— Ну и то, что если от всего, от чего хочешь, оставить только самую-самую суть, то все будет до того похоже одно на другое, что не останется вообще ничего непонятного. Ты же учил в школе какой-нибудь язык?
— Я не помню.
— Учил, конечно. В любом языке есть набор самых простых, самых древних корней. Это и были когда-то слова. Раз-два и обчелся, понимаешь?
Я уже начинал злиться не на шутку. Если только дать ей волю, она заговорит до смерти кого угодно. А я хотел посидеть в тишине, полюбоваться закатом — и только-то. Высохшая осенняя трава вокруг нас была похожа на несыгранные ноты в пожелтевшей музыкальной тетради — такая же тонкая, изысканная, поблекшая, как вереница одинаковых значков на нотном стане. Заходящее солнце, ветреное, светло-красное, тревожное, делало нас невидимыми среди этих хрупких свистящих стеблей и их теней. Анни морщилась и отводила рукой травинку от щеки, но никак не могла решиться сорвать.
— Вот ты спрашиваешь, откуда взялась дорога, — продолжала она. — Я тебе объясню. Это очень просто и очень понятно. Вот я приведу тебе пример.
Она растопырила пальцы на своих крохотных солнечных ладошках и принялась говорить нечто очень запутанное и высокопарное, и я так и не успел рассказать ей, что сам уже все понял про эту дорогу.
— Закрой глаза, — командовала она. — И послушай.
Я закрыл глаза, но продолжал слышать только ветер. Очень скоро этот маленький одичавший зверек превратится в настоящее чудище, которое сумеет пустить землю вспять, и переменит погоду, и начнется зима, — подумал я.
— Что ты слышишь?
— Я слышу ветер в траве, Анни, ты же сама знаешь.
— Нет! Я не знаю. Ты слышал когда-нибудь, как звучит городская улица во время дождя? По ней едут автомобили, из-под колес летят грязные брызги, капли стучат по лобовым стеклам. Или вот еще: представь себе море во время прилива. Волна набегает на песок и на гальку — разве это не тот же самый звук? Ты меня слушаешь? Ты согласен?
— Ну, пожалуй, — неуверенно ответил я. Она говорила мне о вещах, о которых я не имел ни малейшего понятия, и я ей почти не верил.
— Не пожалуй, — строго сказала Анни. — А именно так. Это точь-в-точь такой же звук. Но и это тоже не все… Тебе приходилось слышать, как пересыпают какую-нибудь сушеную фасоль или чечевицу из банки в банку? Осенью в деревнях, на кухнях, в вечном степном сквозняке заготавливают на зиму целую прорву крупы и бобов. Тебе ли не знать об этом, ты и сам тратишь на это уйму времени каждую осень!
— Правда, — кивнул я и открыл глаза.
— Ну вот, что я говорила! — обрадовалась она. — Теперь ты все понял! Я права!
— Ну так а суть-то тут в чем?
— А суть, — торжественно отвечала Анни. — В переменах. В превращении одного в другое. В границе, через которую так часто незаметно для себя переходит весь мир и за которую больше никогда не вернуться.
Тут я впервые отчетливо осознал, что Анни несет полную околесицу. Но так ли это было на самом деле? И, поднося к губам, как чашку, свою прекрасную душистую землю и почти что чувствуя, как противоположный край обрыва скребет меня по переносице, я, затаив дыхание и не шевелясь, наблюдая за бесшумным полетом птицы, чуть задевающей крылом отцветшую травяную гладь, посмотрел вниз и подумал: а вдруг и вправду она в чем-то права, и все эти мои вековые черные ели до небес — не что иное, как сверкающие небоскребы в огромном мегаполисе, или гигантские темно-зеленые морские валы с острыми страшными гребнями, или шпили рыцарского замка, окруженного болотистым рвом. И неужели же мои опадающие кленовые листья — это письма о чем-то печальном, принесенные поутру почтальоном, или выхваченные ветром из рук яркие афиши маленького кинотеатра, недавно открывшегося в небольшом приморском городе, или сорвавшиеся знамена побежденной армии на поле кровавой средневековой битвы? И тонкие стены почти прозрачные, слышны все разговоры, скрип отодвигаемых стульев, треньканье мокрой посуды, хлопанье балконных дверей, взволнованное сопение закипающих чайников. Можно перестукиваться, и можно даже отважиться выйти из собственной комнаты и постучать в соседнюю дверь — как делает Ланцелот, когда ему становится скучно без Профессора.
Мне не понравились эти мысли. Сам бы я до такого никогда не додумался и теперь чувствовал себя так, будто Анни обманом залезла мне в голову и беспардонно расселила их там, как собственных друзей.
— Напрасно мы сюда пришли, — сказал я. — Земля холодная, ты наверняка простудишься. Вы вообще не больно-то следите за своим здоровьем, так и норовите заболеть. А у меня не такой уж большой запас малинового варенья, между прочим, и мне, кстати, тоже хотелось хоть немножко его поесть.
Анни внимательно смотрела на меня своими маленькими глазами с тоненькими, едва заметными морщинками в уголках и недовольно поджимала губы.
— Пойдем, Анни, пойдем отсюда, — добавил я нетерпеливо и потянул ее за руку. Начинало темнеть, и мне становилось неуютно под просторным небом, по которому неаккуратно, как осколки разбитой тарелки, рассыпались острые асимметричные звезды. Мне казалось, что от их света в воздухе остаются длинные тонкие царапины. Никогда еще мне так не хотелось домой, спрятаться под текучей хвойной крышей, почувствовать, как меня до кончиков пальцев пробирает тепло моей вздыхающей, скрежещущей и скрипящей сосновой берлоги, захваченной переменой ветров. Я понял, что со дня на день непременно выпадет первый снег.
Мы с Анни вернулись к ужину и застали всех за столом. Это было необычно: с приходом осени все привыкли таскаться с тарелками к себе в комнаты — ни у кого не было охоты общаться с остальными, тем более со всеми сразу. Каждый был сосредоточен на чем-то своем, но понял я это только сейчас, снова увидев их вместе, как в теплые летние вечера, когда никто не закрывал на ночь окон и все так чудесно, по-идиотски, чуть ли не до слез радовались вернувшемуся с прогулки псу, и еще были эти чересчур красивые стихи, которые чуть что принимался читать наизусть Профессор и потом не унимался до самого чая. Как же долго теперь ждать до следующего лета и как трудно будет заранее полюбить в нем то, что потом незаметно превратится во всякие зловредные счастливые воспоминания, — как гусеницы исподтишка превращаются в бабочек.
Профессор и теперь читал вслух — какой-то рассказ, который, видимо, совсем для этого не подходил: в нем были слишком длинные предложения и совсем не было ничего смешного. Судя по тому, как Профессор настороженно перебирал пальцами по переплету, он был и вовсе грустный, и вся компания уже давно пожалела, что взялась за это чтение. Лидия, продев свои тонкие русалочьи пальцы в маникюрные ножницы, давно затупившиеся и потемневшие от старости и хранения в круглой жестяной коробке из-под печенья вместе с катушками вечно ни к чему не подходивших по цвету ниток, ржавыми булавками и желтыми обмылками для выкроек, неторопливо и сосредоточенно подстригала усики плюща, проросшие внутрь дома сквозь оконные щели. На ней была длинная темно-зеленая юбка из шерсти, в ушах тяжело раскачивались огромные черные сережки из какой-то экзотической древесины, и колечки ножниц терялись в целом цветнике серебряных перстней, — но вот почему-то ведь она ходит по столовой с корзиночкой под мышкой, складывает в нее высохшие побеги, устало нагибается, чтобы поднять нечаянно оброненные бледные листочки, и через плечо до самого пола свисает растрепанная, даже как будто пыльная черная коса. Она совсем не такая, какой явилась сюда, — и как только мне это пришло в голову, все остальные, такие неизменные, сразу же показались мне совершенными неудачниками.
Когда мы с Анни, громко топая в половики, чтобы смазать с сапог листья и грязь, вошли в натопленную столовую, все нам обрадовались, потому что Профессор смог с легкой душой отложить в сторону свою книжку.
— Пора зимние рамы ставить, — сказала Лидия, не глядя на меня. — Видишь, какие щели летом, все заросли.
— Точно, и зимой печке не сдюжить, — добавил Ланцелот.
— Ладно, — отвечаю. — Завтра поставим. Профессор нам с тобой гвозди будет подавать.
— Я польщен, — откликнулся Профессор. — Всегда хотел хоть пять минут своей жизни посвятить настоящему делу.
— А вечером устроим в беседке праздник, — неожиданно заявляет Анни.