Я попросила Ванессу, чтобы манекенщица еще раз вынесла для меня то платье, и отправилась дожидаться в основной зал. Когда я пришла в ателье, посетительниц не было, но теперь в зале находилась красивая молодая итальянка, наверное, какая-нибудь графиня или жена промышленного магната, она сидела на том же аккуратном стульчике, на который до этого усадили меня, и листала книгу с эскизами, пока у ее ног со скучающим видом играла маленькая девочка.
Когда манекенщица снова вышла в зал в белом платье, малышка, услышав шелест пайеток, подняла взгляд и ахнула. Она подергала маму за юбку и указала на платье.
– Che brillante[8], – прошептала она, а женщина улыбнулась, погладила девочку по голове и ответила: – Si, Antonia, come una principessa[9].
– Я возьму его, – сказала я Ванессе и пошла в примерочную посмотреть, как платье на мне сядет.
Пришлось немного поизвиваться, но в конце концов я смогла втиснуться. Я осознавала, что по задумке оно должно сидеть свободно, как на манекенщице; как на страницах журналов или на грациозных светских дивах, таких как Джеки и Нэнси Слим Кит. Меня же платье обтягивало как перчатка.
Вообще говоря, мне нравилось, как это смотрится – во что-нибудь подобное облачилась бы Мэрилин или, скажем, Джейн Мэнсфилд, – но я понимала, что этот фасон нужно носить по-другому. Зато вырез был довольно неглубоким и обрамлен обшитым бусинами воротником, а завитки из пластиковых пайеток и стекляруса скрывали места, где ткань натягивалась по швам. Платье было прекрасным, хоть и не таким удобным, как красное. Пайетки, серебряные, бледно-золотые, перламутровые, переливались подобно чешуе. Они напомнили мне бриллианты на колье дамы с портрета. Если надену пояс-корсет и втяну живот, буду выглядеть достойно.
Однако платье сильно сдавливало мне грудь, превращая ее в нечто бесформенное, и когда Ванесса заглянула в примерочную, хмыкая и угукая над тем, как сидит на мне платье (было видно, как она раздумывает, а потом решает промолчать о том, что оно должно сидеть совсем по-другому), я спросила, нельзя ли хотя бы расшить его в бюсте. Времени мало, возразила она, но мы договорились о том, что, если я загляну через несколько часов, они успеют добавить пару сантиметров по бокам, в подмышках.
Я выписала Ванессе чек – дороговато, но повод был важный, а сроки короткие, к тому же у нас оставались деньги, подаренные дядей Хэлом. На что еще их тратить, если не на нашу новую жизнь? И разве необходимость впечатлить начальника Дэвида не считается ее частью?
Сначала я беспокоилась по поводу платья – швея, которую позвали за советом, не была уверена в том, что удастся достаточно его расшить, – но, заплатив, почувствовала себя лучше. Мне всегда нравилось выписывать чеки; я даже заказала чековую книжку специально для себя, так что на каждом чеке красовалось мое полное имя. Дэвида раздражало, что я не поменяла фамилию в монограмме после свадьбы, но все случилось так быстро, что на это попросту не было времени. Монограмма была подарком от матери: после первого выхода в свет она отвезла меня в канцелярский магазин, чтобы разработать дизайн. Каждой женщине полагалось иметь монограмму; ее можно было проставлять на документах, конвертах, визитных карточках, чтобы вся корреспонденция выглядела единообразно. Это была одна из тех вещей, которые есть у всех, вроде браслета с шармами или фамильной гравировки на столовом серебре. Так люди узнавали, кто ты.
Мои чеки были пыльного темного цвета, который назывался «нильский синий», с серебряным курсивным тиснением: Тедди Хантли Карлайл. На Рождество, когда мы вернемся в Даллас, я собиралась сходить в канцелярский и попросить добавить «Шепард» в конце, чтобы успокоить Дэвида. Я обожала эти чеки; мне нравилось расплачиваться ими. Я расписывалась на них серебряной автоматической ручкой Montblanc и заказывала для нее чернила одной французской компании в цветах «черная жемчужина» и «бирманский янтарь».
Я доверила Ванессе со швеей расшить мое новое платье, а сама вернулась на виа Кондотти, где нашла салон с панорамными окнами и большими фотографиями моделей на стенах, весь заставленный горшками с папоротниками, и сумела уговорить старшего стилиста Серджо обновить мне цвет без записи. Я блондинка от природы, но блондинок от природы не бывает, а по фотографиям на стенах я поняла, что Серджо работал с волосами нескольких итальянских киноактрис, включая саму Вирну Лизи, и, значит, можно быть уверенной, что я получу безупречные серебристые пряди, не рискуя уйти в медный желтый. Я крашусь со старшей школы; с возрастом волосы стали темнеть, и мама отвела меня к своей колористке, прихватив с собой прядь моих волос с младенческого возраста, которую «сохранила как раз для такого случая», и показала ей чудесные золотистые кудряшки – в них предстояло вновь превратить мои волосы. А еще велела никому не говорить о том, что мой цвет ненатуральный, отметив, впрочем, что ни один воспитанный человек все равно не задаст такого вопроса.
Я переживала за вечерний прием и за платье, прекрасное, но с изъянами, однако всегда замечала, что поход в салон красоты поднимает мне настроение вопреки любым обстоятельствам. Все благодаря возможности стать новой, лучшей версией себя. После одного-двух часов ожидания на высоком стуле волосы неожиданно становятся светлее, ногти начинают блестеть – и ты становишься той, кем хотела быть, когда открыла глаза утром. Еще мне нравился шум фенов и то, как он заглушает щебет других посетительниц.
После того как Серджо осветлил мне волосы перекисью и немного подержал состав, его помощница дважды намылила их шампунем с запахом нарезанной груши, чтобы хорошенько промыть. Им это всегда давалось гораздо лучше, чем мне. Потом помощница разобрала мои волосы на пряди и ополоснула водой, а Серджо лично подрезал секущиеся кончики, и они стали ровными и аккуратными. Точность, собранность; я завидовала их умению все делать правильно. Девушки высушили мне волосы и побрызгали специальным средством, уложив в пышную мягкую прическу, которая пришлась бы по вкусу великой Брижит.
Главное – не трогать, Тедди, подумала я, понимая, как сложно будет все поправить, если я что-нибудь испорчу. Пока Серджо трудился над волосами, маникюрши с моего позволения превратили мои ногти в длинные акриловые коготки цвета опала, так что к концу процедур я едва сумела достать чековую книжку, чтобы заплатить. Я знала, что этот маникюр наверняка не понравится Дэвиду и тем более возмутил бы мою мать, если бы ей довелось его увидеть, но не смогла удержаться. Мои ногти выглядели прямо как в модных журналах. Переливались, словно жемчужины.
Когда я пришла за платьем в ателье Valentino, Ванесса удрученно продемонстрировала, что им удалось добавить пару сантиметров с обеих сторон бюста, но для этого пришлось использовать ткань со внутреннего шва, где пайеток не было, поэтому создавалось впечатление, что под каждой рукой на платье появились обычные заплатки.
– Ладно, – сказала я, – не буду поднимать руки.
У нас попросту не было времени придумать, как это исправить, хотя я с мучением смотрела на появившиеся разрывы в прекрасном блестящем узоре чешуйчатых завитков. Я слишком долго пробыла в салоне, и уже почти через час должен был приехать Дэвид, а мне еще нужно было вымыться, накраситься и одеться. Определенное время уйдет на подбор нижнего белья. Еще у меня не было подходящих туфель, но купить новые я бы не успела, поэтому в ход должны были пойти мои свадебные.
Теперь платье казалось подпорченным, слегка увядшим, но я старалась лишний раз об этом не думать. Не думать о том, что оно напоминает мне радужную форель, которую дядя Хэл разводил в пруду на ранчо в Техас-Хилле, и то, как, когда он ее вылавливал, рыба билась о пирс с торчащим изо рта рыболовным крючком, как чудесные, поблескивающие розовым чешуйки на боках и жемчужные на брюшке сминались и ломались, пока рыбина наконец не замирала.
До дома я добралась на такси, нести чехол с платьем пешком было бы неудобно, наполнила ванну, поплескалась в ней минут пять, потом обтерлась насухо и кое-как затянула на себе корсет, достаточно узкий для того, чтобы на него налезло мое перешитое платье. Когда я стояла совсем неподвижно, никаких бугорков и складок не появлялось. Расшитая бисером ткань была плотной и тяжелой. Возможно, так я буду тверже стоять на ногах на вечеринке, подумала я, – из-за ткани и корсета двигаться быстро не получалось. Я словно облачилась в доспехи. Буду придавлена к земле – вполне безопасно. Но, главное, я сияла – я была прекрасна.
Когда мне было тринадцать, Сестрица приехала в свой обычный недельный тур по Далласу, принеслась, подобно летнему торнадо, выбивающему стекла в домах, разбрасывающему по земле бумажки и выкорчевывающему деревья.
Конечно, я преувеличиваю, но порой это ощущалось именно так.
Несмотря на жару, она любила приезжать именно летом; говорила, что ей это на пользу: «Напоминает о том, почему я больше здесь не живу». В тот раз она прибыла в июле, через пару дней после моего дня рождения, так что это было десятое или одиннадцатое число. Помню, как положила трубку и радостно помчалась к маме с папой, чтобы рассказать, что Сестрица звонила из Калифорнии и уже едет к нам.
– Сесилия в своем стиле, – улыбнулся папа, – увидим, что она достанет из шляпы в этот раз, – и мама смерила его взглядом, который я не смогла понять. Помню, что была сбита с толку, ведь Сестрица нечасто носила шляпы – она как-то сказала мне, что считает их занудными. К тому же ей было бы сложно не ронять их на пол, ведь она всегда хохотала, запрокидывая голову. До сих пор, когда я думаю о Сестрице, представляю ее смеющийся рот – идеально нанесенную красную помаду и ярко-белые зубы. Она любила посмеяться. Мама смеялась редко и носила лишь самые бледные цвета помад – она отвергала любые оттенки красного и запрещала носить их мне. Конечно, вслед за модными течениями это изменилось, но пока я не повзрослела и не уехала из семейного дома, румяна и помада были под запретом.
Вскоре Сестрица обосновалась в гостевой комнате на третьем этаже, хотя в то лето было так жарко, особенно в душной маленькой гостевой, даже при открытых вентиляционных окнах на чердаке, что почти каждую ночь мы спали на веранде второго этажа с приоткрытыми окнами, впускающими прохладный воздух с улицы. Целыми днями стрекотали цикады, ночью заводили песню сверчки и кузнечики, среди деревьев мерцали светлячки, а иногда к нам на задний двор наведывались жабы, выросшие из головастиков в ручье ниже по улице, и квакали в траве под шелест работающих в ночи поливалок. В дни, когда из-за жары не удавалось заснуть даже на веранде, мы с Сестрицей выбегали во двор под поливалки – намочить себе ночнушки и волосы, чтобы хоть немного охладиться под вентиляторами и наконец вырубиться. Речь тети была именно такой – к каждому понятию она подбирала более непринужденное, забавное слово, например, «вырубиться» для сна или «прикид» для одежды.
Помню, однажды ночью меня уже отправили спать, а Сестрица, как часто бывало, засиделась допоздна с другими взрослыми – наверное, она все-таки была одной из них, хотя я часто об этом забывала, – поэтому я решила пробраться на лужайку в одиночку. Я знала, что взрослые сидят в гостиной или на переднем крыльце и, увлеченные своими вечерними коктейлями или игрой в канасту, ничего не заметят. Я хотела найти жабу; иногда мне удавалось поймать одну из них, и какое-то время я держала ее в одной из папиных старых коробок из-под сигар «Король Эдвард», пару дней кормила мелкими жучками, которых собирала на заднем дворе, а потом отпускала – обычно потому, что мама находила жабу у меня в комоде и говорила, что придавит ботинком, если я не вынесу ее из дома. «Тебе не кажется, что ты уже взрослая для таких игр?» – спрашивала она.
Трава была влажной от уже выключенных разбрызгивателей, ноги хлюпали по мокрой земле, и мне сразу повезло с добычей – маленькой толстой жабкой, которую я запихнула в сигарную коробку и, воодушевившись, решила продолжить поиски. Я была уверена, что, благодаря громкому стрекоту сверчков и кузнечиков, никто не услышит, как я шуршу среди деревьев, охотясь. К тому же взрослые сидели в другой половине дома – точнее, я так думала, пока не заметила, что большие французские двери, ведущие в папин кабинет, были открыты, в комнате горел свет, и чьи-то голоса звучали то громче, то тише, смешиваясь с ночным воздухом, так что я на цыпочках подобралась как можно ближе, достаточно для того, чтобы из-за невысокой кирпичной стены, окружающей сарай садовника, слышать весь разговор. Кабинет, из которого в ночную тьму лился теплый свет ламп, сиял подобно маяку секретных взрослых дел, и я знала, что, что бы я ни услышала, это будут скучные обсуждения, зато я услышу их, а они даже не будут об этом знать.
– Но Элис, – раздался голос Сестрицы, в нем звучали жалобные скулящие нотки, которых я никогда прежде не слышала, – почему нет? Совсем немного, и ты же знаешь, я все верну!
– Как? – голос мамы был очень спокойным и холодным. Это значило: «Ты влипла, но голос я повышать не буду, потому что это некультурно». – Ты потратила все, что они тебе оставили, – продолжила мама, – все, что мама с папой зарабатывали таким упорным трудом, чтобы ты ни в чем не нуждалась, чтобы поставить тебя на ноги, дать хороший старт.
– Я тебя умоляю, Элис! – теперь Сестрица злилась и была больше похожа на себя. – Не делай вид, что ты настолько наивна. Ты же знаешь, что они делали это не ради меня.
– Сесилия… – мамин голос прозвучал натянуто, а потом я услышала, как дверь в коридор открылась и громко закрылась; никогда прежде мама не была так близка к тому, чтобы чем-нибудь хлопнуть.
[8] Как блестит (итал.).
[9] Да, Антония, прямо как принцесса (итал.).