Полковник Анохин минут тридцать пробыл в воздухе со Сташинским. За полетом самолета в зоне наблюдал механик.
— Где они? — освободившись у Лотоцкого, спросил Иволгин Кухаря.
Тот показал:
— Вот они. Уже планируют на посадку.
Когда Сташинский обруливал «квадрат», начмед подхватился и, заслоняясь дерматиновой папкой от пыли, побежал за самолетом.
Сташинского начмед осмотрел еще в кабине, едва тот выключил мотор. «Цвет лица свежий, зрачки живые, прозрачные, расширены не больше, чем у любого пилота после перегрузок. Пульс учащенный. Но это волнения, — заключил Лотоцкий. — И от голода. Полетел-то с пустым желудком».
— Ну шё он, Евгений Александрович? — отваливаясь от кабины, обратился начмед к Анохину, который стоял на крыле, рядом. — Шё он? Или сытой голодного не разумеет?
— Разумеет!
Полковник не стал всего объяснять, спрыгнул на землю и, закуривая, пошагал от самолета, уверенный: начмед последует сейчас за ним. Но тот вместе с Брагиной повел поручика к санитарной машине на углубленный осмотр. Вид у Брагиной был виноватый. Поручник, улыбаясь, говорил ей что-то. Брагина его не слушала, занятая своими мыслями.
Докурив папиросу, Анохин постучал кулаком в борт «санитарки».
— Товарищ Лотоцкий! На минутку. — Начмеда он взял за локоть, отвел подальше. — Послушайте, старина, я ведь тоже в какой-то мере лекарь. Оставьте вы ради бога человека в покое под мою личную ответственность. Ну какой он болящий, если из меня семь потов на пилотаже выгнал! Посмотрели бы вы, доктор, как поручник тягает!.. Силен больной. Оставьте человека в покое. Ему еще немцы нервы попортят…
На следующий день начмед пробыл на старте лишь до полудня. Сташинский, как выяснилось, и не голодал-то особенно. Положенное по продовольственному аттестату он съедал ночью или после выполнения летных упражнений.
Белое солнце долины всюду находило не очень его любившего в открытом поле начальника медицинской части. Прикрывая папкой голову (фуражку он носил под мышкой, ее сдувало ветром), Лотоцкий пошел на СКП к Анохину.
— Ухожу, Евгений Александрович. Шё-то мне тут не сидится. Вам хорошо под зонтиком. Не печет, в сон не клонит. А мне шё делать? Один был больной и тот сам вылечился. Пойду осмотрю ребятишек.
Зонтик, под которым прятался Анохин, не ахти как защищал от солнца. Сегодня Анохин руководил полетами.
Комэска, пользуясь присутствием начальника школы, летал с курсантами.
— Осмотрите и Фаину Андреевну, — попросил полковник, отпуская врача. — Захандрила женщина. Я это вижу по Герману Петровичу. Сутулится он. А такие офицеры, как Парамонов, от работы не сутулятся. Взбодрите ее. Вы же психолог…
После разговора со Старчаковым на камнях при костре Анохин хоть и не смирился с мыслью, что ему теперь не командовать боевым полком, но он вроде заново вступил в должность начальника школы и как-то по-новому, свежо, даже с радостью смотрел на все, что ему доверили. И Парамонова он уже скорее жалел, чем осуждал. Словно и его тоже открыл для себя заново и только из разговора со Старчаковым понял, какую ношу несет на себе Герман Петрович.
Эти перемены в Анохине Лотоцкий почувствовал тоже.
Если долг или какой-то экстренный случай забрасывал в долину подполковника медицинской службы, он обязательно выкраивал время осмотреть Борщенка, Джульетту Парамонову и теперь вот у него еще тут росла, пока безымянной, малышка Борисовых. Так уж случилось — местом рождения всех троих детей стала долина Копсан. И был один у них у троих повивальный дед.
Джульетта, помнил Лотоцкий, родилась не в срок — семимесячной. «Александровна», появляясь на свет, едва не погубила мать.
Первый, истинно первый человек долины, Борщенок, пришел легко. Но пришел в лиху годину, и то, что этот ребенок все-таки выжил, Лотоцкий считал чудом. Борщенка рано начали прикармливать и учить ходить самостоятельно. Потому рос он кривоногим, однако это не очень огорчало Лотоцкого. «Был бы крепким. Ноги еще выпрямятся», — думал он, направляясь с визитом к Фаине Андреевне.
Фаина Андреевна для Лотоцкого была трудным орешком. Он ее побаивался еще с лета сорок первого. Тогда он прилетел в долину лечить Фаечку от укуса тарантула. Но она ему не позволила прикоснуться к себе, видимо, боясь его грубых рук больше, чем действия яда паука.
Часто останавливаясь, Лотоцкий соображал, как ему сейчас подступиться к своенравной женщине. Он догадывался, отчего на жену командира Особой эскадрильи вдруг напала хандра. И что разговор у него с ней будет нелегкий.
Она скучала по родным местам. Уже твердо уверенная в том, что все страшное для нее, для ее друзей, для страны осталось позади, она затосковала по утраченному. И будучи человеком очень чувствительным, еще жила в постоянном страхе потерять Германа…
Фаина Андреевна кормила детей. Увидев в дверях доктора, она недовольно посмотрела ему в лицо.
— Извините, но у нас все здоровы. И сейчас по распорядку у ребят мертвый час.
Тем не менее Лотоцкий вошел. Фаина Андреевна особенно стала к нему неприветливой после родов, когда ей все-таки пришлось оказаться во власти этого доброго, но бесцеремонного лекаря. Ом недолго пробыл в доме комэски. Осмотрел детей и откланялся, не выполнив до конца просьбу Анохина. Ушел не потому, что не хотел навлечь на себя гнев хозяйки. Увидев близко подурневшее в печали лицо Фаины Андреевны, он понял: душевного разговора у них не получится, а если он, Лотоцкий, будет навязчивым, то еще сильнее вгонит женщину в хандру.
Фаина Андреевна догадалась, зачем к ним приходил начмед, когда муж, вернувшись с полетов, ее спросил:
— Лотоцкий с тобой беседовал?