Еще в 1968 году, то есть за четверть века до принятия действующей российской Конституции, Владимир Набоков, ставший благодаря своей «Лолите» одним из самых популярных писателей на Западе, обронил в интервью: «…у меня нет четко выраженных политических взглядов или, скорее, что взгляды, которых я придерживаюсь, незаметно переходят в некий расплывчатый старообразный либерализм. <…> Внутри меня — бездна, зияющая между колючей проволокой, символом полицейского государства, и бесконечной свободой мысли»[160].
Каждое государство — а точнее, каждый народ — однажды оказывается перед историческим выбором: между «колючей проволокой» и «бесконечной свободой». Только поначалу этот выбор кажется очевидным. В действительности свобода требует от человека большой работы и внутренней смелости. Свободу необходимо отстаивать каждый день. Свободу нужно заслужить.
В начале 1990-х годов Россия, окинув взором не только советскую, но и всю досоветскую эпоху, сделала ясный выбор в пользу свободы. Этот выбор дался с большим трудом. Будто заверяя себя самих и будущие поколения в приверженности демократическим идеалам, российский народ принял в 1993 году новую Конституцию, в которой тщательно изложил видение прошлого, настоящего и будущего.
Нынешняя Конституция, по выражению Набокова, воплощающая собой «некий расплывчатый старообразный либерализм», подобно щипцам разомкнула колючую проволоку и открыла России путь к свободе. Да, далеко не все конституционные идеалы к сегодняшнему дню реализованы, а по многим параметрам мы и вовсе остаемся бесконечно далеки от них. Но даже в самую темную ночь конституционные нормы продолжают светить подобно звездам, напоминая об избранном однажды пути.
Что заставляет нас заговорить о Конституции именно сейчас, в столь непростое время, к тому же в литературном контексте? В 2024 году, когда писалась эта книга, Основному Закону страны исполнился тридцать один год. Нынешний возраст Конституции — почти мистический или, по крайней мере, символический для русской литературы.
В тридцатиоднолетнем возрасте князь Андрей Болконский, герой романа Льва Толстого «Война и мир», волею обстоятельств заезжает в березовую рощу, посреди которой растет одинокий дуб. Сначала дерево кажется ему корявым, загрубевшим, безжизненным, почти что мертвым. Впрочем, таково его собственное состояние. На тот момент, потеряв жену, Болконский живет в своем имении в кругу самых близких людей. Он безрадостен и, кажется, утратил интерес к жизни.
Скоро князь Андрей снова оказывается в березовой роще. Он как будто ищет встречи с великим деревом как с живым человеком. «Да, здесь, в этом лесу, был этот дуб, с которым мы были согласны, — подумал князь Андрей. — Да где он?»[161] Каково же его удивление, когда знакомый дуб предстает перед ним совсем по-новому: «Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца; ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя — ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их»[162]. Увиденное приободряет князя Болконского и возвращает утраченную надежду. «“Нет, жизнь не кончена в тридцать один год”, — вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей»[163].
В нашем случае тридцать один год исполнился не только Андрею Болконскому (новой России), но и дубу (Конституции). Сегодняшнему поколению тридцатилетних россиян, образующих в любом обществе самую активную, прогрессивную часть, довелось быть ровесником демократической Конституции, что само по себе символично и в то же время ответственно.
Перед тем как вчитаться в конституционный текст, «с чувством, с толком, с расстановкой» проговаривая ее священные слова буквально по слогам, мы предварительно скажем себе в напутствие слова Болконского: «Нет, жизнь не кончена в тридцать один год».
Одно из первых публичных упоминаний слова «конституция» в России относится к декабристскому восстанию 1825 года, когда по известной легенде заговорщики и солдаты скандировали: «Да здравствует Константин (имеется в виду российский цесаревич и брат Николая Первого Константин Павлович. — Прим. авт.) и его жена Конституция!»[164] Декабристы, грезившие о конституционной монархии, надеялись на то, что им удастся силой принудить Сенат утвердить Основной Закон — Конституцию, которая бы набросила узду на монарха и ввела демократические свободы для подданных.
Провал восстания и жестокая расправа над заговорщиками надолго заставили замолчать поборников конституционного развития многострадального Отечества. Патриархальную застывшую Россию того времени мы хорошо знаем по произведениям Александра Островского. Вся страна напоминала город на Волге Калинов из пьесы «Гроза», где жить людям нового типа невыносимо и душно. Но и в таких условиях общество чувствует неизбежность перемен, хотя еще не может освободиться от пережитков старого строя, кандалами висящих на ногах целой эпохи. Таким образом, разговоры о Конституции оставались для той России преждевременными.
В 1860-е годы на волне великих реформ, провозглашенных царем Александром Вторым, тема конституции возвращается на страницы газет и журналов. В 1861 году публикуется так называемая прокламация «Великорусс», авторство которой приписывалось Николаю Чернышевскому, где заявлялось о необходимости принятия демократической конституции. В императорском доме к этой инициативе, как несложно догадаться, отнеслись без большого энтузиазма: Чернышевского поместили под надзор полиции, а через полгода и вовсе арестовали.
После Чернышевского к конституционной проблеме обращались и другие литераторы. Правда, в писательской среде никогда не существовало единодушия по этому вопросу.
Кажется, одно из самых едких высказываний принадлежит Михаилу Салтыкову-Щедрину. В «Книге о праздношатающихся» 1876 года устами своего персонажа автор произносит следующие слова: «Я сидел дома и, по обыкновению, не знал, что с собой делать. Чего-то хотелось: не то конституции, не то севрюжины с хреном, не то взять бы да ободрать кого-нибудь. Заполучить бы куш хороший — и в сторону. А потом, “глядя по времю”, либо севрюжины с хреном закусить, либо об конституции помечтать. Ах, прах ее побери, эту конституцию! Как ты около нее ни вертись, а не дается она, как клад в руки! Кажется, мильон живых севрюжин легче съесть, нежели эту штуку заполучить!»[165] В этих строках сквозит безразличие, усталость от бесконечной, пустопорожней болтовни, неверие в то, что писаным законом возможно что-либо исправить и «починить» в стране.
При этом Салтыкова-Щедрина нельзя назвать противником конституции или конституционным нигилистом, он скорее выступает в обличье агностика: «Ах, нынче и в провинциях много этих поджарых развелось. Ищут, нюхают, законы подводят. И в клубы проникли: сперва один, потом другой, потом, глядишь, уж и в старшины попадать начали. Брякнешь при нем: конституция! — а он: вы, кажется, существующей формой правления недовольны?.. А мне что!.. форма правления… эка невидаль! Какая тут форма правления! Я так… сам по себе… Разговаривал!»[166] Российское общество, по Салтыкову-Щедрину, не противится конституции, но до конца не понимает ее и оттого боится грядущих перемен.
В совершенно другом ключе высказывался Федор Достоевский в письме от 21–22 марта (2–3 апреля) 1868 года, адресованном поэту Аполлону Майкову: «…наша конституция есть взаимная любовь монарха к народу и народа к монарху. Да, любовное, а не завоевательное начало государства нашего (которое открыли, кажется, первые славянофилы) есть величайшая мысль, на которой много созиждется. Эту мысль мы скажем Европе, которая в ней ничего ровно не понимает»[167]. Напомню, что к 1868 году Достоевский окончательно отказывается от своих революционных воззрений молодости, утверждается в народности и славянофильстве, отчего его взгляд на конституцию не кажется удивительным.
По мысли Достоевского, России нужен не новый писаный документ — свод законов, именуемый конституцией, а такое государственное устройство, которое основывалось бы на полюбовном сосуществовании царя и народа. Подобное устройство и можно считать наиболее совершенной конституцией для русского государства, утверждает Достоевский.
Что же касается монархических убеждений, то они у Достоевского весьма самобытные. Писатель позиционирует себя в качестве убежденного сторонника царской власти, но при этом не оправдывая и не желая всевластия и самодурства царя. Напротив, Достоевский исходит из того, что государю, а в его лице и всему государству, надлежит завоевывать любовь народа. Иными словами, «любовь монарха к народу и народа к монарху» предполагает старания государя, но никак не покорность подданных, готовых терпеть любые страдания и унижения.
Важно заметить, что Достоевский формируется как монархист в то время, когда Александр Второй проводит свои великие реформы: это отмена крепостного права в 1861 году, финансовая и университетская реформы 1863 года, земская и судебная реформы 1864 года, ослабление цензуры в том же году. Коренные преобразования той поры сопоставимы по своей прогрессивности и новаторскому характеру с петровскими реформами: они выдвинули Россию в число наиболее развивающихся стран Европы. Стало быть, народу, по мнению Достоевского, надобно любить лишь хорошего (любящего) царя, а как быть с плохим царем — автор прямо не говорит.
Русский народ у Достоевского награждает правителей беспримерной любовью: «У нас народ всякому царю нашему отдавал и отдает любовь свою и в него единственно окончательно верит. Для народа — это таинство, священство, миропомазание»[168]. Но народная любовь для царя — не дар, а возвратный кредит. В частности, писатель говорит о больших ожиданиях народа от государя, с которыми тому следует считаться и искать скорое решение. Например, автор упоминает «об расстройстве наших железных дорог (новопостроенных), об земских делах, об печальном состоянии колоний»[169]. И обо всем этом должен заботиться русский царь.
Третья волна общественных споров о необходимости конституции приходится на начало ХХ века. Тогда Россия уже стоит на пороге первой русской революции, по стране прокатилась волна стачек и забастовок. Важная дата в русской истории — 17 октября 1905 года, когда император Николай Второй принимает «Высочайший Манифест об усовершенствовании государственного порядка». Этот архиважный конституционный акт дореволюционной России учреждает парламент, Государственную думу, признает за российскими подданными фундаментальные права и свободы — «незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов»[170].
На этом историческом фоне представляют интерес фигуры Льва Толстого и Максима Горького. Первый к тому моменту снискал прижизненную славу классика русской литературы. Второй, тогда еще молодой писатель, тоже пользовался большой популярностью у читателей.
Судя по письму Горького журналисту Владимиру Поссе в 1901 году, будущий буревестник революции видел в конституции либеральную затею, почти не способную серьезным образом поменять ход вещей: «…у либералов — совершенно ускользает почва из-под ног. <…> Они, несчастные, мечутся из стороны в сторону и говорят о необходимости конституции. (Есть слухи, что будто бы питерское начальство тоже бы не прочь дать плохонькую конституцию, но не видит — кому можно ее дать?) <…> Они этого не любят, злятся, топорщатся, и все сильнее растет их желание получить конституцию»[171]. Для Горького вопрос о конституции, кажется, не относится к интересам всего общества, а представляет собой бессмысленную забаву либералов.
Однако если бы все-таки конституцию, даже самую плохонькую, по выражению Горького, приняли в царской России, она изменила бы жизнь не только либералов, но и всего российского народа, хотя бы из-за неизменного драматургического принципа, известного как чеховское ружье: если в начале пьесы на стене висит ружье, то к концу пьесы оно должно выстрелить. Конституция, как и ружье, висящее на стене, рано или поздно выстрелила бы.
О том, что и в усадьбе Льва Толстого часто звучал конституционный вопрос, говорят дневники врача, лечившего великого писателя, Душана Маковицкого. В его «Яснополянских записках» — подробном, почти ежедневном жизнеописании дома Толстых — можно встретить немало записей, относящихся к 1904–1905 годам. Они практически дословно протоколируют беседы гостей и членов семьи Толстого. Из записей следует, как яснополянский старец активно интересовался спором о конституционном будущем России.
Вместе с тем отношение Толстого к конституционной проблеме не отличается последовательностью. В декабре 1904 года он, с одной стороны, одобряет идею о введении конституции, но, с другой стороны, не торопится переоценивать ее успех: «Если бы была введена конституция… меня это порадовало бы, как меня радует свежий снег, когда санный путь плохой. Конституция — это маленькое дело в движении человечества вперед, [такое же, как] религия, наука, искусство, война. А тут эту маленькую вещь ставят выше всего, а другими пренебрегают»[172].
Но уже 1 января 1905 года, то есть спустя всего лишь несколько дней, Толстой заметно радикализируется, заявляя, что конституция есть «замаскированная форма насилия; монархизм — явная, видная, и с ней легче бороться»[173]. Сложно сказать, какие именно обстоятельства повлияли на перемену, но понятно, что предреволюционные события и предчувствие грядущего хаоса беспокоят Толстого, в конституционном вопросе он видит симптом тяжелого недуга, которым больна Россия.
Еще через два месяца, в конце февраля, Толстой, по свидетельству Маковицкого, раздраженно заявляет: «Конституция не может привести ни к какому улучшению положения; она не может принести свободы. Все правительства держатся на насилии и угрозах, а это противно свободе. <…> Агитация в пользу конституции может привести только к обманчивым результатам. Народ в действительности ничего общего не имеет с конституцией»[174].
Проходит две недели, и 15 марта Толстой как будто дополняет свою недавнюю мысль и теперь выступает не против самой конституции, а против людей, которые могут исковеркать ее букву и дух: «Что тут конституция? <…> Тут конституция ничего не поделает, потому что везде могут быть такие безнравственные люди»[175].
Однако спустя полтора месяца, 26 апреля, Толстой опять сомневается в надобности конституции, полагая, что закон для народа как хомут для лошади, так как «конституции нельзя утверждать как неизменное, вечное, т[ак] к[ак] “воззрения народа развиваются и видоизменяются”»[176].
[160] Интервью Владимира Набокова Мартину Эсслину. С. 234.
[161] Толстой Л. Н. Война и мир // Толстой Л. Н. Собрание сочинений. В 90 т. М.: Художественная литература, 1938. Т. 10. С. 158.
[162] Толстой Л. Н. Война и мир // Толстой Л. Н. Собрание сочинений. В 90 т. М.: Художественная литература, 1938. Т. 10. С. 158.
[163] Толстой Л. Н. Война и мир // Толстой Л. Н. Собрание сочинений. В 90 т. М.: Художественная литература, 1938. Т. 10. С. 158.
[164] В различных источниках данное апокрифическое высказывание цитируется по-разному. Вполне достоверное свидетельство приводит один из участников тех событий, декабрист Андрей Розен, подтверждавший, что на улицах Петербурга в день восстания можно было услышать то, как Конституцию называли супругой Константина (Розен А. Е. Записки декабриста. Иркутск: Восточно-Сибирское книжное издательство, 1984. С. 133).
[165] Салтыков-Щедрин М. Е. Книга о праздношатающихся (публикация И. Векслера). Цит. по: Векслер И. История незавершенного цикла «Культурных людей» // Литературное наследство. 1934. Т. 13–14. С. 30.
[166] Салтыков-Щедрин М. Е. Книга о праздношатающихся (публикация И. Векслера). Цит. по: Векслер И. История незавершенного цикла «Культурных людей» // Литературное наследство. 1934. Т. 13–14. С. 31–32.
[167] Достоевский Ф. М. [Письмо] А. Н. Майкову. 21–22 марта (2–3 апреля) 1968 года. Женева // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. В 30 т. Л.: Наука, 1985. Т. 28. С. 280.
[168] Достоевский Ф. М. [Письмо] А. Н. Майкову. 21–22 марта (2–3 апреля) 1968 года. Женева // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. В 30 т. Л.: Наука, 1985. Т. 28. С. 281.
[169] Достоевский Ф. М. [Письмо] А. Н. Майкову. 21–22 марта (2–3 апреля) 1968 года. Женева // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. В 30 т. Л.: Наука, 1985. Т. 28. С. 281.
[170] Ведомости Санкт-Петербургского градоначальства и столичной полиции. 1905. № 221. С. 1.
[171] Горький М. [Письмо] В. А. Поссе. Ноябрь, после 19, 1901, Олеиз // Горький М. Полное собрание сочинений. Письма. в 24 т. М.: Наука, 1997. Т. 2. С. 207.
[172] Маковицкий Д. У Толстого. Яснополянские записки. В 2 кн. М.: Наука, 1979. Кн. 1. С. 108.
[173] Маковицкий Д. У Толстого. Яснополянские записки. В 2 кн. М.: Наука, 1979. Кн. 1. С. 121.
[174] Маковицкий Д. У Толстого. Яснополянские записки. В 2 кн. М.: Наука, 1979. Кн. 1. С. 188.
[175] Маковицкий Д. У Толстого. Яснополянские записки. В 2 кн. М.: Наука, 1979. Кн. 1. С. 210.
[176] Маковицкий Д. У Толстого. Яснополянские записки. В 2 кн. М.: Наука, 1979. Кн. 1. С. 259.
Конец ознакомительного фрагмента.