Утром, все еще находясь под смутным, но цепким впечатлением от навязчивого сна, я подошла к большому, темному дубовому гардеробу с резными фигурами стилизованных сов. Не раздумывая, на ощупь выбрала самое простое и привычное — длинное домашнее платье из мягкой, но плотной шерсти цвета лесного мха, без каких-либо вышивок или украшений, только простая кожаная шнуровка у горла. Оно было теплым, уютно облегающим фигуру, удобным и не стесняло движений. Именно то, что нужно для тихого, сосредоточенного дня среди книг и свитков.
Поворачиваясь, чтобы зашнуровать его у стоящего рядом трюмо, я поймала свое отражение в высоком, овальном зеркале в причудливо резной раме из черного дерева, стоявшем в углу комнаты. Я нечасто задерживала на нем взгляд, но сейчас почему-то остановилась, как вкопанная.
Из зеркала на меня смотрела высокая, даже несколько угловато-худощавая женщина. Прямая, почти не гнущаяся спина и давняя привычка держать подбородок чуть приподнятым делали эту худощавость не болезненной, а скорее стремительной, как у лесной лани, готовой в любой момент сорваться с места. Черты лица были тонкими, четкими, будто вычерченными уверенным пером: прямой, с небольшой горбинкой нос, высокие, резко очерченные скулы, неширокий, но определенный, с плотно сжатыми губами рот. Лицо библиотекаря, привыкшего к полумраку читальных залов и долгим, сосредоточенным размышлениям над текстом, а не к бальному свету и придворным интригам.
Мои каштановые волосы, всегда убранные в тугой, неброский и строгий узел на Земле, здесь, за неимением строгих правил, свободно спадали по плечам густой, чуть волнистой волной до середины спины. Они казались темнее и гуще в скупом утреннем свете, с редкими, но заметными прядями цвета спелого лесного ореха.
И глаза. Большие, широко посаженные, спокойные, цвета весенней хвои или старого, полированного малахита — зеленые с глубинными серо-сизыми вкраплениями. Сейчас в них читалось не утреннее сонное спокойствие, а легкая, настороженная глубина, тень вопросительного знака. В них, казалось, все еще отражались призрачные краски ночного сада и молчаливый, неразрешенный вопрос к самой себе. Они были самым ярким, самым живым пятном во всем моем сдержанном, аскетичном облике.
Я поймала свой собственный, изучающий взгляд и слегка, почти неодобрительно покачала головой, словно отгоняя последние остатки наваждения. Никакой томности, никакой нарочитой таинственности, которые, наверное, должны были бы быть у хозяйки столь «проклятого» и легендарного замка. Просто я. Виктория. Высокая, худая, не лишенная, как я с некоторым холодным удивлением отметила про себя, определенной строгой симпатичности женщина, чья жизнь внезапно стала похожа на страницы её любимых книг, но которая совершенно не собиралась следовать даже самому красивому чужому сценарию, особенно приснившемуся.
Я закончила со шнуровкой, одним уверенным движением собрала волосы в практичный, но уже не такой тугой и болезненный узел у затылка, и решительно отвернулась от зеркала. Отражение осталось там, в прошлом, застывшем мгновении. Предстоял настоящий, осязаемый день, тихий и понятный, и я была полна решимости сохранить его именно таким, отгородив от любых пророчеств.
Решительно отбросив назойливые мысли о сне, я направилась в свою любимую солнечную залу — оранжерею. Это был мой личный, рукотворный антипод зимнему унынию за толстыми стеклами. Воздух здесь был влажным, теплым и густым, как бульон, от смеси пряных, сладких и терпких ароматов. Я медленно прошлась по выложенной гладкой, разноцветной галькой дорожке, позволив себе полностью раствориться в созерцании. Здесь, среди этой щедрой, неестественной для декабря зелени и цвета, я всегда обретала внутренний покой и равновесие.
Мои взгляд и мысли неторопливо скользили по знакомым, но от того не менее чудесным и дорогим обитателям залы.
Лунные кувшинки Эльсинора. Они плавали в небольшом, идеально круглом каменном бассейне, и их имя было неслучайным. Их полупрозрачные, серебристо-белые, с перламутровым отливом лепестки, казалось, светились изнутри мягким, фосфоресцирующим светом, как бы впитывая и трансформируя сам свет. Днем они были просто невероятно красивы, но я знала, что в полнолуние их свечение усиливалось, отбрасывая на стены и потолок причудливые, колышущиеся блики, похожие на отражение воды. В их глубоком центре искрилась и перекатывалась единственная капля нектара, похожая на настоящую, самую чистую ртуть.
Поющие вьюнки. Они вились по специальным медным обручам, создавая живые, ароматные арки. Их листья были темно-изумрудными, глянцевыми, а маленькие, колокольчатые цветы — нежного цвета утренней зари, переходящего от розового к абрикосовому. Но главное чудо открывалось в полной, затаенной тишине. Если замереть, замедлить сердцебиение и не дышать, можно было уловить едва слышный, похожий на звенящий перезвон крошечных хрустальных колокольчиков, исходящий от самих цветов. Никакого ветра, просто тихая, собственная, непрерывная музыка их жизни, звучащая на грани восприятия.
Огненные языки. Растение с толстыми, мясистыми, почти суккулентными стеблями цвета темной меди, на концах которых вместо цветов «горели» пучки тонких, волосовидных лепестков ослепительно алого, оранжевого и золотого цвета. Они и правда напоминали застывшие, но живые языки пламени. От них исходил едва ощутимый, сухой жар, и если провести рукой рядом, воздух ощутимо колебался, как над раскаленными углями. Они никогда не увядали, лишь иногда с легким, похожим на шепот углей шелестом «сбрасывали» старый, потускневший пучок, и на его месте буквально за ночь вырастал новый, яркий и яростный.
Хрустальные папоротники. Они росли в самых тенистых, прохладных уголках у северной стены, и казалось, будто они вырезаны искусным мастером из цельного куска льда или горного хрусталя. Каждая ажурная, невероятно сложная веточка-вайя была прозрачной и переливалась на свету, как призма, отбрасывая на темный камень пола радужные, прыгающие зайчики. При самом осторожном прикосновении они не ломались, а лишь издавали тихий, чистый звон, как тончайшее богемское стекло.
Дремлющий шатер. Это было небольшое, коренастое деревце с широкой, раскидистой кроной из сизых, опушенных листьев. Его цветы были похожи на пушистые, светло-лиловые помпоны, размером с детский кулак. От них исходил густой, сладковато-медовый аромат, который навевал не тяжелую сонливость, а состояние глубокого, ясного и безмятежного спокойствия. Постояв под его сенью всего минуту, все тревоги и навязчивые мысли будто отступали, уносились куда-то прочь, оседая где-то у корней.
Я остановилась у края бассейна с кувшинками, наблюдая, как их призрачный, внутренний свет смешивается и играет с холодным, зимним солнцем, пробивающимся сквозь высокий стеклянный потолок. Здесь не было ослепительных бабочек и райских птиц из моего сна. Здесь была другая, гораздо более глубокая и настоящая магия — тихая, медленная, терпеливая, существующая в каждой капельке росы на хрустальном папоротнике и в едва слышном, но вечном перезвоне вьюнков. Она не обещала головокружительных перемен и новых горизонтов. Она просто была. Существовала. И в этом ее совершенном, самодостаточном «есть» я находила гораздо больше утешения и истины, чем в каких бы то ни было громких и красивых обещаниях, пришедших из мира снов.
Глава 5
Глава 5
После умиротворяющей, почти осязаемой зелени оранжереи мои шаги сами по себе, будто ведомые невидимой нитью, привели меня туда, где царил иной, не менее живой и сложный порядок — в главное книгохранилище. Если оранжерея была сердцем, бьющимся в такт сезонам, то эта зала, без сомнения, была мозгом и душой Черного Замка, его холодным, ясным разумом и накопленной памятью.
Она занимала всю западную башню и была устроена не как хаотичная, впечатляющая груда фолиантов, а как безупречно продуманный, величественный и дышащий организм. Помещение было идеально круглым, с высоким, теряющимся в таинственном полумраке сводчатым потолком, расписанным когда-то фресками, теперь почти стершимися, от которого на тонких, но прочных цепях спускалась сложная система медных светильников в форме распускающихся лотосов. Сейчас они горели ровным, теплым, чуть золотистым светом, не коптя и не мигая — тоже, видимо, плод забытой, но исправной магии.
Стены от темного каменного пола до самого купола были сплошь покрыты резными деревянными полками из черного дуба, чья поверхность отполирована бесчисленными прикосновениями. Они образовывали многоярусные галереи, соединенные ажурными, невесомыми на вид, но прочными чугунными лестницами на латунных рельсах, которые можно было бесшумно передвигать вдоль стены. Книги стояли ровными, строгими шеренгами: массивные фолианты в потертой коже с тусклыми металлическими наугольниками и массивными застежками, тонкие томики в пожелтевшем пергаменте, перевязанные шелковой тесьмой, свитки в футлярах из гладкого тростника и даже странные, тяжелые плитки из обожженной глины или воска с аккуратно выдавленными клиноподобными знаками.
Воздух был особенным, уникальным. Не просто знакомым запахом старой бумаги, а сложным, многослойным букетом: терпкость дубленой кожи, сладковатая, пыльная пыльца пергамента, едва уловимый, горьковатый аромат полыни и лаванды (ими, как я выяснила, перекладывали некоторые трактаты от моли и времени), и легкая, вечная, холодная нотка сырого камня. Этот воздух казалось, что им не дышат, а его вдыхают для вдохновения, им думают, его анализируют.
В центре залы, под самым куполом, где сходились линии полок, стоял огромный рабочий стол, вырезанный, как казалось, из цельного, полированного корня темного дерева, испещренного естественными свилями. На нем царил идеальный, творческий, глубоко личный беспорядок, который я сама же тщательно и поддерживала: стопки книг, отмеченные пергаментными закладками-лапками, которые нужно было каталогизировать; листы чистейшего, тонкого пергамента, готовые принять чернила; наборы перьев — от гусиных до причудливых, словно из серебристого пера феникса; тяжелые чернильницы из матового стекла и камня с чернилами разных цветов (глубокие синие, угольно-черные, и алая, как застывшая кровь, киноварь для заголовков и помет). Рядом соседствовали изящная, сложная астролябия из позолоченной бронзы и массивный глобус в деревянной раме, на бархатной поверхности которого были нанесены незнакомые мне очертания земель, морей и мифических островов.
Тишина здесь была иной, чем в остальных залах замка. Она не была пустотой, а была густо наполненной, плотной, как хороший сукно. Ее нарушало лишь тихое, убаюкивающее потрескивание поленьев в глубоком камине, устроенном в одной из ниш (заботливые гномы всегда поддерживали здесь ровное, сухое тепло), и едва слышный, подобный дыханию шелест страниц. Да, страницы иногда шелестели сами по себе, едва заметно, когда я проходила мимо определенных полок, будто приветствуя или привлекая внимание. Я давно перестала этому удивляться, приняв как часть местной экосистемы.
Я медленно провела кончиками пальцев по шершавым корешкам на ближайшей полке, чувствуя подушечками тисненую кожу, холодное железо застежек и едва уловимую вибрацию спящего знания. Здесь хранились не просто тексты. Здесь в переплетенном виде покоились сны, безумные открытия, роковые ошибки и тихие триумфы тех, кто жил, творил и ошибался здесь до меня. В одном ряду мог стоять зловещий трактат по некромантии с застежкой в виде черепа (просто из сугубо академического интереса, разумеется), а рядом — нежнейшие, трогательные стихи о несбывшейся любви, написанные изящным почерком той самой «злобной» чародейки Лилан. Это место стирало простые, людские ярлыки, предлагая взамен лишь вес и ценность самого слова.
Я достала с привычной полки тяжелый, пахнущий медью и временем том «Хроник Приграничных Земель», который читала накануне, и устроилась в своем кресле с высокою спинкой за столом. Я не просто читала. Я впитывала. Анализировала. Систематизировала. Делала аккуратные, подробные выписки в свою собственную, начатую здесь, толстую тетрадь наблюдений в кожаном переплете. Это был мой способ не просто пассивно существовать в этом мире, а активно понимать его, выстраивать его внутреннюю логику. Заповедные заклинания и тайные рецепты зелий интересовали меня неизмеримо меньше, чем дотошные описания обычаев, точные карты звездного неба этого мира, сухие трактаты по истории магических династий и бытовые записи управителей.
Здесь, в этом тихом великолепии, под сенью тысячелетнего, накопленного знания, последние, похожие на паутинку, отголоски ночного сна с его тревожными, сладкими обещаниями окончательно растворялись, не оставляя следа. Никакие грядущие перемены не могли казаться желаннее или значимее, чем священное право сидеть вот так, в полной, глубокой, уважительной тишине, поверяя древним, потускневшим мудростям свои собственные, крошечные, но такие важные для меня открытия. Книгохранилище было моей самой надежной крепостью внутри уже и так неприступной крепости. И пока здесь горел ровный, немерцающий свет, а страницы отзывались на мое прикосновение едва слышным шепотом, я чувствовала себя в абсолютной, незыблемой безопасности.
Я открыла тяжелый фолиант «Хроник Приграничных Земель» на той самой странице, где оставила закладку из лепестка засушенного цветка. Текст был написан четким, но угловатым, с резкими росчерками почерком, а на широких полях сохранились более поздние пометки другим, более витиеватым и неторопливым стилем, иногда оспаривающие или дополняющие основной текст. Я изучала не магические формулы, а ткань бытия. Меня интересовало, как здесь жили, любили и умирали обычные люди, каковы были их повседневные страхи, маленькие праздники и глубокие суеверия. Это помогало понять сам ландшафт мира, в который я попала, его нравственную и культурную топографию.
«…И когда ночь достигает своей полной, беспросветной глубины, а звезда Странница встает точно над Горлом Ворона, все жители долин и лесных деревень, от мала до велика, совершают обряд Немого Пира. Всякая речь, даже шепот, с последнего луча солнца и до первого проблеска зари считается тяжкой скверной, ибо может привлечь внимание Тихоней, что бродят в самую лютую стужу меж мирами, жадно ловя звуки жизни. Пищу готовят заранее, еще при свете дня: плотный ячменный хлеб, испеченный с сушеными ягодами ушедшего лета, да куски крепко соленого мяса. Едят, уставившись в свои миски, при свете одного огарка, не глядя в глаза друг другу, дабы душа, отяжелевшая от пищи, не выскользнула через зрачок и не заблудилась в зимней тьме. После трапезы угли из очага не гасят, а разбрасывают тлеющей горстью по порогу, дабы отогреть промерзшую землю для возвращающихся в эту ночь с того света предков, и оставляют на крыльце деревянную чашу с ледяной ключевой водой — дабы утолить их вечную, немую жажду.
Особо же почитаем в эту ночь знак, именуемый в наших краях «Сердце Зимы» или «Благословение Молчания»: когда утренний иней на внутренней стороне стекла складывается в узор, похожий на сплетенные голые ветви вяза или на очертания ледяного цветка. Увидевший его первым должен, не проронив ни звука, лишь молча указать на него пальцем домочадцам, и тогда весь грядущий год в доме будет царить мир и согласие, ибо сама госпожа Стужа дала им свой обет молчания и покоя…»
На полях моей тетради, я вывела аккуратным, библиотекарским почерком несколько пометок, нумеруя их: