„Ничего не понимаю в этой работе, — думал „анархист”, — они мне мешают переваривать ворону”.
С каждым мгновением становилось очевидней, что в этой странной местности дождь выступал из земли. Преграждали путь воде, и почва осушалась, несмотря на целые потоки, низвергавшиеся с неба.
Рабочие, хорошо одетые, упитанные, но с тускло-бледным цветом лица — может быть вследствие упавших на них сбоку желтоватых лучей, слабо озарявших холмы — работали молча, женщины не болтали, не ссорились, не пели; они двигались апатично, медленно и ровно. Легко было представить себе их настроение, судя по их движениям, ни ленивым, ни бодрым; они были уверены, что все сделается само собою. И они шевелили землю крепкими и острыми крючками, подобными вороньему клюву. Земля, которую выжимали, как губку, выпускала воду, удерживала грязь, теплое дуновение проносилось по низу, согревало семя, и жатва вероятно не заставляла себя ждать, судя по подземным шумам.
„Видели они меня?“ — с некоторым беспокойством думал черный человек.
Никто, однако, им не занимался. Эти молчаливые люди, углубленные в свое дело, и не думали оспаривать у него его убежище. Он заключен был между двумя границами: с одной стороны проходила граница государственного именья, отделявшая поля от рощи, с другой чуть заметное возвышение почвы, уходившее в безграничную даль, похожее на колоссальную змею, погребенную вдоль равнины. Он составлял часть впадины, уголок вереску и хвороста, который предстояло расчистить, если правительство вздумало бы расширить именье. В настоящее время на ферме и без того было довольно работы, бродяга мог спокойно оставаться на своем месте, забытый и бесполезный, в своей живописной обстановке (последнее, что уцелело от обработки). За ним еще расстилалась таинственная, девственно прекрасная роща, не производившая ни махровых цветов, ни громадных овощей, — он мог воспользоваться ее простыми плодами.
Он старался припомнить название этой рощи. Но странно — это название не приходило ему на ум; сколько ни рылся он в своей притупленной памяти, ему приходило в голову одно лишь название парижского бульвара: Les Filles du Calvaire. Это ничуть не разрешало его сомнений.
Он спал некоторое время, опьяненный тяжелым запахом почвы; целый ряд каких-то глухих ударов внезапно разбудил его. Он испуганно озирался. Рассыпавшиеся по полю рабочие походили теперь на далекие китайские тени; они наклонялись и поднимались медленными движениями, и их большие сапоги, крючки и соломенные шляпы придавали им в одно и то-же время вид победоносный и мирный. Глухие удары сливались тем временем в зловещий раскат. Гроза? Нет. Хотя по земле распространялась теплота, словно ее подогрели, в небе не было ни молнии, ни черных туч, все оно сохраняло прежний ровный, серый оттенок. Удары выходили из-под земли, как и дождь. В этом местечке земля ни в чем не хотела уступить небу.
Черный человек, после долгого раздумья, сообразил наконец, что это были пушечные удары. За ним и за рощей происходило артиллерийское ученье. За полями чудовищных овощей раскинулось стрельбище, где процветали гранаты большого калибра, разрывавшиеся подобно громадным арбузам, созревшим под солнцем современной промышленности.
„Этого еще недоставало! — подумал „анархист”. — Солдаты! Да, это настоящий рай!”
И он поднялся в самом скверном расположении духа, расправил свои члены и решительно вышел из своего шалаша.
Черный человек с бронзовым лицом был очень худ и отличался резкими манерами, необычными в этой стране. Он напоминал вырвавшегося из леса волка. Его глаза, черные до синевы, светились фосфорическим блеском. Он вполне походил на взбесившегося зверя, который просыпается в бедняке в голодные дни. Однако плотоядные инстинкты уступили в нем в настоящее время место другим соображениям, менее практичным, чем требования голодного зверя.
„Я должен определить свое положение, иначе я не усну спокойно. Этот уголок, кажется, единственный здесь неподдельный. Он мне нравится, и я хочу удержать его за собой”.
Он направился в поле, с трудом вытаскивая ноги из рытвин, и, подойдя к одному из рабочих, вежливо поклонился ему, встряхивая в то-же время свою измокшую шляпу.
— Сударь, — сказал он несколько повелительным топом, — я хочу попросить у вас некоторых объяснений.
— К вашим услугам, — ответил рабочий, флегматичный парень, высокий и крепкий, но с бледным, может быть благодаря туману, лицом.
Мужчины посмотрели друг на друга. Одежда „анархиста” была вся в грязи. Рабочий заметил это: он только что осторожно опускал в эту грязь свою железную палку с крючком.
— Послушайте, — спокойно сказал он, не ожидая вопроса, — не советую вам ложиться на землю. Это нездорово в такую погоду.
— Каждый устраивается как может, друг мой, — ответил черный человек, раздраженный этим предупреждением. — Я как раз хотел вас спросить, не нужна-ли вам хижина, которую я занял?
— Нисколько.
— Так меня не потревожат отсюда?
— И не подумают. Это старая сторожка. Но вам удобней было бы спать в амбаре. Там достаточно соломы; только бы вы были осторожнее с огнем... Вы курите?
Он протянул ему кисет с табаком.
— Нет, спасибо. Скажите, вся эта местность принадлежит г. Давенелю?
— Эта местность? Ведь это именье принадлежит правительству, всей Франции, проще сказать — г. Давенель директор, но не помещик. А что? у вас были столкновения с правительством?
Обрадовавшись минутке отдыха, рабочий за разговором набивал трубку, воткнув перед собой в землю свою железную палку. Товарищи его были далеко, да и не представляли для него такого интереса, как этот незнакомец.
— Я догадываюсь в чем дело! Вы подкинули бомбу? А, не правда-ли? — продолжал крестьянин, для которого подкинутая бомба казалась настоящим праздником.
— Если вам сказал это г. Давенель, ваш директор, вы должны ему верить. Скажите мне, где мне бы тут купить кое-что поесть. У меня есть деньги, но я не хотел бы появляться в соседних деревнях.
— Конечно, это ясно! Вас вероятно ищут. Здесь вы можете жить совершенно спокойно. Вчера управляющий сказал нам от имени директора, что те, кто встретит черного человека, не должны задерживать его.
Не то стыд, то то гордость удержали „анархиста” от расспросов о том, что за работа поручена этим людям, считавшим его за честного бунтовщика. Он свалился к ним в грязь без всякой предвзятой мысли, просто потому, что ноги отказались в ту ночь служить ему. Чего ради расспрашивать их о том, с какого сорта нечистотами имеют они здесь дело? Лучшим достоинством человека недаром считается отсутствие всякого любопытства.
Рабочий прибавил: