Бихтер замерла, боясь непрошеным движением спугнуть образ, который разглядывала, будто это тело принадлежало не ей. Ей казалось, если она захочет его обнять, протянуть к нему руки, губы, то обе погибнут, сгорят в неистовом пламени страстного поцелуя. Но ей нужно было именно это – умереть, погибнуть в лихорадке страсти, терзающей ее несчастную душу. Это желание охватило все ее естество и разгоралось, охватывая огнем и мучая ее тело. Да, в этот момент ее тело страдало, вспоминая о ее неразумно потерянной девственности, насильно отобранных поцелуях, не оставляющих утешения, не дарящих радости, тягостных объятиях, от которых ее нервы натягивались как струны и готовы были лопнуть; да, она мучительно переживала все эти несчастные, уродливые воспоминания о физической близости с мужем, и стонала от того, что после того, как это все было у нее взято, она не могла дать в ответ чистоту благородного духа, ее страстной души, искреннего поцелуя губ, свойственного женской природе. Она мечтала о таких объятиях, что потрясут ее до естества, ошеломят, вымотают, растопчут, она хотела такой любви, что опьянит ее до потери рассудка.
Сейчас она еле сдерживала себя, чтобы не извиваться в страстном желании перед этим отражением – своим отражением. Она не представляла себя такой. Она все еще сомневалась, что эта женщина в зеркале – она. Она считала ее красивой, очень красивой, настолько, что хотелось плакать. Черные волны ее густых, пышных, вьющихся волос венчали слегка крупноватую голову, широковатый лоб и придавали ей столько величия, что казалось, будь эта голова чуть меньше, а лоб – чуть уже, эта женщина потеряла бы свою стать, ей чего-то бы не хватало. Длинные брови на висках чуть приостанавливались в раздумье, затем продолжали свой путь и вдруг обрывались, так и не сузившись окончательно. В этом четко вычерченном контуре бровей было столько стремления ввысь, что они придавали ее взгляду ощущение полета, а выражению лица – величественности, и от этого она сама казалась выше ростом.
К пламени черных глаз примешивались искорки веселой улыбки. Казалось, из глубины взгляда этой женщины на вас радостно смотрит пара лукавых детских глаз. Веселье этой скрытой улыбки шло вразрез с величием гордой посадки головы, било ключом и придавало выражению лица ребячества – будто, юная королева, которую короновали на царство еще ребенком, в душе искренне веселясь, пытается выглядеть степенной. Незаметная ямочка на круглом подбородке, полные, но неяркие губы, оставляющие приоткрытой белую нитку жемчужных зубов, довершали веселье во взгляде. У нее была такая тонкая черточка – словно тонкий волосок выбился из пряди, которая вела от правой брови к губам и в конечной точке в правом уголке рта образовывала крохотную ямочку, в любой момент готовую задрожать в улыбке. Когда Бихтер начинала смеяться, веселье, струящееся из глаз, следовало по этой тонкой нити до ямочки в уголке губ и там, покружившись в водовороте, наконец выходило из берегов.
Сейчас, когда она, не двигаясь, задумчиво смотрела на себя, на эти смеющиеся глаза, на тонкую неопределенную черточку, смех дрожал в ямочке как тень, и уголок губы легонько приподнимался, приоткрывая краешек зуба. Она улыбалась себе, своей красоте и, улыбаясь этой красоте, которой она была обречена не воспользоваться, ей хотелось плакать. Значит, отныне, после того как целый год пыталась смириться с принуждением, она уже не сможет сдерживать протест своей молодости, ее душа, мучительно желающая любить, терять сознание в объятиях, всегда будет терзаться и подавляться, и эта красота погибнет в пустых несбывшихся надеждах.
Она выносила себе этот приговор, смотрела на себя с улыбкой и видела прекрасный образ, красота которого была обречена увянуть понапрасну, задыхаясь в пустых безнадежных мечтах, она сострадала ему, и на глаза наворачивались слезы.
Вдруг в этой полутемной комнате в тишине спящего дома ей показалось, что под неощутимым порывом ветра разноцветные тени от цветных стекол фонаря у нее над головой оживили вещи, и она внезапно увидела себя обнаженной и испугалась. Нет, это чувство скорее походило не на страх, а на стыд. Ей стало стыдно. Она стыдилась, будто поступила дурно и совершила грех против своей чести, словно не в силах справиться с собой, она вдруг упала в объятия неизвестного любовника, который воспользовался случаем и проник в ее святая святых – ее спальню, ее неудержимо трясло нервной дрожью, словно она совершила первый любовный грех.
Множество глаз смотрели на нее из-за растущих теней занавесок, особенно из-под тюля и атласа, льющегося с двери, чьи-то руки в темноте ночи открывали ставни, чтобы все могли увидеть тело этой женщины после того, как она совершила первородный грех. Эти вещи вдруг пробудились, словно в них вдохнули жизнь, лампа, гневно покачивая абажуром, угрожающе надвигалась на нее. Она испугалась даже своего отражения, ей захотелось убежать.
Она лежала в кровати. Бросилась на нее как есть. Засунув руки под подушку, положила на нее голову. Частично она видела свое отражение, еще более отдалившееся, еще более неопределенное, скрытое тенью, будто ставшее совсем чужим телом, но казавшееся от того еще более привлекательным, она улыбаясь, словно с мольбой призывала его.
Когда она была девушкой, она никогда такого не чувствовала, не испытывала мучительного опьянения любовной лихорадкой, заставлявшей стонать ее тело. Собственно, все ее девичьи мечты о любви состояли из облаков с весьма расплывчатыми очертаниями, но супружеская жизнь пробудила в ней скрытые до сих пор инстинкты, зажгла потребность души в любви, не предоставляя для этого выхода. Значит, вот в чем смысл супружеской жизни, а ее супружеская жизнь лишена этого смысла.
О, как она ошибалась! Ей нужно любить, любить, она умрет без любви. Но как она полюбит? Любить… Разве теперь для нее это не запретная, невозможная вещь?
Она вышла замуж, чтобы изменять мужу? Этот вопрос как ужасная насмешка пульсировал у нее в висках, и среди гула, затмевающего разум и наполняющего уши, она с улыбкой призывала этот образ, охваченный далекими неопределенными тенями, хотела отдать ему всю себя.
Никогда, ни за что она не станет изменять, не сможет изменить, да и зачем она будет изменять? То, что она не нашла в семейной жизни, она найдет в измене? Она думала о своей матери, потом о сестре. Мысли ее уже путались, глаза затуманивались. Фонарь на потолке распадался на части, перетекал изумрудными, янтарными, алыми волнами; диванчики, шкафы, занавески, стены – вся комната словно плыла, уносимая потоком, то уходя под воду, то вновь всплывая на поверхность; цвета, тени путались, там вдалеке, под солнцем, несла свои воды черная река, медленно покачивался гамак, с которого свисал подол белого платья, в воздухе летал мяч, очерчивая неправильные дуги, и, возникая в самых неожиданных местах, ребенок бегал, размахивая руками, расплывчатое лицо склонялось в страстном поцелуе, она хотела его оттолкнуть, но рука не поднималась, хотела отвернуться, но не могла, эти страстные губы грозили вот-вот приблизиться, и Бихтер, та, другая Бихтер из зеркала, – образ, созданный в спутанных мечтах, – протягивала руки, подставляла губы, притягивала эту Бихтер. Этому невозможно сопротивляться, их губы, их руки сливались в изматывающем, сжигающем сердце объятии, и они обе, и комната со всеми вещами, с изумрудными, янтарными, алыми струями, стекающими из фонаря, и Гёксу с ее деревьями, все вместе уносились в бездонную пропасть, подхваченные стремительным потоком.
Глава 9
Нихаль, не отвлекаясь от фортепияно, под стремительные музыкальные пассажи спросила гувернантку:
– Мадемуазель, во сколько сегодня приезжает Бюлент?
Вот уже неделю Бюлент был в школе. Пока бесконечно долго обсуждался вопрос об отправке Бюлента в интернат, он наслушался от Бехлюля стольких рассказов о том, как весело, в нескончаемых играх и шалостях, дети проводят время на переменках, гоняя пыль в залитом солнцем дворе, что, когда он узнал, что наконец-то едет в школу, радости его не было предела в день, когда он уезжал с ялы, чтобы вернуться сюда лишь на одну ночь через неделю, они с Нихаль смеялись и целовались. То, что так радовало Бюлента, радовало и Нихаль.
В день, когда Бюлент выходил из ворот ялы, Нихаль подбежала к окну и долго смотрела ему вслед. Бюленту же так хотелось оказаться поскорее в том новом мире, полном развлечений, о которых он слышал от Бехлюля, что когда он бежал по камням набережной, ему даже не пришло в голову обернуться и помахать сестре, провожавшей его взглядом. Тогда в душе Нихаль словно что-то заныло. Бюлент завернул за угол и исчез, а Нихаль все смотрела и смотрела…
Вечером, когда она увидела его пустующее место за столом, нерасстеленную кровать в их комнате, ей захотелось плакать. Значит, на самом деле это вовсе не так весело. Значит, теперь между братом и сестрой будет море, расстояние, высокие стены, разная жизнь. У него появятся другие знакомые, другие друзья, его жизнью станут управлять и другие люди помимо сестры, по ночам он будет спать в комнате не с сестрой, а с другими детьми, все, все будет совсем по-другому. И хотя тогда она еще не постигла всей сути произошедшего события, душой она почувствовала его важность. Теперь они не просто разлучены расстоянием, их души тоже будут отдаляться друг от друга. Все нити, которыми так прочно были связаны их сердца, по одной развяжутся, нет, из сердца Нихаль они будут вырваны и разорваны на части.
В ту ночь, лежа в кровати в своей комнате, она никак не могла заснуть, она думала об этом, и ей казалось, что ее бросили в этом мире совсем одну, она чувствовала всю горечь своего одиночества. Но неужели они не могли оставить ей Бюлента? Зачем понадобилась эта школа? Неужели непременно нужно забирать детей из дома, из добрых любящих рук и бросать в эти школы? Неужели жизнь такова? Это что, такой жестокий закон жизни – не оставлять в покое два любящих сердца?
Когда встал вопрос о школе для Бюлента, она все время слышала от отца рассуждения о трудностях жизни. Жизнь… Жизнь… Что такое эта жизнь? Она обязательно должна быть трудной? Она все думала, и в ее представлении жизнь обретала форму и образ и становилась грозным чудищем с длинными острыми когтями и испепеляющим взором: она хватает людей, и растерянные, охваченные паникой, они не могут вырваться из ее когтистых лап, не могут скрыться от ее пылающих огнем глаз.
Это жизнь забрала у нее мать, потом жизнь изменила ее отца, теперь она запустила свои когти в Бюлента и утащила его вдаль. Все эти мысли в какой-то момент сходились в одной точке, она приходила к заключению: «Если бы она не пришла, жизнь оставила бы нас в покое».
Да, ответственность за все это, даже за смерть матери, она возлагала на нее: «Ох, все эта женщина!» Мысли у нее путались, она засыпала, вдруг она услышала, как кто-то царапается в дверь. Вздрогнув, она спросила:
– Кто там? Это ты, Фындык?
Фындык мяукнул в ответ. Этой ночью Фындык пришел разделить с ней ее одиночество. Как же она была благодарна ему за дружескую поддержку!
На следующий день Нихаль взяла в кабинете отца календарь, отправилась к Бехлюлю в комнату, и они вместе отметили все выходные дни в школе красным карандашом. Хотя она знала, что сегодня Бюлент приедет только к вечеру, она ждала его с самого утра.
Получив ответ от гувернантки, она сказала себе: «Нужно еще подождать!» Мадемуазель де Куртон вязала себе митенки из шерсти. Долгое время кроме звуков разыгрываемых Нихаль гамм в холле ничего не было слышно. Только Фындык гонял лапой клубок шерсти, скатившийся с колен гувернантки, носился, подняв хвост, отпрыгивал и снова нападал на клубок.
Вдруг Нихаль повернулась на табурете:
– Мадемуазель, знаете, что я придумала? Ведь вы не будете возражать? Даже если вы сейчас возразите, потом все равно согласитесь. Поэтому сегодня соглашайтесь сразу, хорошо? Держу пари, вы уже догадались, чего я хочу.
– Дитя мое, вам в голову порой приходят такие неожиданные вещи, что, пока вы не скажете, догадаться невозможно, – улыбнулась мадемуазель де Куртон.
Нихаль встала с табурета и подошла к гувернантке – так было легче ее уговорить: