Взял взрослую. Тяжелее, крупнее. Темная поверхность с черными крапинами угля. Тоже твердая и плотная. Надломил — срез был зеленовато-коричневым, маслянистым на вид. Запах — резкий, глубокий, откровенно аптечный.
Я удовлетворенно хмыкнул.
— Готовы, — объявил я, поднимаясь. — Обе партии. Сушка завершена.
Мышь, Тим и Костыль стояли полукругом, ожидая продолжения.
— Ночью я испытал на себе одну взрослую пилюлю. Результат вполне себе: уснул я через полчаса и проспал до утра. Проснулся с ясной головой и легким телом. Никаких дурных ощущений. Работает в точности так, как я и рассчитывал.
Тим шумно выдохнул. Мышь, не отрываясь, смотрела на черепки с горошинами, и в ее серых глазах стояло выражение, которое я уже начинал узнавать: тихое, сосредоточенное восхищение.
— Теперь вы, — уверенно продолжил я. — Каждому пока по одной детской горошине. Примите вечером, перед сном. Не раньше. Не днем. Не после обеда. Только когда ляжете и будете готовы спать. Положить на язык, разжевать, запить водой. Через полчаса потянет в сон. Не сопротивляйтесь, просто закройте глаза и расслабьтесь.
Я снял с черепка две детские горошины и вручил Мыши с Тимом. Они с любопытством стали их разглядывать.
— Маленькая, — скептически произнес Тим. — От этого точно уснешь?
— Точно, — ответил я. — Уснешь. Мягко, без нервов. Сон будет легкий, но крепкий. Если что-то случится — проснешься. Это не отрава и не колдовство. Обычные травы, которые говорят телу: «Хватит. Ложись. Отдыхай».
Мышь спрятала горошину в карман — бережно, как монету. Тим сунул свою за щеку, но я остановил его щелчком по лбу.
— Я сказал — перед сном. Не сейчас. Или ты хочешь уснуть на работе и получить от Семена палкой по ребрам?
Тим виновато вынул горошину и спрятал в кулак.
— Костыль, — я повернулся к нему. — Тебе — две штуки.
Я снял с черепка две детские горошины и положил ему на ладонь. Он взглянул на них — маленькие, светлые, невесомые, замершие на его жилистой, мозолистой ладони.
— Две? — удивленно произнес он. — Остальным же по одной.
— У остальных не ломит ногу третью ночь подряд. Прими одну перед сном. Если через полчаса не отпустит, съешь вторую. Но не обе сразу. Понял?
Костыль благодарно кивнул и убрал горошины в нагрудный карман, застегнув его на единственную уцелевшую пуговицу.
Я собрал оставшиеся пилюли с черепков — аккуратно, по одной, не смешивая. Детские завернул в светлый лоскут и перевязал ниткой. Взрослые — в темный. Получились два небольших свертка. Каждый — легче пригоршни сухого гороха, но при этом дороже любого мешка с мылом.
Я наклонился к стене амбара, нащупал в основании знакомую щель между третьим и четвертым кирпичом снизу — ту самую, где уже лежал мешочек с медяками, — и задвинул оба свертка вглубь. Сухо, темно, прохладно. Ни дождь, ни крыса не доберется.
— Все, — выдохнул я, выпрямляясь. — Теперь — на утренние работы. Как обычно, по одному. Тим — первый. Мышь — через две минуты. Костыль — последний.
После того, как они ушли, я задержался на минуту. Проверил печку, подкинул несколько свежих угольков, чтобы не погасла до обеда. Потом накрыл самовар рогожей, окинул Сердце на прощанье привычным хозяйским взглядом и направился к выходу.
В канцелярии было, как всегда, пыльно и сонно. Писарь Иван — тощий, сутулый парень с чернильным пятном на манжете, которое он носил, как орден, — дремал за конторкой, привалившись щекой к стопке неразобранных бумаг. На моем столе — маленьком, в углу у окна, отведенном мне по милости настоятеля — лежала пачка писем для переписки начисто. Жалобы, отчеты, прошения. Бюрократическая рутина, которая в прошлой жизни вызвала бы у меня зубовный скрежет, а теперь служила прикрытием и источником бесценной информации.
Я сел, обмакнул перо и принялся за работу.
Почерк у прежнего Лиса был скверный — корявый, прыгающий, с ошибками через слово. Мне пришлось потратить немало усилий, чтобы выровнять его до приемлемого, не вызвав при этом подозрений. Теперь я писал аккуратно, но не слишком — ровно настолько, чтобы настоятель считал меня старательным, а писарь — заурядным. Золотая середина посредственности. Константин Радомирский, чьи монографии печатались в типографии Академии наук, выводил сейчас каждую букву с тщательностью школяра.
За окном канцелярии был виден кусок приютского двора — утоптанная земля, колодец с покосившимся журавлем, забор. Обычный, скучный вид, который я знал наизусть.
Именно поэтому я сразу заметил карету.
Карету, которая кардинально изменила все в моей новой приютской жизни.
Глава 5
Карета появилась во дворе Никодимовского приюта около десяти — закрытый экипаж на рессорах, не новый, но добротный, с темным лакированным кузовом и гербом на дверце. Не купеческая пролетка и не извозчичья коляска. Дворянский выезд. Скромный, без позолоты, но настоящий.