Потом я ходил на пустынный берег, где из песка пучками поднималась высокая, похожая на осоку трава. Она была сохлая и жестко шелестела под ветром. Негромко, равномерно накатывалась волна, и шуршанье ее о песок смешивалось с шумом осоки.
Таким и запомнилось, таким и осталось море — диким, чистым, зовущим вдаль.
Вторая встреча была иной. Она произошла на пляже курортного города. Дул свежий ветер. Волны успели слизать с пляжа все окурки, спичечные коробки, помятые бумажки, и все это кипело и толклось в желтой прибрежной пене. Было неприятно не только броситься в морскую воду, но и смотреть на нее. Однако люди купались. Они боялись заплывать подальше от берега и барахтались как раз в самой мутной воде.
Но стоило самому войти в воду, как она перестала казаться грязной и неприветливой. Вместе с другими я орал, стараясь перекричать прибой, давал волне сшибать себя с ног и отбрасывать на несколько метров.
И вот она, третья встреча. Мы перегнулись через леера и с палубы смотрим вниз, за борт. Верхний слой воды прозрачен, хоть и синь. Он пронизан солнцем. Колыхаясь, он как бы скользит по другому, более глубокому и более темному слою. Но и там под верхней голубизной видны еще зыблемые пучки солнечных нитей. Все тоньше, реже и слабее они. Все гуще, темнее синева. И вот уж разверзлась для взгляда черная бездонная засасывающая хлябь. Пучина. Бездна.
А чуть подальше от парохода морская гладь отразила небо с полдневными красками и курчавыми облаками, и взгляд скользит по ней отсюда и до горизонта.
Однажды справа показался берег, и знающие люди сказали: это остров Змеиный, им кончается советская земля. В другой раз на горизонте среди пустого безбрежного моря появилось большое парусное судно. Сразу вспомнились романтические слова: фрегат, бригантина, каравелла...
— Не удивляйся, — сказал Романыч. — Современных матросов учат и парусному делу. У нас, например, есть парусник «Товарищ», на котором моряки проходят практику. Наверное, это он. Вот я, — продолжал Романыч, — однажды в Сочи видел картину! Вдруг показалась из-за горизонта целая флотилия под белыми парусами, — лебеди да и только! Море было не зеленое, как сейчас, а голубое — июльское. Весь город на берег высыпал, все курортники. Оказалось, шла съемка фильма об адмирале Ушакове. Вот это была красота. А тут что, один парусник, да и паруса-то серые.
Парусник медленно скрылся за горизонтом, растаял в лиловой дымке.
Пароход шел теперь вдоль Румынии, обозначенной легкой цепью холмов, затуманенных расстоянием. Все четче, яснее становились очертания берега. Вдруг на палубе появилось много матросов, они сновали взад и вперед, выполняя какую-то нужную, но непонятную нам, пассажирам, работу. Одно поняли мы по возникшему оживлению: близка Констанца — родина этих моряков и родной порт самого корабля. Мы уже предвкушали интересное зрелище — приближение незнакомого города, как всех нас позвали ужинать. Сигнал прозвучал на тридцать минут раньше. Моряки экономили время. На полчаса раньше прийти к своим же нам, невестам, матерям, детишкам, — ради этого стоит пожертвовать распорядком.
Уходя вниз, пассажиры надеялись, что успеют поужинать и вновь выбежать на палубу до прихода в порт. Но, увы, поднявшись наверх, мы увидели серый большой пакгауз и два портальных крана, двигающихся перед ним. «Трансильвания» стояла на причале.
Кран подхватывал связку бочек и поднимал их на высоту.
В Констанце пароходу полагалось пробыть двое суток. Значит, двое суток мы будем смотреть на сравнительно небольшое пространство воды, огороженное каменным забором и называющееся портом, да на пакгауз, к которому выходило окно нашей каюты. Давно уже пассажиры разобрали, что вон то судно, с желтой трубой, — турецкое, вон то — с голубой полосой по ватерлинии — шведское, а вон то большое зеленое прислала сюда бывшая владычица морей — Великобритания.
Двое суток беспрерывно шла погрузка на «Трансильванию». На упаковочных ящиках было написано: «Тирана». Дружественная Румыния посылала Албании свои товары. При нас грузили главным образом бумагу. Она была скатана в большие рулоны, а рулоны эти были обиты досками, так что получалось подобие бочек. Кран подхватывал связку бочек и поднимал их на высоту. Там он разворачивался так, что все бочки приходились против люка на пароходе, начиналось опускание. Пожилой и, видимо, опытный матрос наблюдал за работой и подавал сигналы крановщику. Он помахивал ладонью то вверх, то вниз, то вправо, то влево. Кроме того, он то и дело повторял: майна — вира! Майна, майна... Стоп! Вира! Мы поинтересовались, куда девается столько груза, и подошли к люку. Пароход не так уж высоко поднимается над водой, и глаз привык к этой высоте. Заглянув же в люк, мы увидели глубочайший колодец. Наш взгляд, приготовившийся уткнуться в дно парохода совсем близко, провалился в пропасть, на дне которой лежали показавшиеся нам маленькими ящики и суетились маленькие человечки. Позже мы узнали, что пароход может вместить десятки поездов груза, а ведь это не крупный, причем не грузовой, а пассажирский пароход.
У пассажиров сложился на пароходе свой быт. В восемь часов утра матрос ходил по палубам с большой медной тарелкой в одной руке и с колотушкой в другой. Он бил колотушкой по тарелке, и густые, почти колокольные звуки созывали людей к завтраку. Все шли в ресторан и занимали определенный столик, тот, за который сели в первый день плавания. Нашими соседями по столику оказались пожилые, очень приятные люди — чета Хорошавиных. Он — медик, кажется профессор, работает в Тиране. Она — его друг, жена, хозяйка. Они возвращались в Албанию после отпуска, проведенного на Родине.
— Ну, как вы привыкаете к румынскому столу? — спрашивала нас обыкновенно Елизавета Михайловна.
— Привыкаем. К Дурресу подойдем, совсем привыкнем.
Кормили нас так: утром, приходя в ресторан, мы заставали на столике кусочек масла и кусочек сыра, а также тарелку с хлебом и сахарницу с песком. Вместо сыра мог оказаться мармелад или несколько ломтиков колбасы. Не успевали мы опуститься на стулья и поздравить друг друга с добрым утром, как появлялся человек по имени Базиль с двумя чайниками в руках. Наклоняя их одновременно, он наливал нам чаю. Едва чашка становилась пустой, Базиль появлялся снова. Все это молча, с невозмутимым лицом, рассчитанными, точными движениями. С чувством легкого голода (как и полагается цивилизованным людям) мы покидали ресторан. Через четыре часа новые удары гонга. Как-то так получалось, что за любым занятием: за книгой ли, за шахматами ли, во сне ли — я улавливал самое первое, самое легкое дребезжание медной тарелки. Теперь на столе вместо сахарницы и чашек стояла перед каждой «персоной» стопа тарелок. Слева от тарелок лежали две или три вилки, справа ложка и два ножа. По количеству вилок и тарелок мы более или менее точно угадывали содержание будущего обеда. Приходил Базиль. В верхнюю тарелку он наливал четыре столовые ложки бульона с плавающей в нем фрикаделькой. Верхняя тарелка исчезала. На следующую клался кусочек рыбки, или запеченный в тесто, или облитый чем-то неведомым. Вслед за рыбой на третьей тарелке при помощи невозмутимого Базиля оказывалось мясо со спаржей или другой приправой. Наконец оставалась перед нами маленькая тарелочка и миниатюрный ножик. Это для яблок. Яблоки предлагались в вазе, и мы сами брали по одному. В четыре часа дня мы опять пили чай, а в восемь часов вечера обедали. Повар был чародей. Ни одно блюдо за все плавание не повторилось. Восемь блюд в день помножить на пять суток — получится сорок. Так вот: мы съели сорок блюд, не похожих одно на другое, а в два конца так и все восемьдесят. Все блюда были необыкновенно вкусны. До восьми оттенков вкуса и запаха насчитывали мы в каждом из них. Но — увы! Пять суток — слишком малый срок, чтобы привыкнуть к их дозировке. Вот подали вам какой-то горшочек из теста, величиной с грецкий орех, наполненный разными разностями. Вы глотаете его и чувствуете, что проглотили что-то очень вкусное, хочется разобрать, что именно, но Базиль убирает пустую тарелку и кладет следующую перемену. Так вы и не знаете, чем же был наполнен горшочек. Будь он с настоящий горшок, еще можно было бы разобраться что к чему!
Пока «Трансильвания» стояла в порту, поднялся ветер.
Сначала мы различали неясный шум, который усиливался час от часу. Постепенно из монотонного шума стали выделяться протяжные звуки, как бы тяжелые, горькие вздохи, потом мощные удары, потом в хаосе звуков ясно определился ритм — в море разыгрывалась симфония шторма.
Через мол высотой с двухэтажный дом стали сначала перелетать брызги. Вскоре пассажиры могли любоваться, как за стеной вдруг поднимется да поднимется седая грива пены, воды и брызг, а вслед за этим раздастся глухой удар. Сотни тонн соленой воды обрушивались на стену.
Через ворота порта виднелось открытое море — кипящее, вздымающееся и падающее. О маяк, стоящий у входа, разбивались валы, то скрывая его наполовину, то обнажая до основания.
Пассажиры любовались всем этим, но у каждого была мысль: как же пойдет «Трансильвания» в такую погоду? Будет качка, будут неприятности. Даже невозмутимый Базиль, разливая нам вечерний чай, сказал, кивнув в сторону моря: «Плоха есть, очень плоха».
А тут еще все смогли воочию увидеть завтрашнюю судьбу «Трансильвании». В море появилось большое торговое судно. Его буквально клало то на один, то на другой борт, так что мачта с ярким фонариком на ней описывала в лиловом грозовом небе размашистую дугу.
Засыпало население «Трансильвании» неспокойным сном под мерные удары шторма.
Однако за ночь и гроза и шторм утихли. Море ласково и как бы виновато плескалось у подножья маяка.
Маленькое суденышко с надписью на борту «Пилот» проводило нас из порта в открытое море, попрощалось тонким жалобным гудочком. «Трансильвания» добродушно пробасила в ответ.
И снова набегают волны, коротко ударяясь в обшивку судна, шипя и пенясь, откатываясь назад. Вскоре справа по борту начались болгарские берега. Я узнал это от молодого паренька, стоявшего на палубе рядом со мной.
— Болгария! — мечтательно произнес он, и по интонации я понял, что это его родина. — Берега издали кажутся голыми, а ведь там все виноградники, сады, поля. Видите белый квадратик у самой воды? Это Балчик, бывший дворец румынской королевы. Она приезжала в Болгарию отдыхать.