— Вон! Вон!
Герман подхватил бумажку и исчез, отвесив церемонный поклон.
Эмануэль, весь съежившись от нанесенной его гордости раны, нервно зашагал но своей конторе.
Поступок сына казался ему неслыханным, подлым предательством, проявлением безграничной бесхарактерности. Он ненавидел в эту минуту этого мерзкого мальчишку, он бы хотел наказать его, поставить в угол. Как можно опуститься до того, чтоб затеять любовную связь с грязной распутницей! Какое безобразное легкомыслие в такое время, когда надо крайне тщательно поддерживать свой авторитет и свое достоинство!
Он остановился и ударил себя по лбу. А вдруг все это — ложь и выдумка! Подумать только, что этот мерзавец Рерман просто насмеялся над ним, провел его за нос! Почему он поверил ему на слово? Разве не безгранично глупо, что он сразу поверил ему и купил его молчание? Не отдал ли он себя в руки этого мерзавца таким поступком?
Эмануэль уставился в пол. Как бы отделаться от этого Рермана и его дочери? Невозможно терпеть дальше их здесь. Как бы удалить их без шума, не вызывая подозрений?
Вдруг он вспомнил Скотта, который ждал его в прихожей. Он долго глядел перед собою, скрестив руки на груди. Вокруг его рта заиграла еле заметная холодная улыбка. Затем он нисколько раз кивнул самому себе головой. „Подождите-ка, я вас так нагрею, господа, что вы сами уберетесь, куда глаза глядят“. Он открыл окно и кликнул Скотта.
Скотт явился мрачнее ночи. Эмануэль дружески потрепал его по спине.
— Так-то, милый Скотт, теперь все становится ясным! Завтра мы выкинем за ворота этого литейщика Бумгрена.
Скотт покачал своей седой головой:
— Это было бы, разумеется, справедливо, но разумно ли?.. Они взбесятся, конечно; а на меня они накинутся, как черти, так как подумают, что это я выследил его.
— Ничего, они только кричать горазды. Сделать ничего не посмеют. Попытаемся показать им кулак, они, я думаю, сразу присмиреют. А если очень уж беситься станут, тогда я разрешаю тебе, Скотт, открыть все дело с этим Рерманом. Этот олух в воображает, что он займет твое место, старый Скотт, но подождет: не так это легко. Эмануэль Энрот останется тем, что он есть.
В глазах Скотта что-то вспыхнуло, он протянул свою руку для крепкого пожатия, и Эмануэль вложил в нее свою. Затем старик нерешительно спросил:
— Да, патрон... простите, что я спрашиваю, но я бы очень хотел знать, Что этот Рерман, собственно, сообщил вам?
Эмануэль отвел глаза.
— Этого я не могу сказать, Скотт.
— Это касалось меня?
— Нет, но это была наглая ложь, в этом я уверен.. Ну, а теперь до свидания, Скотт! Завтра, значит, мы укажем путь этому Бумгрену. Смотри только, берегись литейного ковша! До свидания!
Скотт кашлянул и громко заворчал, выходя из конторы.
Эмануэль, заложив руки за спину, медленно поднимался по лесистой дороге к своей вилле. Он решил про себя жестоко проучить Макса и за то, что он низводил себе бросить за собою дверь, когда уходил, и за легкомысленную историю с дочерью Рермана.
Но, уже переступая порог калитки, он почувствовал нерешительность и сознавал, что трудно ему будет выдержать характер, особенно по отношению ко второму вопросу.
Вилла лежала на холме, окруженном небольшим красивым садом и редкими мол дыми липами.
Бросив испытующий взгляд на окна столовой, Эмануэль, крадучись, заглянул в беседку.
Это был небольшой светлый восьмиугольный павильон с простым садовым столом и двумя плетеными скамейками.
Эмануэль испытывал томительную усталость от всего того, что разом обрушилось на него. Он опустился на скамью и печально покачал головою при мысли о заблудшем сыне.
Но, в конце-концов,он не мог не улыбнуться. „Едва ли им было здесь удобно! — подумал он про себя. — Во всяком случае, Макс не забылся настолько, чтобы привести ее в свою комнату“.
Солнце жгло. О стекло окна билась огромная муха. Эмануэль был страшно утомлен. Он откинул голову назад и стал глядеть на поблекшие цветы обоев. Краску их высосало жгучее солнце, посылавшее лучи в беседку в течение стольких лет. Он выстроил этот павильон в то лето, когда родился Макс. Здесь в течение долгих летних дней стояла колясочка ребенка; здесь же его возлюбленная Мэри сидела, кормя грудью младенца. Солнце играло на ее белоснежной груди. Мягкий, несколько странный звук ее голоса поднимал в нем горячую волну нежности, доходившую до кончиков пальцев. Он целовал ребенка, этот залог их любви, лишь недавно отделившийся от ее хрупкого тела...
Эмануэль встал. Он ощутил вдруг нечто вроде тревожного счастья от того, что Макс все-таки здесь, у него, что он сидит и ждет его.
Он разом забыл все укоры и, взбираясь по лестнице к своему дому, населенному приятными воспоминаниями прошлого, был совершенно не похож на того человека, который сидел сейчас в святилище своей конторы, на высоком вертящемся кресле.
III.