Одно из них – крайне догматический, пропагандистский характер представлений большинства наших специалистов по экономике капитализма и столь же отсталые представления в этом вопросе многих руководящих политических и идеологических работников, задававших тон в науке. Некоторые из них сами не совсем верили описаниям крайних трудностей, в которых барахтается, почти тонет капитализм, но тем не менее считали нормальным и необходимым, чтобы широкой публике продолжали преподносить эту версию. Вся абсурдность, а если говорить о науке, то и трагизм ситуации состояли в том, что такая позиция даже не отражала желания сознательно обманывать людей. Просто общественная наука, и в этом одно из тяжелых порождений сталинизма, часть его наследия, которое до конца не преодолено и сейчас, не мыслилась вне рамок общих пропагандистских установок. Ей отводилась незавидная роль прислужницы политики, способной «с марксистских позиций» обосновать каждый очередной политический финт руководства, даже если он ничего общего с марксизмом не имеет.
XX съезд изменил положение с точки зрения потребностей тех, кто делает политику. Они уже нуждались в правде, хотя бы в знании объективной картины мира (в руководстве это едва ли понимали многие, но наверняка ощущали О.В. Куусинен и А.И. Микоян и, можно думать, Д.Т. Шепилов). Но стандарты, которые допускались в печати и даже научных изданиях, оставались в основном прежними, и на их страже стояло еще множество бдительных «охранителей основ», политических ортодоксов, которым, кстати, и начальство никогда не препятствовало, если те брались в пух и прах разносить любую свежую, нестандартную, содержавшую новые мысли работу, тем более если ее автор покушался на «священные» догмы.
[…] А все это вместе взятое пусть было еще очень далеко от нового политического мышления, тем более – нового мышления в современном смысле этого слова, но все-таки помогало размораживать общественную и политическую мысль. Как тем, что отвергались догмы (о стагнации экономики капитализма, об абсолютном обнищании рабочего класса на Западе и др.), так и тем, что утверждались, пускались в политический оборот новые представления (например, о реальности западноевропейской интеграции, многообразии путей развития стран «третьего мира» и т.д.). Понемногу рождались и новая методология научных исследовании, и более объективные подходы к статистике и буржуазным экономическим теориям. Именно тогда был выдвинут тезис о двойной функции этих теорий – идеологической и критической, и под его прикрытием, пусть не без труда, была выпущена очень важная для развития нашей экономической науки книга известного американского ученого Самуэльсона «Экономика» с большой вступительной статьей Арзуманяна.
[…] Конечно, были в работе Института и серьезные просчеты. Арзуманян и, насколько я знаю, часть его сотрудников тоже поддались эйфории второй половины пятидесятых годов и не только не попытались вернуть руководство на землю, но поддерживали его иллюзии насчет того, что СССР быстро догонит и перегонит США в экономике, а затем построит коммунизм, – те иллюзии, которые вошли потом в Программу КПСС и стали со временем объектом острой критики и даже, к сожалению, едких насмешек. Я считаю, что в этой эйфории наряду с известным опьянением (не хочу употреблять скомпрометированное слово «головокружение») от первых успехов новой политики – они действительно были – сказались и тяжкие пережитки сталинских времен: с одной стороны, очень низкий уровень не только экономических знаний о себе и о капитализме, слабейшее понимание своего общества и масштабов реальных проблем, а с другой – боязнь спорить с начальством и даже огорчать его, почти неодолимое желание ему поддакнуть, сделать и сказать что-то приятное. Эти недостатки, увы, не были чужды не только Арзуманяну и его коллегам – в более ярко выраженных формах им отдавали дань люди куда более влиятельные, занимавшие более высокое положение.
Но это не меняет главного: недостатки более чем компенсировались тем вкладом, который внесли Институт и его первый руководитель в пробуждение от долгой спячки, от догматического оцепенения общественной мысли, некоторых важных отраслей общественной науки. В этом плане очень важным было то, что ИМЭМО стал как бы «инкубатором» нового поколения экономистов-международников и (хотя в меньшей мере) специалистов по внешней политике. Люди, прошедшие через школу Института, заняли со временем важные места в нашей науке, а отчасти и в политике. Мало того, ИМЭМО стал как бы корнем, от которого со временем пошла в рост целая группа Институтов Академии наук – Международного рабочего движения, Африки, Латинской Америки, США и Канады, Европы.
Все это в целом означало крупный шаг вперед на одном из важных участков развития пашей общественно-политической мысли. Если, конечно, подходить с меркой не сегодняшнего дня, а учитывать реальности исторического и политического процесса.
Институт США и Канады АН СССР, или как мы «открывали» Америку
[…] Решение о создании Института (сначала – только США, Канада добавилась в 1975 году) было принято в мае 1967 года. А в декабре я стал директором Института, которого еще не было. Не было ничего: ни людей, ни помещения, ни стола, ни стула. Две недели я и был «институтом». Потом начали приходить люди, постепенно складывался коллектив, мы получили помещение (пусть временное и в немыслимо запущенном состоянии), понемногу обставлялись, обживались, трудились (здесь я настаивал, чтобы в полную силу, представляя себе, что безделье любой коллектив разлагает).
Это была первая моя работа такого рода, и опыт соответственно был нулевой. Но определенные идеи, представление о том, что надо попытаться сделать, у меня, конечно, были. Я долгое время, будучи журналистом, а потом сотрудником аппарата ЦК КПСС, систематически «потреблял» продукцию наших общественных наук, особенно ту, что была близка к внешней политике, международным отношениям, мировой экономике, знал и сильные, и слабые стороны этой продукции. Тем более что мог сравнивать, с конца сороковых годов систематически читая как текущую периодику, так и серьезную политическую литературу на английском и немецком языках. А готовясь стать директором (у меня с полгода было на размышления), прочел, что мог, о зарубежных исследовательских центрах, занимающихся политикой. К тому же в начале шестидесятых годов в течение двух лет работал в ИМЭМО. Помогло в формулировании задач и выработке концепции института также то, что несколько лет я работал в аппарате ЦК КПСС, знал элементарные правила как процесса выработки политики, так и аппаратной работы. А также был лично знаком – лучше или хуже – со многими ответственными деятелями и руководителями. Последнее тоже оказалось достаточно важным. Не раз, занимаясь Институтом, вспоминал прочитанное в молодости – в мемуарах одного английского дипломата (к сожалению, фамилию автора забыл, а название книги было “Lying in State”, что в переводе означает что-то вроде «Прощаясь с миром») – сравнение бюрократических методов принятия решения с любовью слонов. Все реально имеющие значение действия, писал он, должны совершаться на самом высоком уровне, каждое даже небольшое достижение сопровождается оглушающим трубным гласом, а результаты, если они и будут, появляются на свет полтора года спустя (кажется, полтора, полагаюсь на память, мне просто не удалось точнее выяснить продолжительность беременности у слонов).
[…] Первая аналитическая записка была подготовлена Институтом в апреле 1968 года – в период драматичных политических потрясений в Америке, которые президент Р. Никсон охарактеризовал как самый острый кризис со времен Гражданской войны. Это был год президентских выборов, и наша задача состояла в том, чтобы исследовать чрезвычайно сложную ситуацию, сложившуюся в США, и попытаться сделать прогноз насчет ее последствий для советско-американских отношений.
Перечитывая из любопытства эту записку много лет спустя, вместе с удовлетворением по поводу того, что ее главные выводы и прогноз оправдались, я удивлялся и смелости, известной отчаянности, проявленным мною и моими коллегами. Ибо мы высказывали довольно решительные суждения в самом начале исследовательской деятельности, буквально через пару месяцев после того, как сели за свои рабочие столы. Но это было реализацией того, что каждый привнес в Институт, его наблюдений и суждений.
Главный вывод записки состоял в том, что, независимо от того, кто победит на выборах, в США назревают предпосылки для перемен во внешней политике, которые могут объективно отвечать интересам СССР.
«Впервые сложилась ситуация, – писали мы в этом документе, посланном руководству, – при которой правительство США, проводя свою «глобальную» политику, столкнулось с серьезным противодействием не только на международной арене, но и в своей собственной стране. Впервые над Соединенными Штатами нависла опасность крупных внутренних потрясений, причем в значительной мере вследствие обострения проблем (рост налогов, инфляция, бедственное положение меньшинств, кризис городов), требующих для своего решения значительного усиления внимания правительства и концентрации ресурсов на внутренних делах». А это, как считали мы, будет стимулировать конструктивные начала во внешней политике США.
Мы сделали также вывод о том, что СССР может оказать некоторое воздействие на эти процессы. Особенно большое значение могла бы иметь в сложившейся обстановке активизация нашей внешней политики, в том числе путем выдвижения широкой конструктивной программы борьбы против угрозы войны, за укрепление мира.
Тогда, в начале 1968 года, такие выводы и рекомендации были не совеем обычными. Представляя их в ЦК КПСС и МИД СССР, мы хорошо понимали, что они могут вызвать недовольство и раздражение, ибо тенденция к прекращению холодной войны пробивала себе дорогу с трудом. Инерция сталинистского мышления, тем более после попыток его новой реставрации вслед за смещением Хрущева, была еще очень сильной. В оценках американской политики, перспектив наших отношений с Америкой преобладали формулы непримиримого противоборства – «либо мы, либо они», хотя они и сопровождались, как правило, риторическими призывами к мирному сосуществованию.
«Дворцовый переворот» 1964 года. «Борьба за душу» Л.И. Брежнева
[…] Хочу обратить внимание на то, что мы имели уже после смерти Сталина один «дворцовый переворот», и многие несовершенства политического механизма, делающие возможным такие перевороты, пока еще сохраняются. В рамках осуществляемой политической реформы положение надо непременно изменить; разумеется, при этом должны быть предусмотрены и конституционные формы смены руководителей. И второй. Смещение Хрущева не было вызвано принципиальными причинами. Организаторы заговора не были объединены какими-то общими целями большой политики, единой политической платформой. Руководствовались они, скорее, корыстными соображениями, прежде всего стремлением получить или сохранить власть.
Все это, конечно, не значит, что смещение Н.С. Хрущева не попытались оправдать интересами социализма, интересами государства, партии и народа. Наоборот, именно об этом говорилось на заседании Президиума и последовавшем за ним Пленуме ЦК КПСС. И при этом отнюдь не исключается, что те или иные инициаторы этой акции сами верили, что делают важное для страны и народа дело, – человеческие разум и совесть очень часто в таких случаях ищут и находят весьма удобную нравственную позицию, отождествляя свой интерес со всеобщим. В случае с Хрущевым, учитывая обстоятельства, о которых шла речь выше, это было к тому же не так уж трудно.
Сменили лидера. Но какая идеология и какая политика должны были сопутствовать этой смене, какие теперь утвердятся политические идеи? Эти вопросы остались без ответов. Ибо, как отмечалось, к власти пришли люди, не имевшие единой, сколько-нибудь определенной идейно-политической программы.
Не все, в том числе не все информированные, разбирающиеся в обстановке люди сразу это поняли. Помню, в первое же утро после октябрьского Пленума Ю.В. Андропов собрал (почему-то в кабинете своего первого заместителя Л.Н. Толкунова, вскоре назначенного главным редактором «Известий») руководящий состав Отдела, включая нескольких консультантов, чтобы как-то сориентировать их в ситуации. Рассказав о Пленуме, он заключил выступление следующими словами, запавшими мне в память: «Хрущева сняли не за критику культа личности Сталина и политику мирного сосуществования, а потому, что он был непоследователен в этой критике и в этой политике».
Увы, вскоре начало выясняться, что Андропов глубоко заблуждался (я просто не могу представить себе причин, по которым, зная истинное положение дел, он бы сознательно нас дезинформировал).
[…] На фоне столь слабых соперников, в таком окружении приобретали значение все те не столь уж многочисленные достоинства, которыми Брежнев действительно либо согласно сложившемуся мнению обладал. Одно из них видели в том, что это не злой, не жестокий человек. И если сравнивать со Сталиным – а в некоторых ситуациях и с Хрущевым, – так оно и было. Ссылка в послы или персональная пенсия – это не расстрел, не тюрьма и пытки, даже не исключение из партии и публичная проработка. Другой вопрос, что в этом вполне свою роль могло играть и общее «смягчение нравов», а не только личные качества.
Правда и то, что это был человек в обращении простой, демократичный. Во всяком случае, в первые годы власти, когда он еще не разучился слушать людей, говорить спасибо за помощь, даже публично признавать, что многих вещей не знает. Не вызывает сомнений и то, что он обладал здравым смыслом, не был склонен к крайностям, скороспелым решениям, хотя потом это превратилось в свою противоположность – в нерешительность и бездеятельность.
Перед некоторыми нашими политиками, выросшими в недрах аппарата, у него было и то преимущество, что он все же имел не только аппаратный опыт. Что ни говори – фронт, потом участие в восстановлении разрушенного войной Запорожья, целина, работа в Молдавии и Казахстане, в качестве второго секретаря ЦК руководство оборонной промышленностью, вообще связь как с промышленностью, так и с сельским хозяйством, Верховный Совет. Хотя почти везде, как тогда водилось, руководство директивно-командное, во многом формальное, сводившееся к передаче указаний сверху вниз, и типичное для партийных кадров тех времен «давай-давай». Самостоятельность, инициатива были не только необязательны, но и нежелательны, для карьеры опасны.
Но вполне очевидными были с самого начала и многие недостатки Л.И. Брежнева. Он имел заслуженную репутацию человека малообразованного и недалекого (хотя в этом плане Брежнев, опять же, был не хуже, а может, лучше многих других представителей руководства, таких как Кириленко, Подгорный, Полянский). Те, кто изображает его глупцом, не правы. Он был по-своему очень неглуп. И я имею в виду не только хитрость, аппаратную ловкость, без которых он бы просто пропал, не выжил в тогдашней системе политических координат. Нет, речь именно о том, что Брежнев мог проявлять политическую сообразительность, ум и даже политическую умелость. Например, сразу после октябрьского Пленума ЦК он избрал, как мне кажется, очень правильную, выгодную, выигрышную линию поведения.
Во-первых, он, так сказать, «работал» на контрасте с Н.С. Хрущевым. Того в последние годы на все лады превозносили. Брежнева по первости – нет. Тот был очень «видимым», все время мелькал в печати и кино, на телеэкране. Этот (опять же по первости) – нет. Поначалу Брежнев не строил из себя «великого человека». Своим помощникам говорил: «Пишите проще, не делайте из меня теоретика, иначе ведь все равно никто не поверит, что это мое, будут смеяться». И сложные, затейливые места – вычеркивал (бывало, даже просил вычеркнуть цитаты из классиков, поясняя: «Ну кто же поверит, что Лёня Брежнев читал Маркса?»)
В отличие от Хрущева, он не высказывал по каждому вопросу свои мнения – первые годы выжидал, прислушивался и присматривался, словом, вел себя осмотрительно, даже с известной скромностью и достоинством (во все это трудно поверить, вспоминая «позднего» Брежнева). А уж если с чем-то выступал, то по возможности наверняка. Это относится, в частности, к майскому (1965 г.) Пленуму ЦК КПСС, на котором он предложил важные, выношенные им самим изменения экономической политики в сельском хозяйстве, на некоторое время обеспечившие заметный его подъем.
Конечно, при всем том едва ли у кого-то были сомнения, что человек этот, даже в пору его, так сказать, «расцвета», когда он еще был здоров и относительно молод, не испорчен абсолютной властью, все же не обладал качествами настоящего руководителя, тем более руководителя великой державы, да еще в столь сложный момент. Да еще державы, пережившей сталинщину и нуждавшейся в обновлении. Несоответствие это непрерывно возрастало. Но, во-первых, наши люди были очень терпеливы. А во-вторых, лучшей альтернативы тогда просто не было или, во всяком случае, ее никто не видел…
Я не согласен с упрошенной, имеющей хождение в быту периодизацией нашей послереволюционной истории, когда ее определяют по тем главным бедам, с которыми ассоциировались отдельные руководители: культ личности Сталина, потом период волюнтаризма (Хрущев), потом застоя (Брежнев). Не было этих «потом». Одним из самых тягостных последствий культа личности Сталина, а если называть вещи своими именами – его безжалостной тирании, диктатуры, произвола, было как раз то, что он поставил под угрозу будущее страны, обрек ее, помимо прочего, на целые поколения слабого руководства. Когда представляешь себе, что только случай спас нас от Берии или Молотова, Шелепина или Подгорного, приходишь к выводу – я повторюсь, – что нам еще, может быть, везло.
И здесь – ответ на вопрос, который, наверное, каждый из нас себе не раз задавал: почему и Хрущева, и особенно Брежнева не остановили, когда они совершали ошибки, почему, в конце концов, их вовремя, не путем заговора, а «цивилизованно», как полагается в современном порядочном государстве, не сменили? Причина, конечно, не одна. Но наряду с крайним несовершенством или же отсутствием демократических институтов я бы еще раз указал на то, что руководство в основном состояло из слабых, подчас очень слабых людей. Механизмы культа личности вели к такой ситуации неодолимо. И естественно, что в таких условиях негодному или исчерпавшему себя лидеру часто просто не было приемлемых альтернатив – даже еще до того, как успела сложиться новая, более или менее авторитарная власть, опрокинуть которую можно либо силой, либо при помощи «дворцовых» интриг.