В тот далекий воскресный день, простившись с Агнес, чтобы встретиться с ней вечером, — мы всегда прощались, словно расставались на год, — я зашел к Ханнибалу, и мы выпили с ним кофе с коньяком. Он рассказал, что, пока меня не было в Йорстаде, Агнес изменила мне с Улой Вегардом и еще тремя или четырьмя парнями. Мне нечего было возразить ему. Через несколько часов мы с Агнес тихо и мирно расстались навсегда. Она не пыталась оправдываться, не лгала, она никогда не лгала. Просто это был жалкий и очень несчастный ребенок.
Понимай как знаешь, говорят старухи.
Я был раздавлен, и мне было не до безумств, человек безумствует, только пока у него есть надежда. Все, с меня хватит.
Конечно, она отдавала мне предпочтение перед другими. Когда перестаешь тешить себя иллюзиями, в таких вещах не ошибаешься. Но дома о ней никто не заботился, ей нужна была компания, парни с ума сходили по ней, и ей это нравилось. Я не мог жениться на Агнес, потому что был слишком молод и мечтал о тридевятом царстве и тридесятом государстве. Не понимал, что и Агнес чересчур юна, все было бы иначе, если бы она выросла в нашем городе у меня на глазах. Распутать этот узел было невозможно.
Я потребовал у нее свою фотографию и письма, и она пошла за ними домой, а я тем временем сбегал за ее письмом. Она вернулась без пальто, хотя на улице было очень холодно. Вытащив из-за пазухи маленький пакетик, она отдала его мне. Мы стояли на пустой, лишь недавно замощенной улице. Между булыжниками виднелся красный песок. Я поднял глаза и, как утопающий, — я и правда тонул в ту минуту, — ухватился взглядом за ее шею в вырезе блузки, в последний раз на мгновение увидел совсем близко ее тело, плечи, бедра, ноги, облепленные юбкой. О чем я тогда думал? Уже не помню, но та Агнес, как живая, и теперь стоит у меня перед глазами, и я надеюсь, что и ты в свой последний миг так же ярко представишь себе образ той, которую ты любил. Мы не сказали ни слова, я повернулся и побрел, оглохший, ослепший, через весь город, держа в руке свои письма и фотографию; я вышел на окраину и там в канаве сжег доказательства своего позора. Потом я потащился обратно, зашел в какую-то пивную и купил водки. Я здорово напился в тот вечер и, как мне потом рассказывали, встретив Улу Вегарда, чуть не убил его. Ночью я проснулся у чужих ворот грязный как свинья. Мне надо было уехать на работу еще накануне вечером и теперь предстояло тащиться на велосипеде в темноте под проливным дождем, но все-таки я завернул на кладбище и там, опершись на велосипед, долго стоял у могилы Хенрика Рыжего. Дождь лил как из ведра, с земляного холмика сбегали глубокие ручейки. Когда я ехал с кладбища, из-под колес фонтаном летели брызги.
Наверно, я написал об Агнес только для того, чтобы упомянуть об этом посещении кладбища. Может, когда-нибудь я расскажу о посещении и другого кладбища — год назад в Хаделанне я побывал на могиле Антона Странда.
Есть в душе человека какие-то загадочные связи, связи между вещами, не имеющими ни плоти, ни названия. Нам самим приходится облекать их в образы и давать им названия. Взять хотя бы связь между этими двумя могилами, которую любой Шерлок Холмс объявил бы чепухой. Но любой Шерлок Холмс имеет дело лишь с внешними мотивами, которые, в свою очередь, кажутся чепухой мне. Так что мы квиты. Дневник, над которым я сейчас сижу и которому хочу придать определенную форму, я начал вести полтора года назад, как невинные путевые записки. Они превратились в описание путешествия вглубь себя; я тщательно выбирал и взвешивал каждое слово, прежде чем употребить его, рассказывая о том, что мне представлялось ничем, или называя то, чему я не знал названия. Когда мои наследники, — если Йенни родила живого ребенка, у меня будет лишь один наследник, — найдут эти записки, ведь я могу скончаться скоропостижно, не успев сжечь эту головоломку, они, возможно, спросят: «Так кто же все-таки убил Антона Странда?»
Я могу ответить, что это совершенно неважно и что Хенрик Рыжий тоже давно мертв. В молодости я ненавидел уклончивые ответы. Теперь сам не могу давать иных. Я знаю одно: слонами и дневнике можно выразить лишь сотую долю того, что человек знает и о чем он думает. Тому, кто захотел бы создать полную картину своей жизни, пришлось бы прибегнуть к помощи всех видов искусства, в том числе к живописи и музыке. Словами не объяснишь, зачем я поехал на могилу Хенрика Рыжего, или того, что мне послышалось из этой могилы; я мог бы попытаться выразить это музыкой, но в то же мгновение эта музыка превратилась бы в подобие грустной улыбки, и я прочел бы мысли покойного любовника моей подруги: «Вот и ты всего лишь один из многих, Юханнес, совсем как я. К чему все это? Вот ты стоишь тут и думаешь обо мне и всегда будешь помнить меня, а до живых тебе нет дела».
Через неделю, в следующее воскресенье, отцу доложили о моем посещении кладбища, кто-то видел меня там. Он остался недоволен моим объяснением необъяснимых вещей. Я не мог объяснить того, чего не понимал сам, а именно этого от меня и требовали.
Хенрика Рыжего я знал только в лицо.
Я сижу и смотрю на висящие передо мной часы. Длинная стрелка беззвучно скользит по циферблату. Часы не издают ни звука. До моей поездки в Норвегию тут стояли старинные часы фирмы Тотен, громко напоминая о том, что время движется. Я велел убрать их, как только вернулся домой. Не мог слышать их тиканья. Мне хотелось одиночества и тишины.
Несколько лет я потратил на то, чтобы подобрать подходящих слуг, главным образом, наверно, потому, что и сам толком не понимал, чего хочу. Зато теперь слуги у меня такие, как нужно. Карлсон, мастер на все руки, и две горничных. Я почти не вижу и не слышу их. У них своя жизнь, а в моем доме их главная задача заключается в том, чтобы быть незаметными, и они довели это искусство до совершенства. Быть слугой — целая наука; чтобы уметь сделаться незаметным, надо обладать умом и незаурядным характером. Хорошие слуги — редкость, так же как и пристойные хозяева. Когда Карлсон Прослужил у меня три месяца, я без всяких объяснений увеличил ему жалованье, и он тоже обошелся без объяснений. Совершенно случайно я узнал, что он уроженец Осло. И так же случайно мне стало известно, что он женился на одной из моих горничных. Сперва меня возмутило, что он утаил от меня эту новость, но он ничего не утаивал. Он просто считал, что это меня не касается и интересовать не может.
Я пишу свою книгу уже несколько вечеров. Сейчас три часа ночи, а у меня нет ни малейшего желания спать. Когда я сижу вот так, в полном покое, мысли мои витают далеко отсюда, я думаю о могиле в Хаделанне и о поражении Франции, о потопленных судах, о событиях, происшедших в Норвегии, которых я не могу объяснить, о Сусанне, Агнес и о моей фабрике.
Кстати, Агнес. От прежней Агнес уже давным-давно ничего не осталось. Сколько я писал об этом. Я исступленно отрицал то, в чем никто и не думал меня обвинять; будто мне нужна была именно такая женщина, какою она стала. Молодой Юханнес был неприятно поражен открытием, что на свете по-прежнему есть нетленные ценности, — и это после того, как самое для него дорогое совершенно обесценилось. Радий превращается в свинец, но тут свинец превратился в радий. Те десять или двенадцать лет, пока я любил ее, я любил призрак, но то был призрак не Агнес, а призрак женщины, богоматери. Когда-то я читал сказку о восточном принце, который так горячо любил свою молодую жену, что после ее смерти думал только о том, как бы увековечить ее память. Сперва он приказал соорудить над гробом балдахин. Потом построил вокруг небольшую молельню. Прошло немного времени, он велел сломать одну стену и возвести пристройку. Этому не было конца. Он призвал к себе зодчих и художников со всего света. И когда он был уже стариком, над равниной, подобно сказочному замку Сориа-Мориа, высился сверкающий храм. Однажды утром принц шел по нему со своими зодчими, и ему на глаза попался гроб принцессы. Он указал на него и молвил: «Уберите его отсюда».
Моя встреча с Агнес так далеко в прошлом, что я пишу о ней, а сам не перестаю удивляться: уж не вымысел ли все это. И меня не покидает ощущение, что старые раны по-прежнему кровоточат. Я понимаю, как дорого обошлось мне желание разобраться в том, что же, собственно, произошло с тех нор, как она превратила меня в инвалида.
В инвалида? Я долго сижу, глядя на это слово, оно вынырнуло непроизвольно, и рука уже потянулась его вычеркнуть.
Нет, пусть остается.
Я пишу о ней, и мне кажется, будто я по пересохшей канавке иду в глубь леса, иду и думаю: а ведь когда-то тут бежал ручей.
По вечерам мы уходили в лес, где я играл ребенком. Здесь мне было знакомо каждое дерево, каждый кустик. Здесь мы играли в индейцев и строили шалаши. Сюда, вступив в переходный возраст, прибегали по вечерам подсматривать за влюбленными парочками. А через несколько лет и сами пришли сюда же со своими подружками. Мне рассказывали, что мой отец, до того как совсем ослеп, тоже частенько гулял в этом лесу. Целыми днями он бродил, опираясь на палку, и любовался добрыми деревьями.
Здесь юность переживала короткую пору любви, пока ее не заковывали в цепи. Здесь лишались девственности девушки. Ведь у нас не было крыши над головой. У нас был только лес. До сих пор помню этот лес, и хотя прошло столько лет, для меня он неотделим от сексуальных переживаний. Он был жилищем Пана и манил нас страстью и печалью. В каждом из нас живет внутренняя реальность, над которой наша власть бессильна, — применив власть, мы рискуем сойти с ума. Внешняя реальность может быть какой угодно суровой, но с ней можно бороться и ее можно изменить. С внутренней бороться бессмысленно и изменить ее нельзя — в мире или во вражде, но с ней приходится жить, от нее никуда не денешься. Борьба с оккупантами в Норвегии, наверно, заставила кое-кого призадуматься. Норвежцы борются сейчас за духовную реальность, они понимают, что без нее им конец. Если бы молодое поколение норвежцев услыхало об этой борьбе лет пять назад, не исключено, что последовал бы вопрос: из-за чего, собственно, весь сыр-бор? Стоят ли таких переживаний национальный флаг, король и другие символы?
Что же это за внутренняя реальность, которая заставляет человека бороться за землю предков? Это бесконечное множество бесконечно малых вещей, они как десятичные знаки в бесконечных дробях. Птичка, что клевала на твоем окне, когда ты был ребенком. Отец, который идет по улице, возвращаясь домой после долгого отсутствия. Лицо матери над постелью во время твоей болезни. Буря, разбудившая тебя ночью. Дрозд. Первое горе, комом сдавившее горло. Щенок, которого тебе подарили. Первый весенний день. Дорожка к отчему дому. Стол, за которым ты ел своей собственной ложкой. Первый снег. И тебе неприятно, что они топчут этот мир своими тяжелыми сапогами. Может, ты и не веришь, что в твоих силах прогнать их отсюда, в их мир, не нужный тебе, но все-таки снимаешь со стены ружье, ибо зачем тебе жизнь, если она только форма, а суть они украли? Украли? Нет, украсть они не могут, но могут сделать кое-что похуже. Они могут осквернить ее.
Агнес была субститутом возлюбленной, и я любил ее не так, как любят в зрелом возрасте. Для первой любви характерно желание одновременно и завоевать и освободиться. В первой любви девушка олицетворяет и то, что мы хотим завоевать, и то, от чего стараемся освободиться; это драма, и человек играет в ней с неподходящим партнером. Число браков, заключенных в результате такой игры, можно сосчитать на пальцах. Человек постарше и поумнее способен абстрагироваться, молодому этого не дано, ему нужны партнеры, исполняющие роль идеи. Мне ясно, что во мраке своей преисподней Агнес тоже боролась и за обладание и за свободу, боролась, ничего не видя и не понимая, с кем и ради чего она борется. Это не честные условия.
Между нами была возможна только физическая близость. И если б не роковое стечение обстоятельств, буря не разразилась бы. В один прекрасный день я бы просто ушел от Агнес. Люди не могут молчать год или два, судорожно обняв друг друга, такое сексуальное влечение никогда не длится долго. В один прекрасный день я ушел бы от нее, сам того не заметив; да, пожалуй, так бы и было; может, я вообще цеплялся за нее, чтобы оправдать всю ту чепуху, которую писал в своем дневнике. Как бы там ни было, накал вскоре бы остыл, невозможно жить на небесах, подогретых до температуры ада. Я заговорил бы о чем-нибудь, задал бы ей какой-нибудь вопрос. Сделал бы передышку и разжал руки, закурил бы, выглянул в окно — и, услыхав ее ответ, понял бы, что она глупа. Еще несколько месяцев, и я, очевидно, стал бы поглядывать на других девушек. Чувство утратило бы остроту. Молодой лев спустился бы с облаков в виде немолодого барана.
Но случилось не так. Меня силой отняли от груди.
Только я один понимаю, что слово «инвалид» очень даже подходит к тому здоровому, сильному человеку, который создал акционерное общество «Джон Торсон, лимитед». Может, потому и создал, что был инвалидом. Что нам известно о Крейгере, Ибсене или… Наполеоне, если уж не трогать живых? Я сравниваю себя с ними без ложной скромности, разница между нами мнимая, она — лишь в масштабах возмездия, выпавшего на долю каждого. В моей монашеской замкнутости — которую я нарушил во время своего последнего пребывания в Норвегии — я следовал тем же путем, что и обиженный Ибсен. Он был счастливее, чем принято думать.
После Агнес у меня было много женщин, были встречи и с горькими последствиями. Этот перечень столь же длинен, сколь и скучен. Я их уже почти всех забыл. Мэри Брук занимает в нем особое место, но и с ней бы тоже у меня ничего не получилось, даже если б она не исчезла, словно сквозь землю провалилась. Во всяком случае, я никогда не был уверен, что люблю ее.
Стоит оглянуться назад, и мы обнаруживаем, что не столько шли по дороге, сколько блуждали по бездорожью. Жизнь человека подобна жизни растения, которое развивается, цветет и приносит плоды, развивается то, что было заложено, все прочее уже эволюция.
Все эти годы я не раз подумывал о том, что мне следовало бы обзавестись сыном или дочерью, неважно кем. Только эти соображения и заставляли меня помышлять о браке. Когда я был помоложе и чаще бывал на людях, мне досаждали молодые женщины, которые жаждали меня женить и вечно подсовывали мне своих незамужних подруг. Смешно, но молодые женщины не могут равнодушно видеть холостяка. Ведь существование холостяков доказывает, что можно прекрасно жить и не обзаводясь семьей. Одна эта мысль превращает их в фанатичек. Они донимают тебя бесконечными: «Как вам, должно быть, грустно!» — или: «Господи, столько женщин мечтают выйти замуж!» — или: «Почему вы не женитесь, мистер Торсон?»
Человек не может быть счастлив, вступив в брак по необходимости. Даже в первые годы, пока у супругов в крови еще бродит тот яд природы, который зовется влюбленностью и который способен довести человека до безумия, — разве это счастье? На мой взгляд, счастье — то же самое, что покой. Я вижу, как многие супруги с большим усилием сохраняют хотя бы вежливость по отношению друг к другу и как каждый упорно настаивает на своем. Они не могут и не желают признавать ничего, кроме своего права, которое зиждется на самых жестоких и косных предрассудках и очень далеко от истинной справедливости, ибо право, основанное на истинной справедливости, предусматривает и большие обязанности. Мне редко случалось наблюдать брак, от которого не разило бы мертвечиной. То, с чем я столкнулся много лет назад на одной ферме в Южной Дакоте, представляется мне самым нормальным браком, хотя обстоятельства, приведшие к конечному результату, могли быть и иными.
Фермер, нидерландец по рождению, поехал на родину и женился там на одной старой деве, — этот факт не делает пример исключительным, но несколько проясняет дело. Не вызывает сомнений, что, прождав двадцать лет свою жертву, женщина с каждым днем все больше и больше ненавидела будущего мужа. И вот бедняга фермер устроил себе трехмесячный отпуск и поехал в Нидерланды. Женщина в который раз расставила свои силки, не смущаясь, что до сих пор они всегда оставались пустыми; и тут ее добычей оказался старый холостяк, много лет одиноко проживший в прериях, не видя ни одной юбки. Он сам готовил себе пищу и стирал белье, потому что холостому мужчине не пристало держать служанку. Ничего не подозревая, он попал в западню. Я уверен, что все происходило именно так. Эту бабу было видно насквозь. Думаю, она много раз оставалась ни с чем, хотя ничего не знаю наверняка.