Парадоксально, что в несвободных обществах такие морально-нравственные, этические коллизии почти невозможны. Живи Меннерс и Лонгрен в каком-нибудь Едином Государстве, описанном Замятиным в «Мы», они бы повели себя иначе, поступив «правильно»: Меннерс одолжил бы деньги, а Лонгрен спас лавочника, боясь нарушить законы.
В такие минуты даже возникает соблазн сказать себе, что несвободное общество справедливее общества свободного. По этому поводу любопытные соображения высказал академик Дмитрий Лихачев: «Свобода выдвигает свои “нельзя”, — и не потому, что что-то произвольно запрещено, а потому, что корыстные соображения и побуждения сами по себе не могут принадлежать свободе. Корыстные поступки — вынужденные поступки. Вынужденность ничего не запрещает, но она лишает человека его свободы. Поэтому настоящая, внутренняя свобода человека существует только при отсутствии внешней вынужденности. Человек, поступающий эгоистично в личном, национальном (националистическом, шовинистическом), классовом, сословном, партийном или каком-либо ином плане, — не свободен. Поступок свободен только тогда, когда он продиктован свободным от эгоизма намерением, когда он бескорыстен»[76].
Мысль Лихачева позволяет лучше понять и несвободные общества, где добрые поступки чаще всего продиктованы не велением сердца, а страхом перед государством. Постоянный страх перед карающим мечом правосудия не способствует духовному росту человека, хотя и спасает его от отдельных ошибок. Либеральная философия, принципы которой нашли отражение в Гражданском кодексе, предполагает, что люди так или иначе обречены на ошибки, но, лишь ошибаясь, они осознают значимость собственных поступков.
О том, какие беды могут обрушиться на литературных героев из-за их любви к имущественным благам, сказано в литературе многое. С завидной настойчивостью авторы детективных новелл убеждали читателей в том, что преступник, ослепленный блеском золотых монет, опаснее самого дикого животного.
В прошлом столетии отечественное гражданское право пошло на невиданный эксперимент. Воплощая в жизнь коммунистические лозунги, большую часть советской истории гражданское законодательство не признавало права на частную собственность. Советские люди должны были довольствоваться в быту так называемым правом личной собственности.
Личная собственность возникала в отношении заработной платы, всего, что приобретено на собственные доходы, будь то одежда, продукты питания или автомобиль. Однако право личной собственности служило скорее констатацией бесправия советских людей. Так, дома, в которых они жили, в действительности принадлежали государству. Государство в любой момент могло с легкостью изъять это имущество, оставив человека на улице. Отстояв многолетнюю очередь на покупку собственной «Волги» или «Жигулей», гражданин не мог в свободное время заниматься частным извозом, рискуя быть обвиненным в извлечении нетрудовых доходов и наживе.
Парадоксально, но государство, в котором нет полноценного права собственности или в котором это право собственности существует в усеченном виде, не становится лучше. Человеческие пороки не исчезают вместе с собственностью, а, наоборот, приобретают еще более отталкивающие формы.
«Обмен» Юрия Трифонова — зарисовка того, что даже в обществе развитого социализма люди продолжают мечтать о материальных благах, будто доказывая верность слов из одной комедии Теренция: «Я — человек, не чуждо человеческое мне ничто» (лат. Homo sum, humani nihil a me alienum puto)[77].
Повесть начинается с новости о том, что мать главного героя Дмитриева, Ксения Федоровна, тяжело заболевает, и подозрение на «самое худшее»[78] подтверждается. Однако сама женщина надеется, что еще сможет пойти на поправку. Куда расчетливее смотрит на ситуацию жена Дмитриева, Лена. Она понимает, что Ксения Федоровна скоро умрет, поэтому невестка предлагает своему мужу переехать к матери.
Леной руководит не забота о свекрови. Дело в том, что пожилая женщина живет одна в хорошей комнате на Профсоюзной[79]. По законам того времени, если после смерти гражданина в его жилье не оставалось прописанных членов семьи, такое жилье отходило государству. Чтобы не допустить этого, жена Дмитриева и предлагает съехаться с больной женщиной. Лена рассчитывает, что после смерти Ксении Федоровны сможет выгодно обменять комнату на Профсоюзной на более удобную квартиру.
Сам Дмитриев не торопится передать матери идею Лены. Ведь тогда Ксения Федоровна поймет, что ее здоровье совсем плохо и родственники готовятся к разделу наследства. К тому же и отношения Ксении Федоровны и невестки давно разладились.
В дальнейшем Дмитриев все-таки уступает Лене и начинает непростой разговор с матерью. Ксения Федоровна соглашается на убеждения сына, но говорит ему: «Ты уже обменялся, Витя. Обмен произошел»[80]. Обмен материальный здесь обозначает и обмен духовный.
Ни Ксения Федоровна, ни ее сын Дмитриев, ни его жена Лена не являлись полноправными собственниками своего жилья. И комната на Профсоюзной, и заветная квартира, о которой грезила Лена, фактически принадлежали государству. Но частнособственнический инстинкт человека не перестает существовать и в советскую эпоху. Желание иметь свое — во многом первобытное, доставшееся людям едва ли не из дикой природы, поэтому и отменить его оказалось не под силу даже советскому закону.
Стоит ли винить Лену в том, что она хочет наконец обрести достойное жилье? По всей видимости, нет. Если и заслуживает осуждения, то только ее бездушие к Ксении Федоровне — немолодой женщине, умирающей от неизлечимой болезни.
Какие альтернативы могли быть у этой истории сегодня? Например, Ксения Федоровна, не желающая жить с невесткой под одной крышей, но не возражающая, чтобы после ее смерти жилье отошло Дмитриеву, могла бы составить завещание и указать в нем сына. Тогда Дмитриев после смерти матери стал бы собственником ее комнаты, сохранив за собой собственную квартиру. В конце концов, Ксения Федоровна могла бы продать комнату, в которой прожила всю жизнь, и переехать на дачу, а вырученные деньги поделить между детьми — Дмитриевым и дочерью Лорой. Но ничто из перечисленного недоступно советским гражданам. Дмитриевы — заложники советского гражданского права, из-за чего их семейные недомолвки не только не разрешаются, но и растут подобно снежному кому.
События «Обмена» развиваются в относительно благополучные годы брежневского застоя, тогда как другая повесть Трифонова — «Дом на набережной» — позволяет куда лучше понять подлинные настроения в советском обществе. Сюжет повести охватывает три промежутка: 1930-е, конец 1940-х и начало 1970-х годов. Трифонов последователен в реконструкции советской истории, так как за миловидным образом эпохи застоя он обнажает пугающие гримасы более страшных времен.
Само название — «Дом на набережной» — происходит от наименования вполне реального здания, и сегодня стоящего в центре Москвы на улице Серафимовича. Этот дом стал символом целой эпохи. Построенный в начале 1930-х годов, он предназначался для высших эшелонов советского правительства, партийной номенклатуры и представителей интеллигенции. Даже сегодня это здание, возведенное по проекту выдающегося архитектора Бориса Иофана, впечатляет своим величественным обликом, продуманностью деталей и выгодным расположением поблизости от Кремля.
Жители дома на улице Серафимовича казались почти что небожителями по сравнению с другими москвичами. Трифонов пишет: «Серая громада (имеется в виду Дом на набережной. — Прим. авт.) висла над переулочком, по утрам застила солнце, а вечерами сверху летели голоса радио, музыка патефона. Там, в поднебесных этажах, шла, казалось, совсем иная жизнь, чем внизу, в мелкоте, крашенной по столетней традиции желтой краской. Вот и несоответствие! Те не замечали, другие плевать хотели, третьи полагали правильным и законным, а у Глебова с малолетства жженье в душе: то ли зависть, то ли еще что»[81].
Впрочем, в конце 1930-х годов многие жители Дома на набережной подверглись репрессиям и были вынуждены навсегда покинуть дом, в котором так и не обрели счастья. Один за другим из этого дома будут забирать на «воронках» тех, кому еще вчера завидовала вся Москва.
Общественный строй, который советская пропаганда представляла свободным от недостатков прошлого, мелочности и погони за длинным рублем, конечно же, не изжил ни одно из перечисленных явлений. Наоборот, в советском обществе, как и в любом другом, находилось место для простой человеческой зависти чужому благополучию.
Социальное неравенство не было и не могло быть полностью искоренено советской властью. Запрет частной собственности привел скорее к противоположному: даже незначительное различие в имущественном положении граждан (джинсовые брюки, заграничная пластинка, дополнительные метры в квартире и так далее) вызывало еще большую зависть. Выходит, частная собственность сама по себе не делает граждан хуже или злее.
В финальной сцене «Дома на набережной» один из героев по фамилии Ганчук, чьим прототипом послужил видный историк академик Исаак Минц, произносит: «Какой нелепый, неосмысленный мир! <…> А? Зачем? Кто объяснит?»[82] Большевистский эксперимент по созданию нового гражданского права оказался ошибочным, искалечившим судьбы миллионов людей и оставившим вопрос Ганчука без ответа.
Действующий Гражданский кодекс, принятый после распада Советского Союза, разорвал порочный круг бесправия.
Это значит, что граждане могут свободно продавать, покупать, завещать, сдавать в аренду и многими другими законными способами реализовывать возможности, заложенные в праве собственности.
Человеческое счастье хотя и зависит не только от материального благополучия, но и во многом обусловлено им. Поэтому жители и Дома на набережной, и комнаты на Профсоюзной сегодня обрели если и не полное счастье, то, по крайней мере, личную свободу.
Гражданское законодательство достаточно подробно говорит не только о том, как управиться с деньгами, но и о том, как выбраться из безденежья, то есть о банкротстве. Об этом сказано в 25-й статье Гражданского кодекса.
Нет более колоритных героев для комедий и трагедий, чем те, что остались с пустыми карманами.
Взять, например, Любовь Андреевну Раневскую из «Вишневого сада» Антона Чехова, которая промотала все свое имущество, а потом была вынуждена выставить на торги семейное имение с вишневым садом[83]. Такие ситуации ничем не примечательны и не были бы достойны внимания писателя, но в этом случае продажа поместья глубоко символична: она знаменует прощание героев с родным домом и прошлым.
Словно на основе университетского учебника по банкротству написана пьеса Александра Островского «Свои люди — сочтемся!». Здесь также денежный вопрос приводит к семейной драме. К слову, Островский, действительно служивший в московском коммерческом суде стряпчим[84], имел представление о законах того времени, поэтому история кажется вдвойне реалистичной и оттого трагичной.
По сюжету зажиточный московский купец Самсон Силыч Большов решается на аферу. У него множество кредиторов, рассчитываться с которыми он никак не хочет. Большов задумывает переписать имущество на кого-нибудь другого, например жену. Однако стряпчий Самсона Силыча, Рисположенский, отговаривает его от этой идеи: «Незаконно, Самсон Силыч! Это незаконно! В законах изображено, что таковые продажи недействительны. Оно ведь сделать-то недолго, да чтоб крючков после не вышло. Уж делать, так надо, Самсон Силыч, прочней»[85]. В качестве альтернативы Рисположенский предлагает кандидатуру главного приказчика Большова — Подхалюзина.
[76] Лихачев Д. С. Русская культура. М.: Искусство, 2000. С. 7.
[77] Теренций. Самоистязатель // Теренций. Комедии. М.: Художественная литература, 1985. С. 115.
[78] «Самое худшее» — советский эвфемизм, обозначающий онкологию.
[79] Профсоюзная улица — улица на юго-западе Москвы.
[80] Трифонов Ю. В. Обмен // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений. В 4 т. М.: Художественная литература, 1986. Т. 2. С. 62.
[81] Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений. В 4 т. М.: Художественная литература, 1986. Т. 2. С. 373.
[82] Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений. В 4 т. М.: Художественная литература, 1986. Т. 2. С. 493.
[83] Для таких людей, как Раневская, деньги никогда не имеют большого значения. Неслучайно известная советская актриса Фаина Раневская (Фанни Фельдман) вспоминала, как однажды она получила в банковской кассе денежный перевод от отца. Но, едва выйдя на улицу, она их тотчас потеряла: сильно подувший ветер вырвал купюры из рук. Артистка не расстроилась, а лишь вздохнула, наблюдая за улетающими купюрами: «Как жаль — улетели…» Один из ее друзей тогда скажет: «Это же Раневская, “Вишневый сад”, только она так могла. Ты — Раневская» (цит. по: Щеглов А. Фаина Раневская. Вся жизнь. М.: Захаров, 2003. С. 19). Тот случай и предопределил выбор творческого псевдонима актрисы.
[84] Понятие «стряпчий» существовало на протяжении столетий в законодательстве царской России, но значение его постоянно менялось. Во времена Островского стряпчими называли канцелярских служащих при судах, которые при этом могли консультировать частных лиц и выступать ходатаями, то есть представителями, по частным делам. Именно стряпчие помогали с составлением исков, написанием договоров, завещаний и так далее.
[85] Островский А. Н. Свои люди — сочтемся! // Островский А. Н. Полное собрание сочинений и писем. В 18 т. Кострома: Костромаиздат, 2018. Т. 1. С. 61.