Сербия и сербы накануне Балканских войн глазами русских (к дискуссии о «современном» государстве)
А.Л. Шемякин
В отечественной историографии имеется суждение, будто «Балканские войны и их историческая значимость изучены наукой»{265}. На наш взгляд, согласиться с таким тезисом никак невозможно…
История Балканских войн 1912–1913 гг. до сих пор не написана, ибо они сразу же оказались в историографическом плену Великой войны 1914–1918 гг. Это обстоятельство создает лакуну в изучении одного из важнейших периодов в истории балканских народов. Балканские войны завершили не только «долгий» XIX век, но и переходную (во многом — переломную) эпоху в развитии всех государств региона. Их военные и геополитические итоги известны, однако они требуют научного осмысления, каковое (в свою очередь) вряд ли станет плодотворным без обращения к внутренним реалиям: традиционной социальной структуре; особенностям менталитета и уровню политической культуры населения и элит; взаимоотношениям власти и общества, их реакции на вызовы предвоенного и военного времени. Иными словами, без рассмотрения степени «модерности» балканских государств и обществ. Ответа требуют вопросы — в чем состоит разгадка «массового национализма» на Балканах, как войны отразились на национальной консолидации балканских народов, с чем в сфере «модернизации» сознания они подошли к кануну Новейшего времени.
Данные вопросы, применительно к Сербии и сербам, мы предполагаем рассмотреть ниже, привлекая в качестве основных источников свидетельства русских наблюдателей, в первую очередь, — дипломатов и военных корреспондентов (среди последних находились писатели и инженеры, активные и отставные офицеры, профессиональные журналисты и общественные деятели)[2]. О непреходящей ценности подобных свидетельств для изучения социокультурной истории Сербии на разных этапах ее развития уже писалось не раз{266}.
Известно, что объявление мобилизации вызвало в Сербии общее ликование{267}. «Все три призыва мобилизованы, — писал очевидец событий, — начинается радость и взаимные приветствия; невозможно замыслить, что речь идет об отправке на фронт, где кладутся жизни, а не на сватовство[3]»{268}. Русский глаз также подметил сей факт: «На станциях было много резервистов. Настроение у всех бодрое, а, главное, — совершенно спокойное, будто они ехали на самое обычное дело. И провожающие родственники также не обнаруживали никаких внешних проявлений горя в виде плача, криков и причитаний»{269}.
Как докладывал позднее инженер И.П. Табурно, «в течение трех дней явилось 95% призывных, через неделю их было 98%, лишь 2% оказались больными, но и из этих многие явились, прося их взять, в надежде поправиться в дороге». И далее: «Вы думаете, что слышен был плач матерей, жен, сестер, отправляющих своих близких на возможную смерть… Нет, если какая-нибудь баба и проливала тихо невольные слезы, ее сейчас же останавливали, пристыжая: “Как не стыдно плакать — такое святое дело”. Устыженная отвечала: “Я не плачу, что жалею, а плачу от умиления, что с такой радостью идут все освобождать наших братьев; плачу от того, что дождалась это увидеть”»{270}.
«Люди были так воодушевлены, — вспоминал секретарь русской Миссии в Белграде В.Н. Штрандтман, — что бросали работу, чтобы сразу же явиться на сборный пункт. Мне известен случай, когда работавший в частном доме серб не закончил чистку сапог, узнав о призыве его возраста в войска; он бросился опрометью к хозяину, наспех попрощался, не взял причитавшихся ему денег и бегом отправился в местную комендатуру». Не он один — «в других случаях кучера оставляли экипажи и лошадей на дороге, дабы поспеть на место призыва. Кухарки тоже бросали все и спешили уехать в деревню, чтобы заменить мужчин на работе». Словом, «воодушевление было неописуемое»{271}, порой приводившее к казусам, — под впечатлением оного, «старый майор Ковачевич, участник войны 1876 г., покончил с собой из-за сознания, что физическая немощь не позволяет ему принять участие в войне»{272}.
«Война, которую желали все!», — назвал вторжение в Турцию современный сербский историк{273}. Понятное дело, она ведь «была самой популярной в истории Сербии», — вторит ему соотечественница{274}.
Пытаясь объяснить данный феномен, сербские исследователи утверждают, что после смены династий (1903) в Королевстве произошел «переход элитарного типа национализма в массовый»{275}. Аргументацию своему заключению они черпают в том, что, на основании «демократической» конституции 1903 г. и избирательного права, большинство мужского населения получило возможность активно участвовать «в элементарной политике», — а это является одним из двух необходимых условий для «эволюции национального движения в сторону массовости». Второе условие: грамотность как минимум трети населения. Причем указывается, что «в реальной жизни читать умело более трети сербских граждан, а потому “читательская революция”, как то условие названо в литературе, в Сербии после 1903 г. имела место».
И в итоге, «современный («modern». — А.Ш.) человек, вдохновленный национальной идеей, воспринимает подобную эволюцию как участие в жизни суверенного государства, которое зависит и от него. Он больше не является пассивным наблюдателем»{276}.
Мы уже говорили, что объяснять «необыкновенную популярность» войны у сербов, прибегая к категориям и значениям современного общества (а «массовый национализм» к ним, несомненно, относится) не совсем корректно. Разгадку ее, по нашему мнению, надо искать в стереотипах традиционного мышления{277}. Однако, специфика жанра той работы (обобщающий труд) не позволила нам «развернуть» данный тезис{278} — ниже это и будет сделано…
Что касается массового участия мужского населения «в элементарной политике», то в ряде работ мы попытались показать чисто традиционное «качество» такого участия, как, впрочем, и самой политики{279}. Принято даже считать, пишет К.В. Никифоров, что «жизнь в традиционном обществе вообще не знает политики в современном смысле этого слова»{280}. И ведь точно — не знает!
По оценке русского дипломата В.В. Муравьева-Апостола-Коробьина, данной спустя два месяца после Майского переворота, «исчезли в мгновенье ока Обреновичи, воцарился быстро и по всем правилам конституции Карагеогриевич, но сербы остались все теми же. Одна ночь, хотя бы и столь значительная, не смогла их переродить. Уснули на время страсти, встрепенулись некоторые чистые надежды и патриотические благие порывы. Однако для осуществления последних требуется время, … тогда как для пробуждения природных инстинктов, зависти и ревности, оказался вполне достаточным и протекший двухмесячный срок»{281}. А Б.Н. Евреинов чуть позже дополнил коллегу: «Партийная борьба делается все непримиримее и несдержаннее, переходя все границы такта и приличия. Она охватывает все слои общества, прежде к ней непричастные, и возрастающие под ее пагубным влиянием поколения, неизбежно будут все более и более усиливать и обострять ее до тех пор, пока не настанет тот, могущий оказаться спасительным, кризис»{282}, или же, говоря иначе, «встряска, которая заставила бы здешних политических деятелей отказаться от преследования своих личных и партийных, корыстолюбивых и властолюбивых целей и обратиться к единодушной деятельности в пользу своего отечества»{283}[4].
Словно в воду глядел: Боснийский кризис 1908 г. консолидировал сербскую элиту, что и проявилось столь успешно во время Балканских войн. «Сербы за свое возрождение должны быть благодарны Австрии, графу Эренталю», — констатировал И.П. Табурно{284}. И он же далее о войне: «Дисциплина образцовая. Селяне, начальники департаментов, судьи, адвокаты, инженеры, прислуга, рабочие одинаково и пунктуально исполняют приказания старших — беспрекословно и даже охотно, как бы тяжело не было. Безропотно переносят всякие лишения. Куда исчезла критика мирного времени? Как будто ее и не было…»{285}. Но стоило наступить миру, как былые политические язвы вновь обнажились{286}. По-военному прямолинейный генерал Панта Драшкич назвал вещи своими именами: «Лишь только для нас, сербов, проходит опасность, мы тотчас перегрызаемся между собой»{287}[5]. Это одна из констант сербской «политики», весьма характерная и для периода 1903–1914 гг., — якобы «золотого века сербской демократии и парламентаризма»{288}, что (как не раз отмечалось) является явной натяжкой{289} — «современной мистификацией того времени», или же «самым устойчивым историческим мифом»{290}.
Сей тезис о «золотом веке» проистекает из слишком буквального следования чисто институциональному подходу, который (кроме формальной фиксации наличия в Сербии тех или иных институтов) мало что объясняет по сути. Неоднократно упоминалось, что, при относительно корректном соблюдении парламентской формы в указанный период, политическое содержание институтов парламентаризма и их функционирование заметно отступали от базовых принципов (да и самой природы) классического парламентарного государства{291}. Причина очевидна: и в эпоху «золотого века» сербский социум сохранял аграрно-патриархальный характер — с почти 90-процентным крестьянским населением; в нем практически отсутствовал средний класс, главный людской ресурс любого прогресса. И, следовательно, начало парламентской практики в Сербии предшествовало становлению в ней «гражданского общества», что шло вразрез с опытом Европы, где все происходило наоборот — там именно гражданин стоял в центре политики. А значит — «парламентская форма» и содержание расходились весьма ощутимо. Поэтому ясно, и здесь мы солидарны с учеными-политологами в том, что «один лишь институциональный анализ не способен объяснить, почему одинаковые по форме институты государственной власти в различных странах порой действуют совершенно по-разному»{292}. И, соответственно, что уже данным давно сформулировал Л.Д. Троцкий, записавший в 1912–1913 гг. на основе увиденного: «Парламентаризм и демократия имеют в Сербии крайне примитивный характер»{293}. И еще, он же, — «На странах Ближнего Востока можно во всех областях жизни проследить, как готовые европейские формы, идеи, иногда только имена заимствуются для того, чтобы дать выражение потребностям более отсталой эпохи. Политический и идейный маскарад есть удел всех запоздалых народов»{294}. Как видим, за вербально-европейским «фасадом» в мышлении сербских политиков часто скрывались традиционные навыки и подходы.
Их происхождение не менее понятно — когда общественная дисциплина, да и весь политический процесс, базируются на личностных (в рамках патриархальной местечковой лояльности), а не формальных (порождаемых индустриализацией) принципах, то чувство долга к своему ближайшему кругу — родственников, земляков, друзей, — как того требовал старый обычай, проявляется у его участников значительно сильнее, чем общегражданская ответственность, закрепленная законом. Соответственно, «другой» в их глазах представал не как представитель своего сообщества, думающий по-иному, но как чужак, отношение к которому было негативным… Что ж! Как заметил все в том же 1912 г. Иован Жуйович — академик и министр, «даже у интеллигенции не всегда присутствуют основные понятия о государственой организации»{295}. А четверть столетия ранее Никола Крстич констатировал сей факт еще более определенно: «В Сербии нет интеллигенции, независимой и созревшей для парламентской жизни, — той, которая существует в Европе…»{296}.
Касательно же высказанной мысли о «зависимости» жизни Сербии после 1903 г. от «сознательной» деятельности ее гражданина (именуемого, помнится, уже «современным человеком»), приведем иллюстрацию этой довольно неожиданной в «запоздалой стране» особенности политического процесса.
В одной неподписанной сербской рукописи 1914 г. автор охарактеризовал оную в виде чеканной формулы: «Партизанский дух есть отличие нашей расы. И я сомневаюсь, что когда-нибудь политические страсти обретут у нас более мягкие формы. Партизанство — это наша культура, оно питает наш дух. А сектантство и интриганство — составные части нашей политической морали. Ни одна сербская партия в своей борьбе не руководствуется принципами, заложеными в ее программе, личные интересы доминируют в политической жизни»{297}. При этом, как водится, все сопровождается призывами к народу — «вот только простой селяк из Черной Травы очень бы удивился, узнав, что острая борьба ведется ради него. Он так и помрет, не оценив столь глубоко осознанных народных интересов»{298}.
А данный селяк, как известно, давно связал себя с Радикальной партией, ведомой Николой Пашичем (этим, по выражению Троцкого, «абсолютным властителем Сербии»), причем так прочно, что даже в самые тяжелые для него минуты фаталистически замечал: «Зна Баја, шта ради!», и значит — все образуется… «В Белграде, — продолжал будущий «соавтор» российского Октября, — все политические разговоры вертятся вокруг личности Пашича… Про короля Петра вспоминают только в исключительных случаях, да и то по чисто внешним поводам. А Пашич всегда у всех и на уме и на языке. Он думает за всех, он знает, что нужно»{299}.
В традиционном обществе отношения вождя и массы строятся на базе харизмы. Очевидно, что Пашичу удалось добиться этой харизматической степени доверия народа: не зря он более 20 раз возглавлял правительство, а в самые сложные, военные, годы (1912–1918) — бессменно. При этом, как вспоминал Г.Н. Трубецкой, «он так олицетворял свою Сербию, как ни один государственный человек в Европе не олицетворял своей страны»{300}. Отец родной — да и только! Но где же здесь «сознательная деятельность гражданина»?
Как видим, обратная связь между «верхами» и «низами» в Сербии действительно имелась, но, правда, иной природы, чем в государстве, где современный человек осознанно участвует в политике[6]. Соответственно национальное согласие в Королевстве вызревало после 1903 г. на основе традиционно-патриархальных понятий о власти и ее носите — лях, о чем уже приходилось писать{301}.
Теперь обратимся к вопросу о грамотности. Официально накануне Балканских войн в Сербии было чуть более 30% грамотных{302}. Так, по крайней мере, утверждает статистика, из чего, как мы наблюдали, исследователи подчас делают далеко идущие выводы. Нас, однако, это число совсем не убеждает. И сомневаться в том заставил П.А. Ровинский, рассуждавший о сербской школе еще в конце 60-х гг. XIX в.
С одной стороны, он отдает должное властям в развитии школьного дела: «Нельзя не признать, что Сербия сделала значительные успехи», причем, «опередив числом школ Россию»{303}. Имеется в виду, на душу населения. Но, с другой, ситуация выглядела не столь благостно — «зная, какими она располагала средствами, и сколько тратится на все, нельзя не потребовать больше того, что сделано». И даже, «не требуя многого, можно требовать, чтоб в том, что делается, были толк и польза, а мы этого-то последнего и не находим…»{304}. И, правда, школ немало, но они «содержатся весьма бедно, и ни один порядочный учитель не идет них»{305}.
В результате, как формулировали сербские власти свою сверхзадачу, «грамотность распространяется, а дальнейшее потом». Мы — государство маленькое, молодое, и «дело идет так, чтоб нельзя было сказать, что ничего не делается»{306}. «Чего вы хотите от нас? Мы недавние, слава Богу, что и это имеем»{307} — рефреном звучит в передаче Ровинского логика сербов.
Как видим, в условиях, когда государство не поощряло прогресса в школьном деле (в частности, не связывало получение образования с обретением каких-либо конкретных преимуществ), оно развивалось формально, для внешнего потребления: самостоятельному de facto Княжеству пристало иметь институт школы… П.А. Ровинский первым разглядел это несоответствие между формой и сутью, буквально возопив (на фоне быстрого-то роста числа школ): «Где же оно, истинное образование»{308} и поставив под сомнение все значение официальной сербской статистики об успехах страны в данной сфере — «Какое после этого неверное понятие вы составите о Сербии по тем отчетам, которые всякий раз читают перед скупщиной»{309}. Вот где начало нашего неверия в статистику! Которое провоцирует следующий вопрос.
Распространялась ли в реальности эта самая грамотность в народной, и особенно сельской, среде, и откуда тогда замеченное Ровинским и принципиально важное: «Учат, учат в школе, а дети все-таки читать не могут»{310}? В последнем и содержится негативный ответ, ибо в аграрной, патриархальной Сербии мотивация для получения образования еще не созрела. Традиционный образ жизни предполагал, что большинство детей проследует по ней путем родителей, наследуя их занятия и обычаи. Для чего «домашнее воспитание» («присмотр за скотиной» и т. д.) было куда важнее полученного на стороне абстрактного знания. В свое время мать Еврема Груича — одного из зачинателей либерального движения в Сербии — так пыталась отговорить мужа от идеи отдать его в школу: «Оставь его. Твои родители тоже не знали грамоты и ничего, жили неплохо»{311}. Все точно: «Зафиксированная и аккумулированная в бесписьменной народной культуре, хранимая в живой памяти и передаваемая механизмами неукоснительных традиций, ограниченная совокупность знаний и навыков вполне обеспечивала хозяйственный процесс»{312}. И следовательно, как с полным правом заключает Александра Вулетич, «представления о значении просвещения у большинства крестьян были весьма туманными»{313}.
Но это относится к концу 1860-х гг. И, быть может, через полвека, в интересующие нас годы, все поменялось: школа из праздной институции превратилась-таки в рассадник реального знания, а «читательская революция» в Сербии совершилась? Понаблюдаем…
В 1882 г. министр просвещения Стоян Новакович выпустил закон об обязательном обучении «каждого ребенка, живущего в Сербии». По своим целям (в патриархальной-то стране) закон был чересчур амбициозен, почему и предусматривал некоторый переходный период. Сроком его окончательного применения определялся 1890 год. И что ж мы видим в этом году? Количество охваченных школой детей не дотянуло и до половины всех, кто достиг школьного возраста; число грамотных вообще составило чуть более 14%. Десять лет спустя количество грамотных достигло 21%{314}, а накануне Балканских войн, как уже говорилось, едва перевалило за 30%. И это при том, что закон об обязательном начальном образовании (в редакциях 1897 и 1904 гг.) действовал постоянно. В чем же тут дело?
Думается, что, наряду с рядом объективных обстоятельств (нехваткой школьных зданий, учителей), главную причину медленного роста уровня грамотности в независимой Сербии следует искать все в том же отношении самого сербского селяка к просвещению — насколько знание являлось для него жизненной ценностью и внутренней потребностью?
[2] Данные военных корреспондентов особо важны для нас, ибо, как справедливо заметил российский журналист Н.И. Гасфельд, «бытописатели югославянских земель, наблюдавшие сербов из вагон-салона и изучавшие их по рассказам и со слов сербских политических деятелей, лишены возможности видеть и слышать сербов в серенькие будни, когда они не надевают париков и не накладывают грима…» (Шевалье Н. (псевдоним). Правда о войне на Балканах. Записки военного корреспондента. СПб., 1913. С. 97–98).
[3] Этот мотив «свадьбы» при объявлении мобилизации звучал и в русских СМИ: «Запасные стекались на призывные участки как на свадьбу!» (Родина. 7 октября 1912 г. № 41. С. 1. Приведено по: Гусев Н.С. Тема славянского единства в русской периодической печати во время Балканских войн 1912–1913 гг. // Историки-слависты МГУ. Кн. 8. Славянский мир: в поисках идентичности. М., 2011. С. 464–465).
[4] Российские военные еще более откровенны: «Внутренний быт подвержен разъедающему влиянию политических партий». И значит, «для сплочения сербов нужна популярная, имеющая целью осуществление заветных пожеланий народа, война» (Из секретной «Записки» Главного штаба. Петербург, 10 ноября 1902 г. // Потапов Н.М. Русский военный агент в Черногории. Т. I. Донесения, рапорты, телеграммы, письма. 1902–1915. М. — Подгорица, 2003. С. 37).
[5] Не избежала такой особенности и сама армия. Полковник Мирко Милосавлевич говорил Слободану Йовановичу: «Пока идут военные операции, мы действуем совместно, как братья; но стоит им прекратиться, словно какой-то дьявол вселяется в нас…» (Цит. по: Јовановић С. Апис и сукоб између војних и грађанских власти у Македонији // Сабрана дела С. Јовановића. Т. XI. Из историје и књижевности. I. Београд, 1991. С. 338–339).
[6] Приведем наглядный пример такой «осознанной» обратной связи. «Один мой приятель, — писал на рубеже столетий британский путешественник Герберт Вивиан, — присутствовавший на великом радикальном митинге в Белграде в 1896 г., рассказывал мне, что из четырнадцати тысяч участников лишь три или четыре десятка слушали ораторов, остальные же ели дыни (по другим данным, — арбузы), чьи корки потом неделями валялись по белградским улицам. Он также добавил, что каждый из них получил по три динара… И вообще, радикалы могут рассчитывать на крестьян в любой момент. В удовольствии совершить экскурсию за партийный счет, те, по первому зову, соберутся где-угодно и проголосуют за любую резолюцию, которую предложат их вожди» (Вивијан Х. Сербија — paj сиромашних. Београд, 2010. С. 62). Или еще: «У радикалов сознательные партийцы — только их лидеры, остальная масса идет за ними, слепо им доверяя» (Тодоровић П. Како је у Србији (последњи извештај покојном краљу Александру) // Исти. Огледало. Зраке из прошлости. Приредила Л. Перовић. Београд, 1997. С. 892).