Со временем я начал испытывать и другие, более основательные сомнения в аргументации насчет изменения в соотношении сил. Во-первых, потому, что такие наши доводы укрепляли в США позиции сторонников дальнейшего наращивания американского военного потенциала. Это стало особенно очевидным уже при Рейгане, когда консерваторы со ссылками на наши же документы и заявления все действительные и мнимые политические поражения США объясняли тем, что военное соотношение сил изменилось в пользу СССР. И во-вторых, как-то не гармонировало это «силовое» объяснение причин позитивных перемен с новыми реальностями эпохи, тем более что, как правило, оно понималось упрощенно, действительно сводилось к ситуации в военной сфере.
Дальше этих доводов о соотношении сил мы тогда все же не пошли. В том числе и по вопросам, которые должны были быть совершенно очевидными. Скажем, по вопросу о невозможности победы в ядерной войне да и о том, что в нашу эпоху войну уже нельзя считать продолжением политики другими средствами. («Красная звезда» сурово критиковала советских журналистов и ученых, оспаривавших эту формулу Клаузевица, вплоть до начала, если не середины восьмидесятых годов.) Фактически не до конца было понято и то, что период «биполярного мира» кончился и сейчас наряду с США и СССР появились другие, новые центры силы. И это, кстати, стало одной из причин излишней зацикленности нашей политики на американском направлении, известного пренебрежения другими. Наконец, излишний упор на изменившееся соотношение сил оставлял в тени важнейший вопрос о растущей роли, в том числе для безопасности, новых факторов силы – невоенных. Все это начало пониматься и признаваться много позже.
Застой в апогее (1975–1982)
[…] Хотя США отреагировали на посылку кубинских войск в Анголу резко негативно из-за того, что еще свежим в памяти был Вьетнам, а сами они были поглощены внутренними делами – разбирались с последствиями уотергейтского скандала, вступали в полосу острой предвыборной борьбы, – эта реакция была скорее латентной, заложенной вглубь, не имевшей видимых прямых последствий. Ведь снижение уровня доверия не так легко сразу заметить. Что касается самой Анголы, то поначалу могло показаться, что цели достигнуты – к власти пришла МПЛА, у страны вроде бы появилось стабильное правительство, был открыт путь к самостоятельному развитию. Казалось также, что кубинские войска недолго там пробудут – едва ли можно было тогда предположить, что им придется оставаться в стране, вести бои, нести потери еще на протяжении пятнадцати лет.
У меня уже тогда зародилось беспокойство, что успех и кажущаяся его легкость, отсутствие серьезных международных осложнений будут восприняты как единственный урок из этих событий, как подтверждение некоторых посылок, лежавших в основе акции в Анголе. К сожалению, эти опасения оправдались.
В свете такого, как казалось, убедительного опыта стало трудно воздерживаться от соблазнов, чрезмерных обязательств, втягивания в сложные внутренние дела других стран, столь сложные, что мы их подчас просто не понимали. А в конце концов и прямого военного вмешательства. После Анголы мы смело зашагали по этому казавшемуся уже накатанным пути, на деле же – по ступеням интервенционистской эскалации. Эти ступени – Эфиопия, Йемен, ряд африканских стран (ближневосточной проблемы не хочу касаться – она столь сложна, что должна рассматриваться специалистом), и в завершение – Афганистан.
Не вызывает сомнения, что каждая из этих ситуаций имела свою специфику. Но кое-что во всех них все же было общим, их роднило. Я думаю, это прежде всего – примитивно понимаемый интернациональный долг, стремление участвовать в антиимпериалистической борьбе. Я об этом вновь и вновь говорю, поскольку эти успокаивающие совесть и даже притупляющие бдительность, элементарную осторожность мотивы помогали игнорировать несомненные факты, включая и тот, что часто речь шла уже не о национально-освободительном движении, а о вмешательстве во внутренние дела в связи с борьбой различных политических сил за власть, даже в территориальные и племенные раздоры.
Ну а к тому же высокие идейные побуждения помогали прикрыть – часто даже от самих себя – имперские притязания и амбиции. Очень разные, иногда связанные просто с удовлетворением, что вот, мол, и мы стали «сверхдержавой», можем даже поспорить и с самой Америкой. А чаще с желанием несколько подправить свои стратегические позиции, усилить политическое влияние в том или ином регионе.
[…] А я невольно подумал о Сомали. Неужто наше присутствие там, публично объяснявшееся желанием оказать бескорыстную помощь освободившейся от колониализма очень бедной стране, действительно имело целью создание военно-морской базы или хотя бы стоянки для ВМФ в порту Бербера? Нас в этом все громче обвиняли американцы. И только революция в Эфиопии и попытки Сомали использовать последовавшие за ней бурные события в этой стране, чтобы отхватить ее кусок – провинцию Огаден, спутали карты. Мы горой встали за новый режим в Эфиопии и потому должны были уйти из Сомали, вернувшейся в сферу влияния Запада.
Вот в какие мы пустились игры…
[…] Подводя итог, скажу: своей политикой военных вмешательств и «полувмешательств» в дела целого ряда стран мы во второй половине семидесятых годов помогли сложиться впечатлению о своей стране как об экспансионистской державе, сплотили против себя большое число государств и нанесли серьезный удар по разрядке. Фактически мы подыграли крайне правым в США.
Тем более что одновременно беспрецедентными темпами у нас развертывалось осуществление многих военных программ. Мы в эти годы с полной силой, азартно, мало думая как об экономических, так и политических последствиях такого поведения, бросились в омут гонки вооружений. Включились в нее так, что мне не раз приходило в голову: не руководствуемся ли мы старым сталинским лозунгом: «Догнать и перегнать»?
Почему так произошло, тем более в условиях разрядки, когда начинали приносить первые плоды переговоры об ограничении вооружений, да еще перед лицом растущих экономических трудностей? Я считаю, что логическому объяснению это не поддается.
У меня только один ответ на этот вопрос: возросшая бесконтрольность военно-промышленного комплекса, набравшего силу и влияние и ловко пользующегося покровительством Брежнева, его слабостями и тем, что он не очень хорошо понимал суть проблем.
Он по-особому относился к тем годам своей жизни, которые провел на военной службе, очень ими гордился, считал себя чуть ли не профессионалом, «военной косточкой». Не говоря уж о том, что придавал огромное значение всевозможной мишуре – я имею в виду и серьезно подорвавшую его репутацию страсть к воинским званиям и орденам, особенно военным.
Под стать Брежневу вел себя Устинов, особенно став министром обороны. Он как бы пытался доказать, что штатский министр сможет добиться для военного ведомства даже большего, чем профессиональный военный (до этого, работая в ЦК, Устинов в какой-то мере проверял оборонный комплекс, случалось, спорил с А.А. Гречко, в том числе по вопросам переговоров с США, – это я знаю достоверно). Остальные члены политбюро просто не решались вмешиваться в военные дела (включая Громыко и, насколько я знаю, Андропова).
Из книги «моя эпоха в лицах и событиях. Автобиография на фоне исторических событий» [2]
Кремлевские вожди
О многих его качествах часто говорилось в последние годы – о незаурядном уме и политической одаренности, необычной для руководителей той поры интеллигентности.
Хотя она не основывалась на солидном формальном образовании (в значительной мере его интеллект развивался на основе самообразования, которое, естественно, не могло гарантировать от известных пробелов в знаниях). Андропов выделялся среди тогдашних руководящих деятелей, в том числе «оснащенных» вузовскими дипломами и даже научными титулами, как весьма яркая фигура. Что, замечу, не всегда было для него, для его карьеры полезно. То ли понимая это, то ли в силу присущей ему природной скромности, он всего этого стеснялся, пытался прятать. Выделялся Андропов на фоне тогдашних лидеров и в смысле нравственных качеств: был известен личным бескорыстием, доходившим даже до аскетизма. Правда, эти качества, проявлявшиеся в личной жизни, уживались, когда речь шла о политике, с весьма гибкими представлениями о дозволенном моралью, с неизменно негативным, но подчас примиренческим отношением к тем неприглядным, во многом отталкивающим «правилам игры» и нормам взаимоотношений, которые за долгие годы утвердились в обществе и особенно в его верхах.
Ну а теперь о своих впечатлениях об этом человеке.
Повторю: в личном плане это был человек почти безупречный. Он выделялся среди тогдашних руководителей равнодушием к житейским благам, а также тем, что в этом плане держал в «черном теле» свою семью. Его сын работал несколько лет в Институте США и Канады на самой рядовой должности с окладом 120 рублей, но, когда в разговоре заходила речь о нем, Андропов просил об одном: «Загружай его побольше работой». Как-то с возмущением сказал, что сын совсем зарвался – попросил сменить двухкомнатную квартиру на трехкомнатную, хотя вся-то семья – он, жена и ребенок. (От себя замечу, что дети других членов Политбюро с такой семьей имели и трех-, и четырехкомнатные квартиры.)
Помню и такой эпизод: я ему рассказал как-то, что какой-то подхалим выписал партию автомашин «Мерседес» и «Вольво» и по дешевке продал детям руководителей, а те на них красуются, вызывая только еще большее раздражение и возмущение людей. Андропов покраснел, вспыхнул и сказал: «Если в твоих словах содержится намек, знай: у меня для всей семьи есть только “Волга”, купленная за наличные восемь лет назад». А через несколько минут, когда отошел, сказал, что действительно это безобразие и разврат само по себе, а ко всему прочему – политическая бестактность. «Но ты сам понимаешь, что жаловаться мне на это некому, едва ли есть смысл в еще одном поводе для ссоры чуть ли не со всеми руководителями».
О семейных, личных делах Андропов говорил крайне редко. Помню, один раз рассказал – видно, тяжко было на душе – о болезни жены, начавшейся осенью 1956 года в Будапеште, во время осады восставшими советского посольства, и связанной с пережитым шоком. Сам он был лишен житейских недостатков, во всяком случае, видимых – был приветлив и тактичен, почти не пил, не курил. Но не рассматривал все это как добродетель, не ханжествовал, не ставил подобные житейские прегрешения в вину другим.
Иногда отшучивался: я, мол, свою «норму грехов» выполнил в более молодые годы.
Андропов умел расположить к себе собеседника. И это, наверное, не было просто игрой, а отражало привлекательные стороны его натуры. Я не знаю случаев, когда бы он сознательно сделал подлость.
Но оставить в беде, не заступиться за человека, даже того, к кому хорошо относился, Андропов мог. И здесь я хотел бы сказать о его негативных чертах. Одна из них – это нерешительность, даже страх, нередко проявлявшиеся не только в политических делах, но и когда надо было отстаивать людей, тем более идеи. Не думаю, что это был «врожденный», генетически заложенный в его натуре недостаток. Мне кажется, как и большинство его сверстников, не только живших при Сталине, но и пришедших в политику, он был глубоко морально травмирован. Собственно, этого и добивался Сталин своей политикой физического и духовного террора – сломить психологический и нравственный хребет людей, лишить их решительности, смелости, самостоятельности в суждениях и действиях. Травма эта у Андропова была, однако он, возможно, сильнее и лучше противостоял этому недугу, чем другие политики его поколения. Тем более что он был умен, хотел и был способен самостоятельно мыслить, но слабость эта вела к готовности слишком легко идти на серьезные компромиссы.
Мне кажется, Юрий Владимирович в глубине души это сознавал и пытался найти себе какое-то оправдание. Такие компромиссы, уступки, уход от борьбы он прежде всего оправдывал соображениями «тактической необходимости». О них он охотно рассуждал вслух. И, в частности, нередко корил меня: вот, мол, цели ты видишь правильно, стратег ты неплохой, а тактик – дерьмовый (он употреблял и более сильные выражения). Иногда я с этой критикой соглашался, иногда нет. А один раз не выдержал и сказал ему, что, если поступать так, как он все время предлагает (речь шла о внутренних делах), можно получить «короткое замыкание» в бесконечной тактике и напрочь потерять стратегию. Андропов обиделся, и на некоторое время наши отношения даже охладились, но ненадолго.
Другой слабостью Андропова было неумение правильно оценивать некоторых людей. В этом плане он был внутренне предельно противоречивым человеком. Отчасти это были просто ошибки, и только они. В других случаях – чрезмерное увлечение тактикой, а иногда и следствие определенной противоречивости его политических взглядов.
Всю ту часть жизни Андропова, которой я был свидетелем, ему были свойственны как кадровые удачи, даже находки, так и серьезные просчеты. Например, работая в ЦК КПСС, он, с одной стороны, собрал очень сильную группу консультантов, а с другой – выдвинул своим преемником мелкого, неумного и лишенного принципов К.В. Русакова, не раз брал заместителями слабых, вредивших делу людей.
[2] Арбатов Г.А. Моя эпоха в лицах и событиях. Автобиография на фоне исторических событий. Москва: Издательство «Собрание», 2008.