Осенью 1768 г. Турция объявила России войну. Начало военных действий было для императрицы и ее ближайших приближенных отчасти неожиданным и, безусловно, нежелательным. Неудивительно, что их идейное обеспечение несколько запоздало, и первым делом Екатерина схватилась за опробованную столетиями религиозную карту. Подписанный 18 ноября 1768 г. манифест «О начатии войны с Оттоманскою Портою» не содержит совсем никаких неоклассических мотивов. Здесь говорится о вмешательстве Турции в польские дела, аресте русского посланника в Константинополе Обрескова, коварстве магометан. Подданные императрицы призывались к «войне противу коварного неприятеля и врага имени христианского» (ПСЗ № 13198). Впрочем, манифест был обращен ко всем слоям населения империи, большинство которого не было в состоянии оценить классические аллюзии. Но и авторы первых од на этот случай, предназначенных куда более узкой аудитории, также фиксируют свое внимание на религиозной проблематике.
писал, например, М. М. Херасков, один из самых известных поэтов тех лет. Идеологическая концепция войны ему еще совершенно не ясна, и он легко заменяет Константинополь не Афинами, как Вольтер, но Иерусалимом:
Более того, Херасков прямо противопоставил суетные и бессмысленные подвиги античных героев новому походу за веру:
Впрочем, само упоминание народов, находящихся под турецким ярмом, сама параллель с Грецией как бы подсказывали направление будущих смысловых сдвигов, пока еще остававшихся под спудом.
В оде на объявление войны Василия Петрова, наиболее значительного и наиболее приближенного ко двору – он служил чтецом императрицы – одописца того времени, несметные полчища «саранчи», посланной «в Север» «поклонником Магомеда» (Петров I, 37), также уподоблялись не столько персидскому войску, напавшему на крошечную Грецию, сколько сонму неверных, обложивших древний Израиль. В соответствии с политическими взглядами Екатерины и, в общем-то, в соответствии с действительностью Петров приписывал решение Турции начать войну французскому подстрекательству. Саму же предстоящую кампанию он изображал как грандиозную битву трех сторон света с северной державой.
Византия, древний Бизантий, то есть Константинополь, еще названа здесь Стамбулом и воспринимается как центр мусульманского мира. Еще полугодом позже, когда пришло известие о взятии Хотина, Сергей Домашнев в своей оде уравнивал Византию с Меккой и Мединой, как азиатские земли, находившиеся под властью мусульман и в общем-то им принадлежащие.
В другой оде на взятие Хотина Федор Козельский сравнивал древних греков не с русскими, но с турками:
Однако в оде Петрова, посвященной тому же событию, уже возникают, пусть поначалу и на заднем плане, несколько иные акценты. Ровно за тридцать лет до того, в 1739 г., русские войска уже брали Хотин. Тогда эта победа стала поводом для знаменитой оды Ломоносова, где он изображал эту битву как космическое сражение между в «труд избранными» сынами России и агарянами, «родом отверженной рабы» (Ломоносов 1986, 62). Ученик Ломоносова, Петров воспользовался этой очевидной параллелью, чтобы придать своему стиху неимоверное ветхозаветное напряжение:
Здесь за традиционной, но доведенной до эмоционального предела библейской риторикой уже просматривается целый комплекс новых мотивов: и Константинополь, Софийский храм как цель войны, и возвращение Россией Византии некогда принятой от нее благодати, и обретение освобожденной страной себя в российском даре. Но самые главные смысловые новации Петров приберег для последней строфы:
Ода, до предела переполненная религиозной символикой и атрибутикой, разрешается античными мотивами. Конечным итогом вмешательства божьей десницы в ход событий становятся вольность Греции и гимны нового Пиндара. В следующей оде Петрова «На взятие Ясс», написанной осенью того же 1769 г., древнегреческий колорит еще усилен:
Петров вспомнил о вольностях, предоставлявшихся римлянами грекам на время Олимпийских игр, и сопоставил с ними благодеяния, которые даст этому народу российская императрица, почти за год до того, как Вольтер провел это сравнение в письме к Екатерине. В своих одах второй половины 1769 г. поэт отчасти уловил, а отчасти предугадал и предвосхитил поворот, который суждено было пережить официальной интерпретации целей и смысла войны. Без всякого сомнения, поворот этот был связан с морейской экспедицией Алексея Орлова.
Мысль о том, чтобы снарядить в тыл турок морскую эскадру и поднять в Средиземноморье восстание проживавших там православных народов – греков и южных славян, – была высказана тогдашним фаворитом Екатерины Григорием Орловым в начале ноября 1768 г., еще до подписания манифеста об объявлении войны. Тогда же брат фаворита Алексей Орлов писал ему о задачах подобной экспедиции и войны в целом: «Если уж ехать, то ехать до Константинополя и освободить всех православных и благочестивых от ига тяжкого. И скажу так, как в грамоте государь Петр I сказал: а их неверных магометан согнать в степи песчаные на прежние их жилища. А тут опять заведется благочестие, и скажем слава Богу нашему и всемогущему» (Орлов 1870, 142; Барсуков 1873, 61–62; ср.: Соловьев XIV, 269–272; Петров А. 1869, 97–106). В начале 1769 г. Екатерина сообщала Алексею Орлову, что манифесты «нарочно к поднятию христианских жителей» уже готовы, и рекомендовала «приискать людей, кои между благочестивыми греческими и славянскими народами отличный кредит иметь могут» (СбРИО I, 5, 14). Летом флот покинул Кронштадт, отправившись вокруг Европы в Средиземное море.
В старой монографии В. А. Уляницкого показано, что организаторы и идеологи экспедиции постоянно колебались относительно ее назначения. Если Орловы действительно стремились прежде всего к освобождению единоверных народов и объединению их под российским протекторатом, то Екатерина рассматривала посылку флота и подготавливаемые восстания во вражеском тылу скорее как военную диверсию, гораздо в меньшей степени позволяя себе строить далеко идущие планы. Похоже, что императрица долгое время не слишком верила в глобальный успех морейской экспедиции и интересовалась скорей ее сугубо военными аспектами. Однако и более радикальные замыслы, которые вынашивали Орловы, в сущности, лишь очень отдаленно напоминают будущий «греческий проект». Скорее, они выглядят как продолжение традиционной константинопольской политики России, основанной на религиозном тяготении к столице Восточной церкви и стремлении к объединению под своей эгидой единоверных народов. Не случайно в планах Орловых греки упоминаются лишь наряду с другими православными народами юга Европы (Уляницкий 1883, 107–130; ср.: Смилянская 1996, 88–98).
«Восстание каждого народа порознь <…> не нанося неприятелю чувствительного ущерба, а еще менее, причиняя ему какую-либо полезную диверсию, в чем одном прямая наша цель быть долженствует, привела бы только к открытию туркам глаз», – инструктировала Екатерина Орлова до начала экспедиции (СбРИО I, 6), а в начале 1770 г., когда перспективы восстания в Греции выглядели достаточно неопределенными, ободряла его: «Пускай бы и тут веками порабощения и коварства развращенные греки изменили своему собственному благополучию, одна наша морская диверсия уже довольна привести в потрясение все турецкие в Европе области» (Там же, 35). Впрочем, летом 1770 г. первые успехи Орлова и показавшаяся ей благоприятной дипломатическая ситуация подали императрице надежду на более значительный успех.
Словосочетание «республика христианская» трижды повторено здесь на одной странице. Формула эта отсылает к совершенно определенному источнику – идее конфедерации христианских народов Европы, якобы предложенной в начале XVII в. французскому королю Генриху IV герцогом М. де Сюлли и изложенной в последнем томе его мемуаров. Екатерина высоко ценила и Генриха и Сюлли. Она заказала их бюсты скульптору Луизе Калло, сопровождавшей в России Э. Фальконе во время его работы над памятником Петру (СбРИО XVIII, 37). Вольтеру, написавшему ей, что он ждет на небесах встречи с Петром Великим, она ответила, что со своей стороны мечтает увидеть там Генриха и Сюлли (Екатерина 1971, 51). В том же 1770 г. в России начал печататься перевод десятитомных «Записок» Сюлли, специально заказанный Екатериной М. И. Веревкину.
Существенно, что Сюлли, не вполне уверенный, являются ли русские христианами, с большой долей скептицизма относился к перспективам участия тогдашней России в христианской республике, которая должна была гарантировать вечный мир в Европе:
Сюлли хотел предложить России выбрать свое место или в христианской республике европейских государств, или в Азии «наряду с Турским султаном». Для Екатерины место России на политической карте мира было определено. Императрица не сомневалась, что достойное положение в Европе Россией уже завоевано, и теперь собиралась сама запереть султана в Азии и пополнить христианскую республику «новым корпусом» – Грецией, восстановленной «под протекциею России».
Впрочем, морейская экспедиция, невзирая на блестящую победу в Чесменском сражении, не принесла ожидаемых результатов. Русским войскам пришлось, в сущности, бросить греков на произвол судьбы. Алексей Орлов, строивший столь монументальные планы, склонен был винить в произошедшем самих греков, которые, по его мнению, не проявили достаточной храбрости и воинской дисциплины и предпочли грабежи войне за освобождение:
Русский флот покинул Морею, не достигнув поставленных целей. Казалось бы, планы возрождения Греции и тем более представления о греках как о потомках античных героев, которые старательно поддерживал в Екатерине Вольтер, должны были хотя бы на время угаснуть. Однако в действительности именно в эти годы происходит прямо обратное. Запущенные морейской экспедицией культурные механизмы начали работать самостоятельно и уже почти не зависели от сиюминутной военной и политической конъюнктуры.
16 (27) мая 1770 г. Екатерина извещала Вольтера о первых успехах экспедиции. Русские моряки высадились в континентальной Греции, соединились с восставшими греками и разделились на восточный спартанский и северный спартанский легионы. Первый отправился на освобождение территории древней Спарты, второй двинулся в Аркадию. В стычке на Коринфском перешейке был взят в плен командующий турецким гарнизоном. «Скоро Греция станет свободной, – заключала императрица, – но ей еще далеко до того, чтобы стать тем, чем она была. В то же время приятно слышать названия мест, которыми твой слух полон с молодости» (Екатерина 1971, 56).
Екатерина сформулировала суть дела как нельзя более точно. На протяжении почти полустолетия русская культура, усвоив европейские нормы, упорно примеряла на себя античные одежды, сравнивала своих героев с древними, измеряла свои достижения степенью соответствия греческим и римским образцам. Слова «Спарта», «Афины», «Аркадия» по сути дела не обозначали в языке того времени никакой географической реальности, служа лишь отражением абсолютного совершенства. Теперь в эту никогда не существовавшую страну, прямо в золотой век, в обитель богов и героев, отправилась российская эскадра. Участники экспедиции, и прежде всего, конечно, ее вожди, уже самим сопряжением своих имен с мифологической топонимикой становились подобны древним обитателям этих мест и превращались в античных героев.
Первым энергию оживания школьной мифологии и превращения ее в политическую реальность почувствовал Петров, который начал насыщать свои оды эллинскими ассоциациями, когда русская эскадра еще стояла на рейде в Портсмуте, латая потрепанные по пути из Кронштадта корабли. Высадка десанта на побережье вызвала у Петрова взлет поэтического воображения. Его ода «На победы в Морее» столь же переполнена античной атрибутикой, сколь хотинская ода – библейской, и столь же эмоционально перенапряжена:
Музыка греческой топонимики творит «дивные премены». Спартане под российскими знаменами вновь становятся спартанами. Греция оживает, ибо в «прибывших россах живы» спартанские герои во главе с Леонидом – Орловым. Русские на этой священной земле превращаются в греков, чтобы наконец, восстановить Грецию. Прибытие российского флота обещает золотой век, подобный описанному Вольтером в письмах Екатерине. Вспомним, что императрица спрашивала у Вольтера, действительно ли греки были родоначальниками наук и искусств. У Петрова это не вызывает ни малейших сомнений:
Екатерина не только вполне традиционно именуется здесь Палладой или Минервой, она впрямую становится олимпийской богиней, образ которой должен быть объектом почитания в возрожденном греческом храме – судя по описанию, явно языческом. Метафора возвращения долга здесь перенесена из религиозной сферы в законодательную. Российская императрица призвана облагодетельствовать своими законами (конечно, Петров имел в виду «Наказ Комиссии по составлению нового уложения») родину законодательства, «область, где цвели Ликурги и Солоны».
В том же ключе рисует будущее Греции и непримиримый литературный противник Петрова Василий Майков:
Если Петров, как, видимо, и сама монархиня, придерживался насчет будущего Греции относительно неопределенных взглядов – греки могут почитать Екатерину и ее законы, как являясь ее подданными, так и просто преклоняясь перед их божественным совершенством, – то у Майкова на этот счет не было никаких сомнений. Он не сомневался, что золотой век вернется в Грецию, когда она благополучно вольется в Российскую империю.
Яростная вражда между Петровым и Майковым (см.: Гуковский 1927, 143–147), примерно в это время назвавшим в «Елисее» своего литературного оппонента «плюгавцем» (Майков 1966, 89), заставляет с особым вниманием отнестись к схождениям между ними. Нимфы, которые в майковской оде, «ходя меж кустами, победы росские поют», и Парнас, который «на помощь Россов призывает», отнюдь не ощущаются автором как фигура, хоть как-то соотнесенная с одической практикой Петрова. Пожалуй, Петров выразил намечавшийся сдвиг несколько раньше и мощнее других. Но в одах на победу, одержанную Алексеем Орловым в июле 1770 г. в Чесменской бухте (известия о ней пришли в Петербург только 13 сентября), распространение этих мотивов приобрело эпидемический характер.
Сама Екатерина, сообщая Вольтеру о новой победе, писала: «Алексей Орлов, разбив турецкий флот, сжег его весь в порту Чесмы, древней Клазомены» (Екатерина 1971, 74). Подобные риторические параллели появились и в уже цитированной оде Майкова, и у Домашнева (1770), и у Хераскова (1770), то есть у поэтов, годом-полутора ранее противопоставлявших подвиги российских героев баснословным преданиям древности. Херасков даже удвоил ряд исторических прообразов новейших побед русского флота, дополнив античную генеалогию национальной и уравняв их тем самым между собой:
Оды писались более или менее по горячим следам невиданной победы, но через два года в свет вышли два более масштабных произведения, посвященных тому же событию, – поэма Хераскова «Чесмесский бой» и поэтическая драма Павла Потемкина «Россы в Архипелаге». К тому времени русский флот уже покинул Морею и неудача экспедиции вполне определилась, но на общей концепции обоих авторов эти перемены ни в малой степени не отразились. В более уравновешенных и дистанциированных по отношению к описываемым событиям жанрах видение политической реальности, которое выплеснулось в одах, приобрело устойчивый и оформленный характер.
Замечательна здесь ненапряженная, спокойно-перечислительная интонация, с которой поэт почти незаметно, через запятую, перешел от церковной атрибутики к классической. При этом для характеристики и той и другой используется один и тот же эпитет. «Божественный» закон и «божественные» музы слились для Хераскова в один смысловой ряд.