох, на шесть выдох.
Он кивнул, и его пальцы сжали край стола так, что побелели костяшки. Тиса сидела напротив и смотрела, как я работаю, без обычной усмешки, впервые серьезно, будто я объясняла ей не прием, а правило, по которому можно выжить. Роан стоял у дверного косяка с журналом на сгибе руки и не записывал. Он смотрел на мои руки и на мальчика, и я знала, что в его голове идет та же борьба, что и у меня: имеет ли он право смотреть, пока я нарушаю клятву, и имеет ли он право отвернуться.
Я нагрела руки о край печки и положила ладонь поверх ожога. Тепло ушло внутрь вместе с мазью, и под моими пальцами что-то сдвинулось, будто кто-то вытащил из-под кожи тонкую медную проволоку. Олли всхлипнул, но не отнял руку. На запястье, по линии старого узора, пошла розовая полоса, и я почувствовала, что воздух вокруг нас стал суше и плотнее, как перед грозой.
— Пишите, — сказала я, не поднимая головы. — Время, дата, что я лечу без подтвержденной лицензии. Имя ребенка не вписывайте, только пометку «подопечный без регистрации».
Роан не двигался. Я подняла глаза. Он стоял бледнее, чем обычно, и в его взгляде было то выражение, которое я видела у мужчин в палате, когда те понимали, что закон, за который они цеплялись, сегодня режет живую руку.
— Я должен записать, — сказал он.
— Тогда пишите.
Он опустил глаза в журнал, обмакнул перо и начал выводить строчку медленно, как будто каждая буква давалась ему отдельно. Я вернулась к мальчику. Медная проволока под кожей сдвинулась еще на полдюйма к сердцу, и я остановила ее, зажав обожженное место ладонями с обеих сторон. Олли замер, выдохнул, и по его щеке скатилась слеза, которую он тут же стер свободной рукой.
Тиса вдруг подалась вперед.
— Можно я подержу? — спросила она тихо.
Я кивнула и подвинулась, давая ей место рядом. Она взяла ладонь Олли в свои, и я увидела, как у нее на запястье тоже вспыхнул старый розовый след, будто откликнулся. Они держались друг за друга так, как держатся дети, которым давно не разрешали касаться. У меня защипало глаза, и я отвернулась к печке.
— Имя, — сказала я в стену. — Мне нужно его имя, чтобы открыть. Оно в браслете, но одной мне не прочитать. Только печать и целитель вместе.
Роан перестал писать.
— Первое действие печати, — сказал он, не поднимая головы. — Я знаю, что это стоит.
Я посмотрела на него через плечо. Он держал перо над строчкой, в которой уже было мое имя как нарушительницы, и его свободная рука лежала на груди, где под рубашкой висела печать на короткой цепи. Чужие духи, которые я не могла отодрать от этого дома, шли от него волной, и я впервые подумала, что эти духи тоже когда-то были именем.
— Вы знаете, что будет после, — сказала я.
— Знаю.
Я выпрямилась, вытерла руки о передник и впервые за утро посмотрела ему в глаза прямо, не из-за стола, не через ребенка, не через бумагу.