Макс расхохотался.
— Я помню, ты всегда побаивался этого островка. Ты боялся, что я пойду сюда и полечу в воду. Но именно поэтому он и стал моим излюбленным местечком. Как только ты уезжал, я взбирался на него и играл здесь... Знаешь, теперь, по дороге домой, я все сидел в вагоне и думал: а вдруг вы тут взорвали этот прелестный островок ради какого-нибудь нового сооружения... Впрочем, чудная у меня на этот раз была дорога, особенно последняя часть ее вверх по реке. Еще не доехав до дому, я получил привет от тебя. Первое, что я увидел, выйдя утром на палубу, была огромная сноповязалка, которая шумела и работала на поле у самого берега; „Иернспонген“ стояло на ней красными буквами; затем молотилка, пыхтевшая и поднимавшая облако пыли в овине. Передаточный ремень ее локомобиля проходил под самою листвою берез. Все это было из нашего Иернспонгена, в этом я сам убедился, выйдя на берег. Прекрасное путешествие! Кругом яркое солнце и жатва. Мне казалось, что я еду по завоеванной нами стране. Как хорошо, что люди кругом добывают хлеб из лона земли посредством наших орудий, посредством произведений наших рук. Над всем здесь как будто витает благословение, — думалось мне.
Эмануэль скептически и недоверчиво сказал:
— О нет, пока что, самую главную работу все еще выполняют американцы. Крестьяне усвоили себе раз навсегда, что нет ничего лучше заграничных товаров.
Макс вспылил.
— Ну мы, я думаю, сумеем подставить ножку американцам... Я научился целому ряду вещей за границей... И тебе следовало бы поездить, папа... это чудесно...
Эмануэль покачал головой.
— Я слишком стар. Уже я останусь здесь, я...
— Ты — старый медведь. Ты, разумеется, расположен жить только там, где можешь править и командовать целою массою людей... Но тебе бы следовало проветриться, это было бы тебе полезно... Знаешь, в первый момент, когда я увидел тебя на пристани, я почти испугался. У тебя был такой вид, будто все время ты ходил здесь одинокий и все думал об одной какой-нибудь вещи... как будто не с кем было тебе слова сказать... Надо поездить воспринять в себя немного новых идей... Ведь наше время поразительно... Здесь на островке, в самом центре водопада, ощущается как будто дух современной эпохи. Нет Бога кроме силы и техника культ ее. Наша душа куда мощнее, чем душа какой-либо другой эпохи, ибо она вмещает в себе весь хаос, сдавленный стальной пружиной. То, что раньше приводило к набожному завыванию и к сентиментальной смерти от любви, то теперь лишь больше напрягает нашу волю, все туже и туже, пока она не лопнет... Знаешь, посреди улиц больших городов я ощущал то же, что тут. Я чувствовал себя вдруг брошенным в самую середину невиданной мистерии силы. Вокруг меня все неслось, грохотало, клокотало, вертелось вихрем в шумном дыхании машин, в тысяче электрических проводов, которые точно сеть таинственной, преодолевающей пространство силы охватывают движение улиц, в напряженных мускулах лошадей, в мощных балках домов, в черном, неудержимо катящемся потоке людей. Я ощущал сладострастный трепет, видя вокруг себя чудесную игру естественных причин. Загадка жизни раскрывалась передо мною, как глубокое, глубокое ущелье, как искрящийся свод в титанической громаде-силе. Я мечтал об эпохе, которая будет ощущать движение, пространство, жизнь тысячи вещей с тою же интенсивностью, с какою ощущаем мы любовь, женщину.
Максу приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Он стоял, красный от лучей солнца, вызывающий, с искрящимися глазами. Эмануэль глядел на него, охваченный каким то странным преклонением. Это его сын стоит там, его сын. Ему хотелось бы броситься к нему, обнять его за то только одно, что он был так молод, так здоров. Но он как-то вдруг почувствовал пропасть между собою и сыном и весь съежился. В его голосе зазвучало глухое недовольство.
— Со всем этим ты, однако, не выбьешь из позиции американцев. У вас всегда так много слов, у вас, молодых... и в то же время вы всегда кое-что забываете... Не пойти ли нам все-таки на завод?
На лице Макса появилось выражение некоторого снисхождения.
— Подождем немного. Переспорю я вас, господин хороший, во многом переспорю, раньше чем сдамся.
— Старость всегда останется более разумной. Я знаю то, что знаю.
— Три дня на размышление, старик. А теперь пойдем и обозрим будущее поле битвы.
Они пошли к заводу, к двум длинным кирпичным строениям, сходившимся под прямым углом. На одном конце находилось машинное отделение, на другом — контора.
Большой зал представлял собою хаос из передаточных ремней, колес и проводов. Сверлильные машины и токарные станки стояли длинными рядами, глотая раскаленное, дымившееся железо и выплевывая стружки. Пилы и напильники издавали хриплое шипение. Динамомашина искрилась и жужжала, вливая прохладную, пахнувшую озоном струю в пропитанный запахом масла воздух.
Рабочие стояли, согнувшись над работой, не додавая вида, что замечают хозяина и его сына. В воздухе висела режущая и сверлящая ненависть. Напильники скрежетали зубами от злобы. Пилы освистывали пришедших.
Эмануэлю захотелось показать сыну новый шлифовальный станок для револьверов. Он подошел к одному из рабочих и приказал ему остановить машину. Рабочий остановил и уселся спиною к пришедшим, как бы для того, чтоб прибрать валявшиеся на полу обрезки.
Макс попал ногою в масло и, морщась, поднял полу пальто. На одной фабрике в Вестфалии он видел гораздо лучшую конструкцию.
Они пошли в литейную.
Здесь все было объято дымом и мраком; солнечный свет только небольшими снопами прорывал тьму. Над сотнями форм стояли узкие черносерые столбы дыма, точно длинный ряд деревьев в питомнике. Бледные, лоснящиеся и черные от сажи литейщики, как черти, скакали между формами, и каждый раз, когда один из них открывал какую-нибудь крышку, казалось, что под нею сейчас увидит глаз горящие в огне души грешников. Огромный литейный ковш, извиваясь, ползал по свальному канату, и каждый раз, когда масса при каком-либо толчке переливалась черев края, посетителей обдавало потокам красных искр.
Эмануэль прикрикнул на рабочих, чтобы они были осторожнее, и получил в ответ извинения, за которыми следовали насмешливые улыбки и воркотня.
Макс кусал губы от злости и стыда. Он находил, что помещение слишком тесно и темно.
— Разобрать бы стены и проделать окна. Стекло и железо, — вот, что необходимо здесь!
Эмануэль пожал плечами.
— Ого! присматривай только, чтоб эти черти не мотались без дела, — пробормотал он, — это самое важное. Литейный мастер, старый Скотт, ты помнишь ведь его, настоящий леший на этот счет: умеет держать их в руках. Боюсь только, как бы они его не укокошили в один прекрасный день. Ведь здесь так легко может стрястись что-нибудь. Черт знает, какая их муха укусила последнее время!
Они оставили литейную. Макс вздохнул всей грудью, когда они опять очутились на воздухе и солнечном свете. Он стих и глубоко задумался. Эмануэль тоже вдруг замолк.
В конторе, залитая солнечным светом, сидела маленькая старушка в черной рваной накидке. В складках вокруг рта сохранилось еще выражение робкой доброжелательности, но глаза ее беспокойно бегали, а на щеках горели тревожные красные пятна. Она пошла навстречу и присела перед Максом, точно девочка.
— Скажите, пожалуйста, ведь это Макс, он стал большим... барином... А Макс узнает старую тетю Фолькман?.. Ведь это так давно было... Время идет... да, да! Здравствуй, Эмануэль! Хорошо все-таки, что суждено нам жить и слушать слово Божие... да, да...