— Там чан большой, мне не поднять!
— Так ведра найди!
И пошло-поехало!
Черт мотался с ведрами туда-сюда, передавал их Боброву, тот окатывал, не особо прицеливаясь, очередную статую, получал следующие ведра. И так продолжалось, пока поэт совсем не обессилил, а кожа Афродит не приобрела бледно-розовый оттенок, что подтвердил ранний петербургский рассвет.
— Давай в лодку! — сказал Бобров, налюбовавшись на деяние своих рук.
— А как буря потопит? — спросил черт.
— Живы будем — не помрем! — рассмеялся Бобров.
— Да уж! — согласился черт.
— А помрем — пойдем в вербовщики! — продолжил Бобров.
— То-то же! — сказал черт.
Они спрыгнули в лодку, черт сел за весла, и вскоре с реки донесся натужный кашель чахоточного больного...
КАЛЛИОПА
1807 г. Василий Пушкин
В молодости гвардейские офицеры братья Василий Львович и Сергей Львович Пушкины славились, несмотря на свою далеко не героическую внешность, покорителями дамских сердец. Особенно усердствовал Василий Львович. которого к донжуанству обязывало звание поэта. Склонная к преувеличениям молва приукрашивала его победы, и стоило Василию Львовичу впервые появиться в каком-нибудь обществе, как дамы начинали шептаться и опускать глаза, боясь встретиться взглядом с известным соблазнителем. В конце прошедшего века он состоял членом петербургской «Галеры», клуба веселой и развратной молодежи, и о нем творили «тот самый галерник, brigand{17} Пушкин»
Отставка и переезд в Москву, как ни странно, укрепили эту скандальную славу. Вторая столица жила строже Петербурга: тех, кто смел перчить старомосковским нравам, женское воображение и впрямь превращало чуть ли не в сбежавших из под стражи галерников — но в галерников до ужаса привлекательных. Василий Львович не преминул этим воспользоваться и с разбойничьей страстью бросился в пучину удовольствий. Он и в Москве стал «тем самым brigand Пушкиным»: вовсю жуировал, пожинал наслаждения и ничуть не задумывался о смене образа жизни; причем развратничал чуть ли не напоказ и сильно огорчался, если публика не замечала очередную ею альковную победу.
Старики, хранители обычаев, встретили столь явное небрежение нравственностью в штыки, зато местная молодежь увидела достойный пример для подражания и признала Василия Львовича за предводителя. Он принял это с восторгом, ибо с годами все больше тяготел к неоперившимся юнцам, чем дал повод поэту Ивану Ивановичу Дмитриеву предположить, что в старости подружится с грудными младенцами.
Но пока Василий Львович был мужчина в самом соку, груза лет не ощущал и поведением напоминал беспечного мотылька. Увы! Именно в его беспечности таился зародыш катастрофы. На одном из балов Василий Львович познакомился с первой московской красавицей Капитолиной Михайловной Вышеславцевой, пленился ею и сам не заметил, как оказался опутан узами брака.
Вскоре выяснилось, что репутация ловеласа доставляет в женатом состоянии больше хлопот, нежели удовольствия. Капитолина Михайловна следила за ним строго, никуда не отпускала одного и тем превратила жизнь в сущий ад. Даже к брату Сергею Львовичу, который также вышел в отставку и перебрался в Москву, он ездил только в ее сопровождении. И не то чтобы Капитолина Михайловна ревновала мужа — это было бы еще полбеды и при всех издержках могло польстить самолюбию. Дело обстояло совсем скверно: деспотичная жена приняла Василия Львовича за крепостного и посчитала себя вправе требовать, чтобы он постоянно оказывал ей внимание согласно своей репутации, то есть ежедневно, ежечасно, ежеминутно обрушивал на нее обаяние дамского угодника.
Через полгода семейной жизни бедный Василий Львович скукожился, даже как будто уменьшился в росте, и московские прелестницы в некотором удивлении пытались понять, что же в нем прежде было такого, заставлявшего их воображать невесть что и орошать подушки горючими слезами. Сразу всем стало ясно, что Василий Львович тонконог, имеет порядочное брюхо и вообще почти урод, что он суетлив, слишком много и неопрятно ест на званых обедах и что остроты его, прежде почему-то вызывавшие всеобщий восторг, неприличны. Особенно все это было заметно на фоне Капитолины Михайловны, дамы безукоризненной во всех отношениях. Рядом с античной красотой жены Василий Львович смотрелся вертлявым толстячком сатиром, и не спасало даже то, что, как и в холостые времена, он был причесан и одет по последней парижской моде. Дошло до того, что, впервые надев чулки a jour{18}, только-только завоевавшие Париж, но еще не дошедшие до Москвы, он подвергся насмешкам своих молодых подражателей, и, если бы не его добродушие, дело могло дойти до дуэли. В прежние времена такое невозможно было подставить.
Довольно долго Василий Львович терпел и изредка из чувства протеста, когда бдительность жены ослабевала, осуществлял под прикрытием брата вылазки к девкам. Но положение Сергея Львовича было ничуть не лучше и даже, пожалуй, вовсе никудышное. Мало того что он тоже женился и жена его Надежда Осиповна, называемая в обществе не иначе как la belle creole{19}, отличалась не меньшей суровостью, нежели Капитолина Михайловна, - Сергей Львович к тому же успел обремениться тремя детьми, и чувствовалось, что это не предел. Прикрытие из братца получалось немощное и сколько-нибудь сносно действовало, лишь когда la belle creole уезжала в деревню.
В главном семейная жизнь братьев походила одна на другую как две капли воды: оба взяли в жены красавиц и оба ощущали себя жертвами. Разница состояла в том, что в Василии Львовиче понемногу зрел бунт, а слабохарактерный Сергей Львович быстро смирился со своей печальной участью, девок посещал не из протеста, а ради развлечения и ничуть не помышлял о том, чтобы сбросить цепи рабства.
Спасение, однако, пришло к Василию Львовичу оттуда, откуда он и помыслить не мог. Жена таки выследила, подстерегла его, когда он развлекался с «замечательной Грушкой», сама подала на развод и незамедлительно съехала на отдельную квартиру. Тут же доброхоты донесли до него, что Капитолина Михайловна давно наставляет ему рога и воспользовалась Грушкой как поводом получить полную свободу. Поначалу в Василии Львовиче взыграло ретивое: он вознамерился вернуть изменщицу и как следует проучить, но, поразмыслив, махнул на все рукой и засобирался в Париж.
Сборы оказались долгими, и понемногу путешествие Василия Львовича, еще не состоявшись, обросло легендами. Вновь о нем заговорили в обществе, в два месяца он опять стал «тем самым Пушкиным» — на этот раз «тем самым Пушкиным, который едет в Париж». Ходил слух, будто он собирается встретиться с самим Бонапарте и изложить тому свои взгляды на мировое устройство. Когда этот слух дошел до Василия Львовича, он весьма изумился, однако через два-три дня сам стал намекать на возможность такой беседы. Это было тем более удивительно, что мировым устройством Василий Львович никогда не интересовался. Основными целями поездки — кроме встречи с Бонапарте, разумеется, — он провозглашал изучение французских нравов, уроки декламации, которые собирался брать у знаменитого трагического актера Тальма, и розыск редких книг для пополнения собственной библиотеки. Библиотека у Василия Львовича, надо заметить, и без того была знатная, состоящая из книг на многих языках, пять из которых — французский, русский, немецкий, английский и итальянский — были ему в равной степени близки. Образование братья Пушкины, стараниями родителя своего Льва Александровича, получили великолепное.
Накануне отъезда Василий Львович устроил дружескую пирушку, на которой всех развеселил Дмитриев. Когда застолье было в разгаре, он сообщил, что ему неведомыми путями доставлен из будущего «Журнал путешествия Василия Львовича», и под общий смех зачитал:
Василий Львович, верный своей незлобивости, хохотал вместе со всеми. Отныне, казалось, жизнь его будет безоблачна.
Париж ему понравился невероятно; и хотя Бонапарте от встречи уклонился, в остальном программу удалось осуществить сполна. При всех заграничных заботах Василий Львович не забывал слать пространные письма-статьи Карамзину, а тот публиковал их в своем «Вестнике Европы» в разделе «Политика». В особенности Василию Львовичу приглянулись парижанки, и потому в его «политических» письмах то и дело мелькали фразы вроде: «Красавиц везде много, но должно признаться, что нигде нет столь любезных женщин, как во Франции».
Вернулся он посвежевшим и помолодевшем, напомаженный и с острым коком по последней парикмахерской моде, с обновленным гардеробом и гигантским багажом модных французских вещичек: его чемоданы были набиты необыкновенного покроя плащами, фраками, жилетами и панталонами, умопомрачительными шляпами, надушенными цветными платками и нелишними при его фигуре корсетами, склянками с разнообразными притираниями, веерами, лорнетами, запонками, булавками и прочими безделушками; отдельно были упакованы книги. Когда он впервые явился пред братние очи в зеленом с искрой фраке и стал, едва la belle creole вышла за дверь, со смачными подробностями рассказывать о достоинствах француженок, Сергей Львович покатился со смеху: все-таки брат был истинный селадон!{20}
За своим путешествием и многочисленными визитами по знакомым с рассказами о нем Василий Львович как то отрешился от затеянного женой бракоразводного процесса. Даже распущенный Капитолиной Михайловной слух, будто он хотел пойти по стопам князя Голицына и сделал ее ставкой в карточной игр{21}, не затронул струн его души. Жизнь казалась Василию Львовичу вполне улаженной. Еще до отъезда в дальних комнатах его квартиры поселилась отзывчивая на ласки Анна Николаевна Ворожейкина, купеческого звания. Все устройство быта теперь решалось ею помимо Василия Львовича — не то что при Капитолине Михайловне; к тому же никто не спрашивал, куда он идет и вернется ли нынче ночевать. Словом, пройдя через многие тернии, он добился того, о чем в тайне мечтает каждый мужчина. — семейною уюта в домашних стенах и холостого, ничем не омраченною состояния вне этих стен. Сергей Львович отчаянно завидовал брату.
Решение Священною Синода о разводе, разрешившее эту идиллию, прозвучало, как гром среди ясною неба. Капитолина Михайловна объявлялась непорочной, а Василий Львович кругом виноватым. Синод вменял ему в вину «прелюбодейную связь с вольноотпущенной девкой Агафреной Ивановой», то есть с «замечательной Грушкой», о которой он уж и думать забыл, предписывал принять обет безбрачия и накладывал семилетнюю церковную епитимью с шестимесячным пребыванием в монастыре. Разводу он обрадовался, над обетом безбрачия посмеялся (женить ею могли сейчас только под страхом виселицы), но вот монастырское покаяние и епитимья, означавшая вдобавок ко всем прочим неудобствам постоянный надзор специально назначенною попа, откровенно пугали.
Делать было нечего. Василий Львович принялся хлопотать и сумел отсрочить отъезд в монастырь до весны, чтобы — уж коли сложилось провести полгода вблизи природы — совместить покаяние с отдыхом. С приставленным духовникам тоже все обошлось. Отец Артемий оказался таким же чревоугодником и знатоком французской кухни, как и он сам, надзор осуществлял исключительно за обильным столом Василия Львовича и, дабы этого стола не потерять, закрывал глаза на присутствие в квартире Анны Николаевны, а духовные наставления сводил большей частью к улучшению рецептуры соусов.
Время до весны пролетело быстро. В феврале Василий Львович начал снаряжаться на монастырское житье, провел за этим занятием весь Великий пост и прихватил еще неделю. Тянуть далее было невозможно, и на конец апреля назначили отъезд. Перед этим важным в своей жизни событием (признаться, он побаивался монастыря) Василий Львович решил собрать у себя близких друзей sans dames{22}, чтобы посидеть... — про себя он говорил: «Посидеть в последний раз». Почему-то из головы не шла ужасная мысль, что в монастыре с ним сделают нечто такое, что в корне подменит будущую жизнь; накануне отвального обеда даже приснилось, как он в монашеском одеянии отпускает грехи «замечательной Грушке». Василий Львович проснулся в холодном поту и долго крестился, отгоняя наваждение.