Анни даже не желала меня слушать — так она была недовольна, и я дорого готов был дать, чтобы понять, почему она на меня злится. Она часто на меня злилась, а я на нее — никогда, подумать только!.. К тому времени я уже так к ней привык.
Лидия заставила меня закапать в глаз какое-то пахучее травяное лекарство и обвязала мне полголовы африканской рыжей косынкой в зеленых и черных треугольниках. От косынки резко и горько пахло ее странными духами, и голова у меня очень быстро разболелась. Я вышел в сад посидеть на скамеечке, отдохнуть от собственной чувствительности, а за пределами крыльца уже была темнота осенней ночи, Млечный Путь над сосновыми верхушками, морозное потрескивание облетевших ветвей. Лампа на крыльце мерцала сквозь последние пунцовые виноградные листья, и отходить от дома, теряться во мраке и холоде мне не хотелось. Иногда дом делал меня совсем беспомощным.
Носки намокли, пропитались ледяным холодом осенней травы, светящейся от инея, и я даже отдернул руку от неожиданности, когда нагнулся, чтобы нарвать мяты в чай. Я сидел на корточках, нащупывал мяту в темноте наизусть среди листьев земляники, а надо мной, и подо мной, и вокруг пело звездное небо, как сонная флейта в руках того, кто еще не решил, что ему сыграть, и вот — мята жжется у меня в кулаке, а я все не решаюсь подняться, пошевелиться, чтоб не спугнуть этот дикий простор, не затуманить дыханием его чуткое совершенство. Я смотрю вверх на баснословную щедрость позднего осеннего звездопада и считаю: раз, два, четыре, двенадцать — рыжих и медленно гаснущих звезд в самых невиданных краях моего небосвода, зеленых и голубых, падающих неторопливо, через все небо, как будто это такая малость, как будто кто-то привычным росчерком выигрывает в небесные крестики-нолики. Большая Медведица увила крышу, как виноград, и так чудесно совпадала с сутулостью дома, как будто они были одним целым, и я просто пристроил его к ней, по ее небесно-неуклюжим очертаниям высчитывая свое собственное, странное, чепуховое золотое сечение.
Я вдруг понял, что Анни ошиблась насчет этой дороги — даже Анни ошиблась. Все дело не в том, что я никогда не заходил так далеко, а в том, что я просто-напросто о ней забыл когда-то. Знаете, как оно бывает — захотел и забыл. Я опустился на скамейку и через плечо посмотрел в окно, на Профессора, который что-то рассказывал Ланцелоту, сидя в кресле в Круглой комнате, и смеялся своим обаятельным смехом. Мне вспомнились летние ночные мотыльки, которые еще так недавно бились в это стекло своими крохотными сильными крылышками, серебристыми в малахитово-зеленых зигзагообразных узорах. Они были такие прелестные, а Профессор их пугался, звал меня из кухни и заставлял ловить, и я бережно выносил их в ладонях в благоухающую теплую тьму, а они щекотно бились в горсти с сухим бумажным шорохом. Тогда еще среди зловещих колючек боярышника пел мой бесстрашный соловей, не то что теперь, и однажды, в самом начале лета, когда казалось, что оно никогда не кончится, Лидия втридорога купила у каких-то проезжих торговцев в грязном фургоне огромную гору самых разных фруктов, и они были самые сладкие за лето, эти фрукты, мокро блестели в гигантской бирюзовой миске — ну точь-в-точь как угощение в какой-нибудь сказке, которое чуть что, испаряется без следа, а на его месте появляется какое-нибудь чудище. Мы ели их и чувствовали, какая нас обуревает беспечность, и не позволяли себе сожалеть о потраченных деньгах, — так весело было нам, и даже мне, сидеть в саду в плетеных креслах и объедаться черешней, и понимать, что до вечера еще только одного из самых первых июньских дней далеко, так далеко… Кто знает, почему вся эта летняя чепуха — солнце, свободное время, всякая еда — так привязывает друг к другу людей, что потом и не развяжешься никак. Хорошо, что теперь я ученый и меня всем этим с толку не собьешь.
А дорога была, конечно была, просто я забыл. Я привозил по ней все необходимое, когда еще строил дом и заполнял кладовую; я был одним из тех, кто сидит в самом нутре у этих жутких штуковин, автомобилей, и кто носится туда-сюда и поднимает весь этот кошмарный шум. Моя машина будила на дороге ветер, из-под колес летели мелкие желтые березовые листочки, а потом, когда она уже скрывалась за поворотом, снова ложились на землю, на влажные следы от шин. Я вспомнил, как что-то уютно гремело в багажнике, пока машина грузно переваливалась по ухабистой весенней дороге, застревая колесами в ямах, наполненных талой водой, которая становилась золотистой в вечерних солнечных лучах, — машина была до отказа набита то коробками с гвоздями, то обоями и банками с краской, то мешками с гречкой и сушеным горохом, то жестянками с консервами, то ящиками с книгами. А потом, когда дом был достроен, я приучился ходить пешком и думать забыл обо всех дорогах на свете. Сколько колючего бурьяна выросло с тех пор по обочинам и сколько новых ям появилось в колеях! Жаль, что дорога не исчезла совсем прежде, чем я ее увидел — но ведь она исчезнет, непременно исчезнет, просто нужно еще немножко подождать. Я остался доволен тем, как быстро мне все это стало безразлично.
Я вернулся в дом, снял с полки заварочный чайник и стал укладывать в него собранную мяту. Ходить по дому приходилось осторожно — всюду, куда светило полуденное солнце, Лидия расстелила молочно-прозрачную чертежную бумагу, которая издавала какой-то небумажный, оглушительный стеклянный хруст, стоило к ней прикоснуться, и разложила на ней яблоки, нарезанные дольками. Яблоки чернели на солнце, желтели, краснели, сморщивались, и, когда они совсем высыхали, Лидия насыпала их в трехлитровые банки, и банки выставляла на печку. И все равно яблоки не кончались и не кончались. Сушеными яблоками были набиты карманы у всех: в моем зеленом стеганом пуховике, в пестрой хлопковой накидке Анни с голубой бахромой, в полосатом халате Профессора и в кожаной куртке Ланцелота, и все без конца доставали их оттуда и грызли, перебивая себе аппетит. Яблоки кололи язык и почему-то не надоедали. Те, что не влезали в банки, Лидия собирала на нитку и развешивала над столом, как праздничные гирлянды. И все равно яблоки не кончались и не кончались. До сих пор у меня в карманах остались яблочные крошки, и я все никак не могу найти способ их оттуда вытравить: карманы-то не выворачиваются как назло.
Я взял чашку с чаем и понес к себе, и на лестнице услышал, как пошел дождь — медленный, холодный, неожиданный осенний дождь, которому обрадуется Анни в своей маленькой комнатке с окном во всю стену и от которого опять разболится Ланцелотова нога. Я постучал в его дверь и громко сказал:
— Все таблетки я переложил в нижний ящик в кухне, анальгин с аспирином тоже, так что не буди никого среди ночи!
— Ладно, ладно, — проворчал он в ответ из-за двери. — Иди себе куда шел.
В моей комнате горела одна лампа, а от дождя ее свет на подоконнике дрожал и расплывался, и от этого она становилась похожа на какой-нибудь встрепанный осенний цветок — на астру или на хризантему. В глубине леса поднялся такой мерный, могучий гул, что сердце даже ощутило в нем родственность.
Утром я как раз жарил омлет и гренки, как вдруг выходит ко мне Анни и говорит:
— Бросай это все, пойдем со мной.
Я отвлекся на нее, и раскаленное масло брызнуло мне со сковородки на локоть. Я поморщился.
— И нечего строить мне такие рожи. Говорю, выключай газ и пошли, я тебе покажу кое-что существенное.
Я смотрел на нее и думал о том дне, когда она пришла. В этом своем красном дождевике, в длинной темно-зеленой юбке, которая вся насквозь промокла в высокой траве на лугу, липко обмоталась вокруг ее ног, и к мокрому подолу пристали голубые лепестки цикория, желтые лепестки лютиков, какая-то фиолетовая пыльца, наверное, от полыни, и в складках ткани прыгали кузнечики. Дождевик не защищал ее от воды, и она раскрыла над головой черный мужской зонт, а ветер чуть не вырвал его у нее из рук, и ей пришлось ухватиться за него обеими руками, а трава вокруг все гнулась и гнулась под тяжестью капель, и шелестела, и неуловимо меняла цвет, как перламутровая. Анни было так трудно идти против ветра, но она все равно пришла, пришла ко мне в дом, как будто знала заранее, куда именно нужно идти. Разве это не поразительно?
— Лидия, дожарь, пожалуйста, омлет, — крикнул я в Круглую комнату. — Тут чуть-чуть осталось.
Воздух в Круглой комнате был насквозь пронизан косыми солнечными лучами густого абрикосового цвета, и я не разглядел толком, там ли вообще Лидия. Но какая разница? Я сдернул с плеча клетчатое полотенце, положил рядом с плитой и пошел следом за Анни. Она убрала свои короткие светлые волосы в хвост, некрасиво сгорбилась от холода под накидкой с голубой бахромой и почти всю дорогу рассеянно грызла сушеный яблочный ломтик.
Она провела меня через лес, через выцветшее коричневое поле, заставила вскарабкаться на какой-то высоченный холм и за все время не проронила ни слова. На вершине холма она постелила свою накидку, уселась на нее и говорит очень серьезно:
— А летом здесь был пруд пруди земляники. Ползаешь по земле с голыми коленками и изо всех сил стараешься не попасть ладонью в муравейник, но все-таки ползаешь, потому что ее видимо-невидимо. И она слаще — ближе ведь к солнцу.
И почему ее вечно тянет в эти бесполезные воспоминания о лете?
— Откуда тебе знать, — пожимаю я плечами. — Тебя тогда здесь еще не было.
— Да перестань, — отвечает. — Посмотри вокруг, посмотри только. Видишь, там, вдали, лесные верхушки как будто темнее? Там твой дом.
С холма видны были нескончаемые лесные дали, они спадали друг в друга линиями горизонта, как синие морские волны, и раскрывались передо мной, словно страницы в книжке, одна за другой, — от черно-фиолетового, елово-хвойного, до самой нежной подоблачной голубизны, такой, что сам небосвод казался всего лишь новой глубиной бездонной чащи.
— Ты видишь, эта земля уходит из-под ног как будто спиралью, — сказала Анни. — Она каку улитки раковина, смотришь — и в глазах рябит. Как зыбучий песок — наступил и уже нипочем не выбраться. Так и с тобой. Тебя вечно туда затягивает, так?
Да, Анни, точно так: один виток, другой, третий, и так без конца, нельзя взглянуть и не подумать обо всем сразу: о берегах, оплетенных бело-желтыми, похожими на свечи водяными цветами, зигзагами, по самой кайме из крапивы и осоки, по корягам и отражениям облаков, об элегантных черных улитках на малиновых листьях, о лунных следах конских копыт на мягкой после дождя земле, о таинственных всплесках воды, когда дикая утка, стремясь укрыться в своем камышовом чертоге-лабиринте, ненароком неучтиво напоминает воде о том, что она осязаема, а фортепианная стрекоза задевает коричнево-золотым крылышком темно-голубую рябь на воде, и становятся слышны все новые и новые незваные ноты.
— Ты зачем меня сюда привела? — спросил я наконец.
— Я вот что тебе скажу, — почти сердито заговорила она. — Ты думал хоть раз, что глядя на закат вот так, с холма, можно по цветным полосам посчитать, который час?
— Так и есть, — говорю. — Это как с кольцами на срубе дерева.
— Или как с кругами на воде. Ими тоже можно измерить время: когда бросили камень, с какого расстояния, с какой силой. Это физика. Если тебе известно что-нибудь одно, можно узнать и все остальное. Ты хорошо должен это знать, ты же построил дом.
— Ну и что теперь?