— Что ж, всего доброго, — Анна убирает деньги в карман, встает.
— Но вы приходите, когда надоест казенные щи хлебать, — прощается с ней Ермилов.
Она выходит на улицу, покидает двор-колодец, останавливается на тротуаре в поисках возницы. Кричит, нисколько не стесняясь:
— Василий! Может, скинемся на пар-экипаж? Вдвоем-то оно экономнее выйдет!
Он отделяется от стены, неотвязный и тихий, как тень.
— Ну кто же так себя ведет, — ворчит филер ей в спину. — Неужели так трудно притвориться, будто меня нет? Если придется с кем-то смениться, стыда не оберешься за такую подопечную. Как дитя малое, честное слово.
— Найдите лучше возницу, — просит она смиренно, — устала я что-то…
В квартире в Свечном переулке Анна, памятуя о прежних переживаниях домочадцев, объявляет сразу:
— Мать мне денег передала, не волнуйтесь только на пустом месте!
Она делит червонцы ровно на две половины:
— Виктор Степанович, это вашему сыну в крепость, пусть его там накормят хотя бы да теплой одежки справят.
Голубев молча смотрит на деньги перед собой, и неловкость уступает отцовской тревоге.
— Спасибо, Аня, — говорит он просто.
Остальное она отдает Зине:
— На хозяйство.
— Может, пальто тебе хотя бы новое справим? — та неуверенно глядит на червонцы, будто они кусаются. — Сколько можно носить покойницкое.
— Да какая, собственно, разница, — досадует Анна. — Тепло, и ладно.
— Лимонов тогда тебе куплю.
— Купи, Зина.
На каторге Анна очень боялась цинги, ей часто снилось, как опухают десны и выпадают зубы. Но ей достались отменное здоровье и надежное тело. Оно никогда не подводит, послушно исполняет всë, что от него требуется. А внешность… что внешность? Вывеска.
Прожив восемь лет без зеркал, она всë еще видит в отражениях незнакомку. Анна помнит себя совсем иной — круглолицей, с ямочками на щеках. Теперь от ямочек и следа не осталось, но это мало ее тревожит. Пусть она нынче похожа на облезлую бездомную кошку, что с того? Главное — сыта, одета и спит по ночам в собственной постели, а не в казенном общежитии.
— А моя мамаша меня мало того что на порог не пустила, так еще и хворостиной отходила, — вдруг сообщает Зина, убирая деньги. — Даром что карга старая, собралась с силами… Баяла, мол, дорогу сюда забудь, каторжная рожа… Хорошо хоть Александр Дмитриевич работу дал, а то таскалась бы сейчас по богадельням. Или чего похуже.
Анна, пораженная будничностью этой исповеди, замирает. Сердце сжимается от ужаса, жалости и гнева.
— А ведь я даже не каторжница, хотя меня туда и спроваживали, да роженица моя подсобила с адвокатом. Вон, как Васька у Виктора Сергеевича, в Петербурге отбывала, — заканчивает Зина обстоятельно, будто только путаница с ее наказанием и нанесла ей обиду, а вовсе не хворостина. — Только Васька в Петропавловской, а я в Литовском… Ань, ты суп будешь?
— Буду. Зин, ты, может, меня при случае стряпать научишь? А то чего я как барыня.
— Ешь уже, барыня, — смеется она. — Ты у нас, Аня, кормилица.
— Поилица и труженица вечная, — бормочет она себе под нос. — Виктор Степанович, вы чего?
Он вздрагивает и тоже торопливо убирает свою часть ярцевской милости.
— Может, и мой Васька горячего супа теперь поест, — говорит он тихо.
Утром в холле конторы многолюдно. Медников, привычно беспокойный, расхаживает туда-сюда, Прохоров пристроился на стульчике возле дежурной Семëна и читает газету. С десяток жандармов подпирают стены.