На подъездной аллее раздается конский топот, Эдвард садится в экипаж. Он даже не оглядывается, и меня снова охватывает горечь и ощущение поражения.
Но мысли быстро возвращаются к будущим гостям, и я вспоминаю давнее желание Лиззи научиться играть на пианино. Может, пока Эдвард в отъезде, я смогу показать ей азы.
Сегодня так же холодно, как и в тот день, когда Айрис водила меня к шару. В музыкальном кабинете я сажусь на табурет, где наверняка сидела Эви, и провожу пальцем по холодным клавишам из слоновой кости и черного дерева. На пюпитре еще стоит нотный лист, свернувшийся по углам и пожелтевший от времени.
Я представляю тонкую белую руку Эви и нажимаю одну клавишу. Еще раз, сильнее – но в ответ только глухой стук кости о дерево. С удивлением я пробую другие клавиши. Все они мертвые.
Мне становится интересно, и, опустившись на колени, я снимаю нижнюю филенку, заглядываю внутрь и не верю своим глазам: все струны перерезаны, пианино немое. Я потрясенно гадаю, кто мог быть так жесток с прекрасным, драгоценным инструментом. Понятно, не Эви, хотя… Ведь миссис Норт рассказывала: со временем она становилась все более нервной и не всегда была в состоянии обуздывать свой нрав. Так, может, она сама сделала это в порыве ребяческого гнева, хотя и пала главной жертвой бесчинства? Затем я вспоминаю, как вела себя Айрис, когда мы зашли сюда. Она точно знает про пианино. Тогда почему скрывает?
Я торопливо возвращаюсь в центральную часть дома с внезапным желанием еще раз посмотреть на все портреты Эви и Джейкоба. Сравнив их, я смогу составить карту этих коротких жизней. Мне хочется понять, насколько несчастна была Эви, как ею все больше овладевало душевное расстройство.
Обход я начинаю с самых ранних, по моему мнению, портретов. На них Эви одна. Эдвард начал писать Джейкоба только с четырех-пяти лет. На каждом холсте я пытаюсь угадать внутреннее состояние модели, однако не вижу ни гнева, ни уныния, скорее какое-то предчувствие.
В более поздних портретах, сосредоточив внимание на Джейкобе, я замечаю нечеткость при изображении рта, лба, в целом же лицо такое, как будто ребенок только что плакал. Или Эдвард заставлял сына позировать под угрозой наказания? Вряд ли. Скорее всего, Джейкоб даже не пытался сидеть неподвижно. Так и вижу, как он заглядывается на яркое небо и заманчивые болота, отец говорит ему, что осталось не больше десяти минут, а когда Джейкоб начинает ерзать, кричит, и сын принимается плакать. Тогда, извиняясь, поскольку сам не заметил своей резкости, Эдвард берет сына на руки.
Картина у круглого окна вызывает наибольшее смущение. Во взгляде Джейкоба слишком много злости, чтобы на нее было приятно смотреть. Это если не последний, то, несомненно, один из последних портретов. Здесь лицо мальчика уже утрачивает детскую округлость. В линиях подбородка, лба намечается мужчина, каким он мог бы стать.
Под конец я спускаюсь вниз к портрету, о котором думаю чаще, чем об остальных; он висит в одной из редко используемых малых гостиных. Я не раз стояла перед ним; здесь, как мне кажется, Эви красивее всего, однако лицо странным образом лишено выражения. Эдвард изобразил ее бесстрастной, словно замороженной. И Джейкоб словно не связан с ней, словно оба из камня. На сей раз я рассматриваю картину более пристально, взгляд опускается к рукам, и меня будто пронзает: Эви и Джейкоб сцепили их, причем так сильно, что пальцы у Эви побелели.
И тут я понимаю, что прежде видела в ее лице, но не могла определить. Вовсе не растревоженную душу. Эдвард изобразил страх. Она боялась Гардбриджа? Мужа? И я с содроганием вспоминаю пианино.
Солнце ушло, оставив на небе зловещие, нависшие над болотами облака. Я неотступно думаю об Эви. Что-то тут не так, что-то, помимо состояния ее рассудка, неудачного брака, угрожало ей, какая-то реальная опасность. Мысль родилась, стоило лишь мне приехать сюда, но я гнала ее.
Как будто сам дом, само дерево, камень впитали в себя нечто ядовитое, а затем яд, выделяясь, отравлял воздух и тех, кто им дышал. У меня множество вопросов, и, увидев возвращающуюся с судомойни Флору, я интересуюсь:
– Флора, ты знаешь, кто из нынешней прислуги работал в Гардбридже, когда умерли Эви Стоунхаус с Джейкобом?
Вопрос застает ее врасплох, а во взгляде читается удивление, почему я не задала его раньше, будто он и есть самый важный. Я внутренне отстраняюсь, словно ухожу в другую комнату, достаточно далеко, чтобы меня не задел никакой ее ответ.
И все-таки в ожидании его я холодею.
– Никто, – говорит наконец Флора, глядя мне в глаза, и в ее голосе тоже холодок. – Никто из нас здесь тогда не работал, мы все пришли позже.
13
Я иду к Айрис сообщить о приезде Лиззи и Альберта. На болота наплывает вечер. У круглого окна я останавливаюсь и растираю холодные руки. Мне перестает нравиться, как ночь, искажая пространство, меняет усадьбу. Так поврежденный хрусталик глаза, повинуясь собственным законам, уродует предметы.
Постучав в дверь, я вхожу и здороваюсь с Айрис с наигранной теплотой. Мне хочется спросить, кто испортил пианино и чем была так напугана первая миссис Стоунхаус. Однако я боюсь ответов. А если это не Эви перерезала струны? Если Эдвард?
Айрис искренне радуется новостям, и мне приятно доставить ей удовольствие после таких огорчений. Я заражаюсь от нее, и настроение чуть приподнимается.
– А если я им не понравлюсь?
– Понравишься, – уверяю я ее.
– Если их испугают мои чучела?
– Да нет же. Они обожают животных, как все дети. Альберт может часами ждать, чтобы подобраться к живности у дома, а однажды тайком приручил мышку. Правда, потом мать ее обнаружила и вышвырнула. Но лучше, Айрис, не рассказывать им про шар и другие твои способности. Отец непременно узнает и запретит им приезжать.
Айрис кивает.
– Осматривая детские, я наткнулась на одно твое изделие – малиновку. Наверное, это твой подарок Джейкобу?
Айрис хмурится и смотрит на миссис Норт.
– Я прекрасно помню все, что делала, но малиновками не занималась, точно.
– Ах, кажется, ее сделала Эви, помнишь? – помогает миссис Норт.