Ларионов, как научно доказано в книге об этом художнике, вышедшей на русском языке в 1912–1913 годах{72}, создал первые лучистские{73} произведения лишь в конце 1911 года. О Мондриане известно, что элементы кубизма он применял с 1913-го, абстракции — с 1916 года. Значит, остается только Малевич. Достоверно известно, что эскиз его знаменитой театральной декорации{74} — черный квадрат на белом фоне — был создан в 1913 году и что в 1914-м появился его Манифест супрематизма{75}, а это значит: Малевич пришел к абстракции на четыре года позже Кандинского.
В связи с темой абстракции небезынтересна конференция, прошедшая в Санкт-Петербурге в 1911 году. Собравшиеся там художники читали фрагменты из книги Кандинского «О духовном в искусстве», к тому же на русском языке{76}. Особое внимание было уделено тем фрагментам, в которых Кандинский рассуждает о квадрате, треугольнике и круге. К этому моменту русские художники уже знали, что эти формы могут быть средствами выразительности абстрактного искусства. И еще, но об этом мне едва ли требуется упоминать: русские художники были в курсе также теории искусства Кандинского. К счастью, невзирая на две мировые войны сохранились протоколы заседаний санкт-петербургской конференции, в которых подробно задокументировано все, что важно в дискуссии об абстракции.
Меня часто спрашивают, каковы были отношения Кандинского и Малевича. Вопрос, на который очень легко ответить: они виделись очень, очень редко. Малевич между 1918 и 1921 годами жил в Витебске, когда Кандинский работал в Москве. Они встречались, лишь когда Малевич наведывался в Москву, да и этой возможностью Кандинский пользовался редко, потому что их не связывала ни дружба, ни совместные проекты.
Кандинский всей своей личностью и характером в корне отличался от Малевича. Разумеется, я не открою тайны, если скажу, что Малевич был эгоцентричен и тщеславен. Кандинский был его полной противоположностью. Возможно это объясняет возникшую между ними дистанцию. Всерьез Кандинский познакомился с Малевичем лишь после своего возвращения из Германии в Москву, хотя и показывал его работы на выставке «Синего всадника». Эти картины не были абстрактными.
Все это ни в коем случае не означает, что Кандинский не признавал супрематическую теорию Малевича. Он не отказывал теории в открытии новых художественных возможностей. Однако сам Кандинский не использовал этих возможностей, поскольку теория Малевича была ограниченна и, в сущности, чужда ему. Он много раз открыто высказывался по этому поводу.
Лично мне Малевич не был представлен. Помню только, как видела его однажды издали, да и то потому, что Кандинский обратил на него мое внимание. И хотя впечатление было поверхностным, должна признаться, у меня не возникло желания познакомиться с ним поближе. Мне не понравились его глаза. У Малевича был колючий взгляд, взгляд фанатика.
А Кандинский был совсем другим, Вильгельм Хаузенштайн писал о нем в одном из писем Херварту Вальдену в марте 1913 года: «Когда я познакомился с Кандинским, ничто не поразило меня так, как его совершенная терпимость. Я все время представлял себе радикала, человека принципиального и напористого. Первое, что он сказал мне, было простым замечанием, что свое искусство он считает чем-то в высшей степени условным. Кандинский был убежден, что его путь — не единственно возможный. Он был уверен, что очень скоро снова возникнет живопись, основанная на физической реальности, и попытается обновленными средствами современного искусства или средствами, которых мы еще не знаем, создать новое художественное воплощение физического мира. Кандинский воспринимает свое искусство как способ выражения особого рода, считая, что могут быть и другие способы выражения. Но он убежденно ищет только свой»{77}.
Отъезд
Когда в 1914 году началась война, Кандинский, будучи российским гражданином, вынужден был покинуть Мюнхен в течение двадцати четырех часов. Он подчинился с тяжелым сердцем, сочтя это спешное выдворение жестоким. Ведь Мюнхен был местом, где он обрел себя как художник, это был целый период его жизни, обусловивший совершенно новый этап его художественного развития. В Мюнхене он вкушал плоды первых успехов, пусть лишь в кругу художников-единомышленников и немногочисленных знатоков искусства. Высылка из Мюнхена означала и требование немедленно покинуть Германию. Он был расстроен, потому что любил эту страну, потому что здесь нашел друзей, ценивших его и его искусство, и с ними теперь приходилось расставаться. Начало войны и высылка застали Кандинского врасплох. Он страдал как в ночном кошмаре. Поток его живописи был прерван, но самым худшим было то, что он не мог забрать с собой созданные ранее картины. Разлука со своими произведениями была для него еще более болезненной, чем прощание с Мюнхеном.
Однако Кандинский старался быть оптимистом. Он твердо верил, что воюющие стороны вскоре примирятся и война вряд ли продлится долго. И поскольку он был уверен, что скоро вернется в Мюнхен, то отдал все свое имущество, включая картины, на временное хранение (это был один из мюнхенских складов). Ему даже в голову не пришло распорядиться, чтобы его имущество выслали следом за ним.
Как выяснилось позже, это было серьезной ошибкой. Большая часть его мюнхенской собственности и картин была утрачена. Будучи оптимистом, он недооценил тяжесть военного положения. В ближайшее время не могло быть и речи о возвращении в Мюнхен.
С началом войны Кандинский меньше заботился о спасении имущества, чем о собственной безопасности. И все же недостаточно, так как на нем лежала ответственность за других людей, которые могли покинуть Германию только с его помощью. Кандинский не считал это обузой, скорее — естественной обязанностью. Он забрал из Мюнхена свою первую жену Аню, семью других родственников, в это время как раз находившуюся в Германии, и домработницу, служившую у них много лет. Габриэла Мюнтер поехала с ним по собственной инициативе, очевидно не желая оставаться в Мюнхене одна и не желая отпускать от себя Кандинского, ведь ее, немецкую гражданку, распоряжение о высылке не касалось.
3 августа 1914 года Кандинский и его подопечные отправились в Линдау. Оттуда днем позже — в Роршах и 6 августа — в Гольдах на Боденском озере, где знакомый католический священник предоставил им кров.
В Гольдахе Кандинский вместе с близкими оставался три месяца. Он почти не рисовал там, но прилежно писал и размышлял над вопросами формы. Позже он включил наработанные тексты в книгу «Точка и линия на плоскости»{78}, опубликованную в Мюнхене в 1926 году.
Это были месяцы, когда у Кандинского завязалась переписка с Паулем Клее. В начале войны семейство Клее переехало в Швейцарию и однажды навестило Кандинского в его гольдахском доме. Феликс Клее позже рассказывал об этом визите в подробностях: «Дом в Гольдахе стоял посреди огромного парка. В парке находился маленький садовый домик, где Кандинский часто с удовольствием работал, никто его здесь не беспокоил. Я ничего не знал об этом и бегал по огромному парку, как вдруг наткнулся на этот домик. Заглянув внутрь, я услышал необычный звук. Как будто странный крик, издаваемый филином. Уверенный, что встретился с привидением, я страшно испугался, втянул голову в плечи и запер домик за собой. Потом я услышал гонг, созывавший нас на обед, и побежал к своим. Все собрались у стола. Не было только одного — Кандинского. „Где Кандинский?“ — спрашивали все. Никто не знал ответа.
Тогда в гонг ударили еще раз. Но никакого Кандинского не было. Мы пошли в парк искать пропавшего и, приблизившись к садовому домику, увидели, как кто-то стоял наверху у слухового окна, размахивая носовым платком. Это и был Кандинский.
Я действительно его запер. К этой детской проделке он отнесся с юмором. Он смеялся от души, как и все мы».
Феликс Клее подтвердил то, в чем лично я всегда была уверена, но что отрицали многие критики. «Часто говорят о серьезности искусства Кандинского, — сказал он. — На мой взгляд, это очень радостное искусство. Радостным был и Кандинский. Он всегда светился. Это воспоминание я сохранил еще с Гольдаха»{79}.
В Гольдахе Феликс Клее встретил Кандинского, который не разучился смеяться невзирая на войну и экспатриацию, и все же поводов для беззаботного веселья было не много. Длительное пребывание в Швейцарии оказалось невозможным, и мысль о возвращении в Россию становилась все отчетливее, 10 сентября 1914 года Кандинский писал Клее: «Сегодня мы ликуем: получили первое известие из России. Шесть недель находились в неведении. Потихоньку восстанавливаются хотя бы возможности переписки. Какое счастье будет, когда этот кошмар закончится. Что будет потом? Я верю в раскрепощение внутренних сил, они приведут к братскому примирению. А еще — в освобождение от оков искусства, вынужденного сейчас прятаться по углам»{80}.
16 ноября Кандинский попрощался с Гольдахом и вместе с домочадцами отправился через Балканы в Одессу, куда они прибыли 12 декабря. Габриэла Мюнтер и экономка вернулись в Мюнхен.
III. Московские годы: 1915–1921
Москва
Возвращаясь в Россию с началом войны, Кандинский думал, что пробудет на родине недолго, но пришлось остаться на семь долгих лет. Конечно он любил Россию и в Москве чувствовал себя хорошо, но в его сердце уже поселился Мюнхен, откуда раз в году он приезжал в Москву, чтобы повидаться с родителями и навестить родственников. Когда Кандинский женился на мне, мама взволновалась, что большую часть времени мы будем проводить за границей. Инстинктивно она понимала, насколько сильно он привязан к своей второй родине, и мы вынуждены были пообещать ей раз в году приезжать в Москву, хотя бы на несколько месяцев. Это обещание далось нам легко, ведь у Кандинского был собственный дом в Москве на 24 квартиры. В квартире на пятом этаже жил он сам, так что время от времени мы могли там останавливаться. Это утешило маму.
Сначала Кандинский хотел обустроить для себя квартиру на шестом этаже, однако после отъезда в Германию его родственник, которого он нанял на должность управляющего, сдал все квартиры. Так что когда Кандинский вернулся из Германии, ему пришлось остановиться в гостинице. Когда же внезапно освободился пятый этаж, он недолго думая переехал туда. Квартира на шестом этаже имела небольшую башенку, в нее можно было попасть по винтовой лестнице, ведшей из комнаты уровнем ниже. Из окна этой башенки открывался дивный вид на Кремль.
Рядом с многоэтажным домом находился пустой участок, приобретенный Кандинским для строительства своего особняка. Планы шикарного дома с просторной мастерской уже были готовы, но революция поставила на них крест. Особняк так и не был построен, более того, в результате экспроприации Кандинский потерял всю собственность, включая многоквартирный дом.
Высылка из Мюнхена, затянувшаяся война, неясность планов на будущее — все это отняло у Кандинского радость, которую приносила ему живопись. Цифры говорят сами за себя: между 1915 и 1921 годами возникло очень небольшое количество произведений в сравнении с другими периодами. Кандинский был так подавлен, что за 1915 год не создал вообще ни одной картины. Он делал рисунки и акварели и в следующем году, несмотря на упадок творческих сил, заставил себя написать восемь картин. Но надежда ожила лишь после того, как стокгольмская галерея Гуммесона{81} передала ему предложение устроить выставку его работ.
Стокгольм
В декабре 1915 года Кандинский отправился в Стокгольм. Он был рад вновь увидеть картины, которые вынужденно оставил в Германии. В Стокгольме он встретился с Габриэлой Мюнтер, чья выставка должна была состояться в той же галерее через месяц. Кандинскому так понравилось в стране, которой не коснулась война, что он задержался в Швеции дольше, чем рассчитывал.
1 февраля 1916 года он присутствовал на вернисаже своей выставки и остался до открытия выставки Мюнтер, для каталога которой написал предисловие. В середине марта он покинул Стокгольм, в последний раз попрощавшись с Габриэлой Мюнтер. Больше они никогда не встречались, черта была подведена.
26 ноября 1916 года он написал ей, что его давнишняя мечта сбылась: «Ты знаешь, что я мечтал написать большую картину, смыслом которой должны были стать радость, счастье жизни или универсума. Я вдруг почувствовал гармонию цветов и „форм, принадлежащих этому миру радости“»{82}.