— Как же так, — шепчет она, — Матвей Павлович, вы же раскрыли передо мной свою душу в саду Кисловодска… Я ведь для вас… ради вас… хозяйку-то! Вы ведь видели в газетах, что я наказала ее! Рубин-то, рубин, ах да что ж такое, о рубине ведь и не писали как раз…
— Рубин? Кисловодск? — переспрашивает Раевский. — Ах в самом деле, девка Аглаи!
— Аглая Филипповна Верескова была убита, — сообщает Медников, — именно по этому делу, Иван Петрович, мы извлекли вас из Старой Руссы и доставили в столицу.
Маска трескается, и гнев Раевского на несколько минут выплескивается наружу:
— Из-за этой вздорной актриски и ее глупой прислуги? — цедит он. — Да провались ты к черту… как тебя там… мерзавка прилипчивая.
— Настя, — подсказывает Медников, пока горничная ревмя ревет.
Молодой сыщик вызывает охрану, чтобы увести Раевского — его роль, мимолетная, вовсе не главная, он тут по делу, которое коснулось его самым краем и которое покончило с вольной курортной жизнью.
Он оглядывается в дверях — и Анна запоминает его таким: злым, полным надежды и мольбы. Она смотрит, впитывая каждую черту некогда обожаемого лица, а потом отворачивается. А внутри все трясется, дрожит, настоящее светопреставление!
На то, чтобы окончательно сломить и без того уничтоженную Настю и вырвать у нее новое признание в организации убийства — у Медникова уходит меньше получаса
Анна так погружена в себя, что даже не вслушивается в признания Насти, а стоит им закончиться, как стремительно покидает допросную, сбегает вниз, вылетает на задний двор и долго-долго смотрит на тусклое декабрьское солнце, глубоко дышит морозным воздухом, совершенно не ощущая холода.
Ей кажется, что впервые после каторги она наконец перестала мерзнуть.
И до самого вечера ее охватывает буйное, лихорадочное состояние, которое обыкновенно оканчивается безобразной истерикой.
Однако ей нужно продержаться до Архарова, она обязательно справится. А при нем уж, как выйдет, там уже можно.
Отец встречает ее не в кабинете, как обычно, а сразу в столовой, за накрытым столом. Она одобрительно разглядывает буженину, куропаток, пироги и стерлядь, спрашивает с интересом:
— Ты ждешь гостей?
— Отнюдь… Ты, кажется, в превосходном настроении.
Это удивляет ее больше, чем щедрый ужин: прежде в этом доме никто особо не обращал внимания на ее душевное состояние. Однако рассказывать о Раевском она вовсе не намерена, это все еще слишком больное, стыдное.
— В превосходном настроении, поскольку помогла раскрыть ограбление одной купчихи.
Отец вздыхает, но не начинает старую песню о службе, недостойной его дочери. Вместо этого он придвигает ей стакан густого ягодного киселя.
— Забегал ко мне вчера один человечек, — говорит он вкрадчиво, — некий Шошин.
— Кто это? — спрашивает она, даже зажмуриваясь от ароматной сладости киселя.
— А это, Анечка, начальник департамента полиции.
— А Зарубин тогда кто?
— Начальник управления сыскной полиции… Не самая высокая сошка, на мой вкус… Как ты вообще выживаешь, совершенно не разбираясь в хитросплетениях чинов?
— Так для интриг у нас Александр Дмитриевич прилажен, — объясняет она. — Мое дело — механизмы.
Отец сверлит ее задумчивым взглядом, но пока у Анны есть пышные пироги с творогом, пусть хоть дыру прожжет.
— Архаров подсунул на стол Шошину подписанное Орловым ходатайство о твоем паспорте, а вот Шошин тут же примчался ко мне — торговаться.
У нее сразу остро укалывает сердце: отец не из тех людей, с кем просто договориться. Наверняка выставил этого Шошина за дверь, и вся недолга. Неужели ее робкая надежда о свободе закончилась тут же, в доме, где она выросла?
Но по-настоящему впасть в уныние Анна не успевает, поскольку отец продолжает:
— В сентябре, Аня. С тебя снимут судимость в сентябре, а до той поры ты, считай, на особом испытании. Раньше никак — сама посуди, дело-то беспрецедентное почти! Шошин начал торг с пяти лет безупречной службы.