— Какая-то стародавняя у тебя, брат, философия! — возмутился учитель.
— А я, папа, за! — осмелилась подать голос одна из девиц.
— Что «папа, за»?! — вскинулся Сергей Александрович. Видно, давний это был у них спор.
— Я за то, что говорил дядя Саша.
— Леночка, так я еще ничего не успел сказать.
— Как же?! Вы сказали про горку, и что никто руки не протянет.
— А тебе разве не протягивают? — спросил отец.
— В детстве протягивали. Но не сейчас. Изволь сама, видите ли!
— Ленок, ты что, на экзамене засыпалась? — миролюбиво спросил Саша.
Мил он был, статен, форма ему шла — все так. Им даже можно было гордиться, можно было взять на вечер в институт и потанцевать, слыша, как шепчут кругом: «Это ее брат двоюродный… Какой славный, правда?» Да, он был славный, видный, сила в нем чувствовалась. Хорошо, когда есть такой братишка. Но он еще был явно наивен, еще многого не умел понять в нынешней столичной жизни. Его еще надо было шлифовать и в ум вводить. Все эти мысли сразу вспыхнули в сознании Лены и сразу отразились в ее глазах, когда она глянула на Сашу, раздосадованная его нелепым замечанием. Ну чего влез в разговор, не зная брода? Ведь ее спор с отцом вовсе не пустяшный и не сию минуту родился.
Другая Сашина сестричка, Таня, тоже неодобрительно глянула на него. Вот он что натворил одной-единственной бездумной фразой. Ему бы помолчать хоть теперь, да где там.
— О, да у вас тут сложности, родственнички! — выпалил он. — А я-то вам завидовал, девчата, на своем полигоне. Москвички… — Он отсел от матери, втиснулся между сестрами, продолжая ничего не понимать, обняв их бесцеремонно. — Кинуть бы вам по наряду вне очереди! Узнали б… Избаловались вы тут.
— Саша, Саша! — упрекая, сказала мать и протянула руку к надгробиям.
Да, он все время невпопад и говорил и вел себя. Он это чувствовал, сам себя одергивал, но без пользы. Ему плакать хотелось, а он улыбался до ушей. Ему молчать хотелось, а он нес какую-то чепуху. Кто его подбивал? Кто за язык тянул? Он просто возненавидел себя, эту свою страсть работать на публику. Он вскочил, шагнул к ограде, встал там у дерева, ткнулся лбом в шершавую сырость коры.
За оградой другая начиналась ограда, другой семьи белели плиты. А дальше — еще ограда, а дальше — еще. Глаза так и не пробились за эти решетки, через этот лес из крестов и надгробий. Но и здесь была жизнь. Перелетали пчелы с цветка на цветок, воробьев было много, синиц — их тут прикармливали. И тишина жила. Не такая, как в лесу, не такая, как в городе. Особенная. Удивительная. Какая-то спрашивающая: «Зачем? Куда?» Одному бы здесь побыть. Он решил, что придет сюда один, никому не сказавшись. Вот тогда он и помянет отца. Купит у входа цветы, положит их на плиту, посидит, помолчит, читая надписи на надгробиях. Вдруг вспомнилось, как колесил он в своей военной машине по степным дорогам, которым, казалось, не было конца. Один в громадном мире. Могучая машина, придуманная, чтобы тянуть громадную ракету, и он, сержант, за баранкой, и еще высокое небо над ним. Там, за ревом мотора, тоже жила тишина. И тоже была она особенной, будто была твоей собеседницей. И все спрашивала: «Зачем? Куда?» Там, в степи, он песнями отшучивался от этих вопросов. Когда крутишь баранку, а дорога, петляя, укачивает, как гамак, и сам не заметишь, как начинаешь петь. Что на душу придет. Порой и без слов поешь или плетешь бессмыслицу, а то и просто кричишь — в мир, в небо. Здесь не попоешь, не покричишь — ты тут не один. Тут и живых и мертвых полно. И эти вопросы тут прямо в лоб тебе нацелились: «Зачем? Куда?»
Надо было отойти от дерева, повернуться к родным, затянулось его стояние к ним спиной. Еще подумают, что слезы льет. Но никак не мог он заставить себя повернуться. Прямо хоть командуй: «Кругом!» — авось да сработает автоматика. Он скомандовал и не повернулся, не сработала автоматика. Может, оттого, что в строю шофер бывал нечасто?
Выручил Александр Александрович. Он окликнул его, и Саша оглянулся, с легким будто сердцем, с вернувшейся вмиг улыбкой.
Александр Александрович, кряхтя, поднялся, отошел на несколько шагов, глянул на всех профессионально прицеливающимся глазом, хмыкнул на увиденное, достал из кармана куртки свой аппарат, протянул его Саше.
— На-ка, сними. Учил ведь. Не забыл?
— Помню. — Саша подошел к дяде, взял аппарат.
— Сними, застолби клан трофимовский, что пошел от Александра, коему мы с тобой тезки, — сказал Александр Александрович, возвращаясь к скамье. Он уселся, широко раскинув руки, чтобы вся родня вобралась в его охват, придвинулась бы. — Потесней, потесней усядемся. Так. А ты, Саша, и могилки прихвати. Чтобы помнились. Отшагни. Еще. Еще. Будет. Кадр проверь. Резкость. Резкость. — Александр Александрович глянул потеплевшими глазами на родных своих по правую и по левую руку, распрямился, проследив, чтобы и все распрямились, призадумался, проследив, чтобы и все призадумались, — ведь могилы рядом, — а потом замер, коротко приказав губами: — Так! Щелкай!
Поверх аппарата Саша увидел их всех, Трофимовых, и плиты могильные в ногах у живых, еще раз прочел имя отца на белой плите и даты его короткой жизни. Тень от дерева легла на плиту. Саша подождал, когда ветер тронет эту тень, шевельнет листьями, сделает ее прозрачной, трепетной, а не печальной. Ему важно было, чтобы весна коснулась этого могильного предела. Зачем? А он сам не знал.
— Щелкай! — одними губами повторил Александр Александрович.
Но Саша ждал. Ему важно было, чтобы ветер дунул, чтобы ожили листья. И он дождался: листья дрогнули. И только тогда щелкнул затвор.
С кладбища, где еще посидели немного и выпили немного, как то водится, когда поминают родного человека, разъехались по домам. Лет с десять назад братья обязательно сошлись бы и после кладбища все вместе, застолье бы у них затянулось, а вот нынче свиделись по обязанности, в силу родственного долга, — и по домам. Постарели? И это, конечно. Но не в годах одних было дело. Лет десять назад куда крепче были родственные связи, их тянуло друг к другу. Может, потому, что тогда они жили все вместе, в одном доме, доставшемся им еще от деда? Может, и поэтому, хотя рядом жить еще не значит дружить.
Вера Васильевна и Саша поехали домой вместе с Александром Александровичем. Они и жили вместе, в том самом доме, в котором когда-то жила вся семья Трофимовых еще с дедовских времен.
Дом этот дед строил долго, трудно, годы и годы. Собственными руками многое делал, сыновья помогали. Не баре были Трофимовы и даже не третьей мелочной гильдии купцы. Они были труженики, мастера, ремесленники. Из Кимр перебрался в Москву Иван Прохорович Трофимов, первый из Трофимовых-москвичей. А Кимры от века славились своими сапожниками. Любой фасон, из любой кожи, на любой вкус. Это они, кимрские мастера, сидели в задних комнатах модных французских магазинов, чьи витрины сверкали в Столешниковом, на Тверской, на Кузнецком, на Пятницкой, и изготавливали тончайший товар, который затем хозяева сбывали как парижский. Их, этих «парижских», «лондонских», «венских» мастеров, в Москве тогда было много. Родом из Кимр, из Козлова, из Подольска были те иностранцы. Считалось, что свой товар хуже, чем заграничный, что свой Иван так не сделает, как Жан, Джон или Ганс. И брали, и переплачивали за заграничное, не ведая, что «заграница» эта редко когда не сработана русскими руками.
Вот он — отчий дом, родное гнездо Трофимовых, — неказистый из-за пристроек бревенчатый особнячок об один этаж. Таких домов в этом все еще окраинном московском переулке, по которому вел сейчас машину, замедляя ход, Александр Александрович, было не один и не два. Вся левая сторона переулка была застроена такими деревянными домами в один или два этажа, обветшавшими, изуродованными пристройками, с покривленными старостью тополями в зеленых, будто из уездного городка, дворах. Там и голубятни еще виднелись, там и сараи еще налезали друг на дружку, издали похожие на длинное лоскутное одеяло. И скамеечки вросли у ворот, и старички горбились на тех скамеечках, и даже собаки тут были какой-то уездной рыжей масти, с беспородными, завитком, хвостами.
Зато по правую свою сторону переулок был уже вполне нынешним. Он почти целиком был застроен стеной из стекла весьма современного предприятия, где без шума и без копоти, разве что подрагивала чуть земля, работали удивительно умные, должно быть, машины, возле которых — в окно было видно — похаживали молодые женщины в белых халатах.
Александр Александрович всю дорогу до дома помалкивал. Он Сашу слушал. Слушал и думал. Не вообще, не о многом, когда мысли заплетаются одна за другую, а так именно думал, когда одна-единственная мысль начинает в тебе прокладывать дорогу, бьется, толкается, предвещая какой-то немалый итог в конце пути. Эта мысль просто вспыхнула в нем, когда он увидел своего Сашку с аппаратиком в руках, увидел, как тот сутулится, выискивая получше точку, чтобы щелкнуть все их семейство. «А что, если?! Слушай-ка, а что, если?!» Александр Александрович с такого Вот «Если!..» многие дела начинал. Он любил в себе это «вдруг», эту решимость совершать поступки. Он смолоду был рисковым, таким и остался, хотя, конечно, потишал или, нет, — поумнел. Обучили, обучился уму-разуму. Но все же, а все же таким и остался. Мы ведь не меняемся от молодых лет, мы только уголки в себе обминаем. Да, мысль вспыхнула в нем, идея народилась. Если правду сказать, он эту мысль в себе готовил, не на голом месте она возникла, а жила, теплилась в нем и раньше. Но — теплилась. А теперь — вспыхнула. Прямо как озарило его. И азарт он в себе почувствовал, верный предвестник удачи.