— О, — произнес он глухим голосом. — Все мы готовы признаться в воровстве вишен, а в остальном?.. Вы согласны покрывать меня и обещаете мне молчание, а в обмен за искупление вины — работу? другими словами, хотите посадить меня на цепь и опутать мои руки вашей железной проволокой? Вы хотите заплатить мне за мое преступление? Красивое преступление! Ого, оно стоит дороже, чем вы думаете, сударь.
Холодный воздух, казалось, вливался в комнату из открытого в сад с розами окна.
Он прибавил:
— Удивительно это стремление богатых людей окружать себя каторжниками. Так по крайней мере говорят некоторые писатели... анархисты.
Давенель был, казалось, сражен. Этот человек со странно горящими глазами, может быть, был просто сумасшедшим. Он давал слишком странные ответы на самые рассудительные предложения. Плохой психолог, директор Флашеры еще не разобрал, что его собеседник, кто бы бы ни был — анархист или нет, возражал чрезвычайно логично, только не на слова, а на мысли. Значительно превосходя умом своего противника, он излагал ему свою собственную систему и не удостаивал вниманием его речей.
Маргарита закашлялась.
— Маргарита, дитя мое, — с беспокойством промолвил отец, — уже, право, поздно и ты устала.
— Но, папа...
— Нет, нет, милая...
Маргарита в качестве благовоспитанной барышни простилась и, выйдя из комнаты, приложила ухо к замочной скважине.
— Есть у вас на совести что-нибудь более важное? — спросил тогда Давенель. — Теперь вы можете говорить откровенно.
Пугало отодвинул свой стул, положил ногу на ногу и и взглянул в окно.
— После вас, сударь. Я вас слушаю. Вам, повидимому, хочется поболтать. Я же совсем не тороплюсь узнать, какого рода работу хотите вы навязать интеллигентному преступнику.
Давенель вышел из терпения. Этот человек, кажется, насмехался над ним? В конце-концов неужели ему, лицу, стоящему во главе значительного национального предприятия, отступать пород бродягой, доведенным до последней крайности, все богатство которого состояло лишь в собственной коже (и какой еще коже, о небо!)? Оставалось одно — вытолкать его из дома или приставить к уборке сена.
— Друг мой, вы напугали мою дочь, и я не обязан чем-либо помочь вам. Две причины, по которым мне нечего особенно стараться спасти вас. Тем не менее я не хочу нарушать обычая гостеприимства. Старые традиции! Вы, господа анархисты, только и мечтаете о том, чтобы уничтожить всякие традиции, но здесь у меня, предупреждаю вас, вы ничего не разрушите. Что-нибудь вы да натворили, раз вы избегаете людных мест, и мысль попасть в тюрьму за воровство вишен приводит вас в отчаяние. Пусть будет так! Вот что я вам предложу: в качестве моего гостя, если вы человек рассудительный, если вы хотите исправиться и стать вновь членом общества (что имеет свои хорошие стороны, не правда-ли?), вы примете мое предложение. В настоящее время у нас идет уборка сена. Мы принимаем без всяких бумаг всех, кто является предлагать нам свой труд. Воспользуйтесь этим. Позднее у вас спросят паспорт. Я даю вам двадцать франков в день на всем готовом и прощаю вам историю с вишнями. Это продлится столько времени, сколько... мы найдем возможным. Предупреждаю вас только, что если мои сторожа, поймают вас где-нибудь около питомников, они вас поколотят, как самого обыкновенного воришку.
— Прекрасно, — закончил бродяга. — Домашний пленник или воришка...
— Я не шучу, сударь, — воскликнул отец Маргариты, которого совершенно сбивали с толку манеры незнакомца.
— Черт возьми, и я также; и я избираю роль... воришки.
— Вот как, сударь! вы в уме-ли?
— Что-ж, сторожа, застав меня за воровством вашей капусты, то-есть вишен, могут убить меня. Но за то я не буду вашим сообщником. Это выгодней.
— Вы просто сумасшедший: ни о каком сообщничестве не может быть и речи.
— Я философ. Раз мне нужно порвать с обществом — я предпочитаю выстрел. До свиданья. Мой привет вашей дочери. Хорошенькая барышня и уже искусно лжет, сказал бы Гамлет.
Пугало встал, потянулся, довольный тем, что поел и выпил, и направился к двери.
Может быть это был иностранец, незнакомый с французскими законами и обычаями! Ему нельзя было отказать в известной благовоспитанности; это чувствовалось в его словах и манерах и невозможно было причислить его ни к какому сорту бродяг. Его платье цвета сажи одевало его словно каким-то облаком, грязным и в то-же время угрожающим. Взгляд его был смел и дерзок, рот прорезан старческими морщинами. Голос у него был резкий и глухой, казалось, выходивший из металлического горла. Все его жесты отличались мягкостью и в то-же время определенностью, напоминая движения опасного зверя.
— Подумайте, юноша, — сказал отец Маргариты, задетый непонятной гордостью этого вора. — В таком виде вы мне совсем не нравитесь.
Пугало остановился и вынул из кармана какой-то блестящий предмет. Давенель, которому показалось, что это револьвер, проскользнул за его спину и поднял руку. Он увидел, что бродяга держит зеркало.
„Он сумасшедший — это ясно, как день”, — подумал Давенель и вздохнул свободнее.
Пугало посмотрелся.
— Не бойтесь, но я соглашаюсь, что выгляжу довольно странно.
Давенель отодвинулся. Он слегка вздрогнул, словно его задело крыло летучей мыши, и сказал очень тихо, смущенный тем, что этот человек читал его мысли.