Он еле выговаривал слова. Приходилось изрядно напрягать слух, чтобы понять, чего он там бормочет.
— И вообще, тебе-то какое дело, зачем я тут и для чего? — он попытался набычиться, но вышло слабо. Опьянённый мозг работал дурно.
— А на то, что я лекарь и человек этот, — я указал взглядом на Выжигина, — у меня под присмотром, — я шагнул через порог, и мужик попятился. — Горячка у него. Гнилая. Третий день горит, бредит, нынче пятна пошли. Я затем и пришёл. Хочешь поглядеть — заходи! Только упреждаю: зараза эта липучая, через дыхание идёт. Мне-то что, я привычный, а ты дня через три сляжешь, и тебя уже никакой лекарь не поможет. Беда с тобой приключится.
Слово «зараза» сработало у меня на глазах лучше всякого пистолета. Мужика качнуло назад на целый шаг, он прикрыл рот грязной пятернёй и глянул на дверь конуры с ужасом.
— Так это… — забормотал он из-под ладони. — Мне господа гривенник дали… Велели поглядеть, дома ли писарь, да сообщить им обо всём к вечеру. У кабака ведь его ждать будут…
Вот и вся загадка. Тёртые не хотели днём соваться сами и наняли первого пьяницу за гривенник. А мальчишка, надо думать, подрядился дорогу показать. Он и стоял теперь позади, переминаясь и пряча глаза.
— Скажешь им так, — проговорил я медленно, чтобы улеглось в хмельной голове. — Дома писарь. Лежит в горячке, весь в пятнах, никуда не ходит и не уйдёт, потому как ходить не может. Лекарь был, сказал: до конца недели либо оклемается, либо приберёт его Бог. Всё запомнил? Повтори.
— Дома… в горячке… в пятнах… — мужик пятился по двору, крестясь на каждом слове. — Ходить не может…
— И вот что ещё… — я поймал его взгляд. — Рожу твою я запомнил. Соврёшь им хоть слово поверх моего, переиначишь — тебя в любом кабаке сыщу. Я, братец, лекарь, мне и полицейская часть знакома, и мертвецкая тоже. Понимай как знаешь. А теперь ступай!
Мужика сдуло. Мальчишка сунулся было следом, но я придержал его за плечо, вложил в ладонь пятак и наклонился к самому уху.
— А ты меня не видал, писаря не знаешь и дорогу сюда забыл. Насовсем. Понял?
Мальчишка кивнул так, что чуть голова не отлетела, и сгинул вслед за пьяницей. Больше я его не встречал.
Я вернулся в конуру и затворил дверь. Аркашка глядел на меня из угла во все глаза.
— Это ж… это ж ты их что, словами? — выговорил он сипло.
— Словами, Аркадий Венедиктович, словами. Самое лучшее моё оружие, — хмыкнул я и снова сел на топчан. — Слушай теперь. К вечеру они узнают, что ты лежишь тут в горячке и никуда не денешься. Стало быть, до ночи сюда не сунутся. Куда спешить к помирающему? А тебя тут к ночи уже не будет. Так что давай, собирайся. Есть у меня для тебя место, где тебя ни одна сволочь искать не станет.
— Это где ж такое? — удивился он.
— В лихорадочной палате!
Аркашка аж поперхнулся.
— Ты… ты чего удумал? Я же здоровый! — воскликнул он.
— Вот и полежишь денёк здоровым среди хворых, — я поднялся. — Место надёжнее не выдумаешь. В лихорадочную чужой человек по своей воле не сунется, заразы боятся пуще ножа. А ты полежишь под казённым одеялом, поешь казённых щей, и до завтрашнего вечера тебя в целом городе не сыщет никто.
— А если подхвачу что? Как мне тогда быть? — взвыл он.
— Подхватишь — вытащу. Куда ж ты от меня денешься? Буду лечить. Но за всё «добро», что ты для меня сделал, уж как-нибудь потерпишь. Ничего страшного с тобой не случится. Собирайся, говорю! — велел я. — Да, и вот ещё что. Ты давеча начал про здоровье того господина, которому я в лицо плюнул. Что там с ним? Договаривай.
Аркашка, уже увязывавший свой тощий узелок, обернулся.
— А, вон ты про что… Так грудью он скорбный, Михайло. Сердцем, говорят. Неужто ты уже всё забыл? Хотя… Учитывая, в каком состоянии ты был в тот вечер, зря я этим вопросом задаюсь. Ты ведь тогда в рожу ему плюнул да закричал, мол, подстроено всё! И его аж перекосило. Побагровел, за грудь схватился, воздух ртом ловит как рыба. Поручик ему из склянки что-то под нос совал. Водой отпаивали. Я уж думал, тут ему и конец. Но ничего. Отдышался кое-как. А после, сказывают, лютовал, что тебя со свету сживёт. Оно ведь, Михайло, может, и не в деньгах вовсе дело. Ты ж его, почитай, чуть на тот свет не спровадил тем плевком.
Я слушал и укладывал каждое слово.
Видимо, речь о той же болезни, которую лекарь на своём веку встречает тысячи раз. Грудная жаба. Или, если говорить на языке моего века — стенокардия. Мало крови сердце получает.
Тучный, злой, старый игрок с грудной жабой, которого один мой плевок едва не убил на месте… Вот, стало быть, какая карта лежала в этой колоде козырем. И вот отчего он так люто хотел моей шкуры.
В прошлой жизни я бы сказал, что иду на переговоры с человеком, у которого нестабильная стенокардия. В этой я сказал себе проще: иду к больному. А больного я не боялся ещё ни разу в жизни.
В Мариинскую мы добирались порознь, старались перемещаться задами, через закоулки. Аркашку я провёл через чёрный ход и в лихорадочной палате сдал с рук на руки Никитину, а затем отозвал того в угол.
И принялся лгать. Не хотелось мне вешать коллеге лапшу на уши, но деваться некуда.