С глубоким сожалением приходится признать, что мы будем, как и любая другая страна, прошедшая в своей недавней истории через подобные трагедии, обречены на такое положение вещей, пока не создадим новые политические механизмы, новый политический режим. Механизмы и режим, которые, во-первых, обеспечат приток в руководство сильных людей (не только благодаря «его величеству» случаю, как это произошло с М.С. Горбачевым да, пожалуй, в какой-то мере и с Ю.В. Андроповым). А кроме того и – это не менее важно, – развитие демократических институтов откроет возможность поправлять и даже предотвращать неправильные решения, а в случае необходимости – их менять. Или даже менять самих лидеров. Историческое значение начатой в нашей стране политической реформы как раз в этом и состоит: она должна создать такие механизмы, режим, институты. Успех реформы не только позволит решить важные текущие задачи. Он, по существу, будет означать рубеж в политической истории нашей страны, когда мы действительно не только оставим позади тиранию Сталина, но и распрощаемся с ее тягостными последствиями.
[…] Завершающим ударом по Шелепину стало – об этом я уже говорил – смещение в мае 1967 года Семичастного с должности председателя КГБ. Его преемником стал, как известно, Андропов, для которого, судя по его словам, это назначение было полной неожиданностью. Помню, на следующее утро после решения Политбюро он заехал в ЦК и собрал нас, консультантов, чтобы попрощаться. И, смеясь, рассказал, как сразу с заседания, где решился вопрос, Суслов и Пельше повезли его для представления руководству Комитета в дом на Лубянке, который он раньше старался «обходить за три квартала», как он потом остался там один и, думая о том, что в прошлом происходило в этих стенах, поеживался, чувствуя себя с непривычки довольно неуютно.
[…] Как принималось роковое решение о вводе войск, я не знаю. По свидетельству людей, которым верю, Брежнев очень долго его оттягивал, колебался, просто боялся применения военной силы. Что касается других советских руководителей, то об их позициях можно лишь догадываться. Наверное, сейчас появятся более достоверные сведения, исходящие от самих руководителей «Пражской весны», – они могли составить себе весьма определенное мнение на основании впечатлений от шедших почти непрерывно в течение нескольких месяцев переговоров.
[…] Среди тех, кто активно выступал за военное решение, автор называет П.Е. Шелеста, А.Я. Пельше, Н.В. Подгорного, П.М. Машерова и П.Н. Демичева. Позиция А.Н. Кириленко, А.Н. Шелепина, П.И. Воронова, К.Т. Мазурова, отмечает он, осталась ему неизвестной, так как эти люди не принимали участия в переговорах. Очень активную линию на военное вмешательство вели также В. Ульбрихт и В. Гомулка (Я. Кадар, наоборот, старался избежать интервенций).
На основании того, что я слышал, могу также сказать, что среди сторонников «решительных мер», к сожалению, был и Андропов, у которого после событий в Венгрии в 1956 году сложился определенный синдром нетерпимости, может быть, связанный с убежденностью в том, что нерешительность, затяжки ведут к более серьезному кровопролитию. Был среди них, как я слышал, также Д.Ф. Устинов. Но самое тягостное – ведь ни один из членов руководства не возразил. Это я знаю точно.
Не раз потом я думал, почему так получилось. И пришел к выводу, что при решении политических вопросов в группе людей (коллективно) легче, проще занять «решительную» позицию и уж, конечно, проявить в отношении такой позиции конформизм. (Меня поразило, что то же самое происходило и в руководстве США в дни Карибского кризиса 1962 года.) А вот чтобы призвать к умеренности, терпению и терпимости, нужно большое политическое мужество. Потому в критических ситуациях особенно велика роль первого человека в стране, того, кто берет на себя ответственность. К сожалению, Брежнев предпочел в данном случае спрятаться за спины других.
Помимо дезинформированности, ложной картины происходящего большую роль в такого рода роковых решениях играют и другие факторы. Один из них – пережитки имперского мышления. Оно оправдывает, «освящает» такого рода действия в регионе, который ты относишь к своей «сфере жизненных интересов» (пусть называемой «Социалистическим содружеством»). И укоренившиеся идеологические стереотипы, согласно которым любой отход от твоих собственных представлений о том, что подобает социализму, а что – нет, становится равнозначным предательству, преступлению. Думаю, Брежнев разделял эти стереотипы, дал себя убедить, что предаст дело социализма и, уж во всяком случае, подорвет свои позиции как лидера КПСС и СССР, если не вмещается в ход событий. Мне рассказывал наш тогдашний посол в Чехословакии С.В. Червоненко, что где-то в июле 1968 года, соглашаясь с необходимостью все же продолжать поиск политического решения, использовать любую возможность уйти от применения военной силы или хотя бы его оттянуть, Брежнев сказал: если в Чехословакии победят «ревизионистские» тенденции, он будет вынужден уйти в отставку с поста Генерального секретаря ЦК КПСС («ведь получится, что я потерял Чехословакию»).
«Ползучая ресталинизация» (1968–1974)
[…] Но один вопрос – его мне ставили в ходе избирательных кампаний – я бы все-таки хотел упомянуть. Он был задан в лоб: «И по публикациям, и по тому, что вы говорили, можно сказать, что вы не были сторонником сталинизма и реакции, даже выступали за прогрессивную политику. Но ведь другие – Солженицын, Сахаров, генерал Григоренко и т.д. – вели намного более решительную, мужественную борьбу. Почему вы не были в их рядах?»
Отвечая, я сказал, что, во-первых, в годы застоя против тогдашней политики и из числа так называемых диссидентов выступали разные по своим взглядам люди. Даже уважая их право на свое мнение, я, марксист, член партии, далеко не со всеми из них могу согласиться. И, во-вторых, если иметь в виду то, что таких, как я, со многими из этих людей (особенно с А.Д. Сахаровым) объединяло, я бы не противопоставлял усилия тех, кто бросил открытый вызов системе и порвал с ней, тем, кто старался изменить ее изнутри.
И не только потому, что здесь при сходстве некоторых основных политических позиций тоже могли сказываться различия во взглядах. Мне кажется, что с точки зрения ровного воздействия на политику важно было сочетание усилий ее критиков, вышедших или вытолкнутых из системы, с усилиями тех, кто пытался воздействовать на нее, оставаясь внутри.
Я при этом отдаю должное мужеству, бесстрашию тех, кто, как академик Сахаров, занимал бескомпромиссную позицию, за это шел на риск и страдания. Это герои, это даже мученики. И без того, что они сделали, процесс обновления в нашей стране едва ли мог бы развиваться столь быстро и глубоко. Но если бы не было многих сотен и тысяч тех, кто в повседневной работе и повседневных, очень будничных схватках не пытался остановить натиск реакции, сталинистского консерватизма, отстоять и продвинуть идеи демократии, мирного сосуществования и экономической реформы, едва ли возможен был бы процесс обновления как эволюционный процесс.
А я чем дальше, тем больше верю именно в эволюции. Радикальные перевороты, революции, начинаясь с «праведного насилия», как правило, перерастали в насилие ради насилия, потом становились легкой добычей диктаторов и тиранов. Конечно, и такие люди, как Сахаров, выступали за ненасильственные перемены. Но, чтобы их обеспечить в качестве органичной части этого процесса, нужны были усилия также и изнутри системы.
Сказанное не значит, что я не вижу ошибок и недостатков в том, что делал и о чем писал. Ошибки конечно же были. Оглядываясь назад, я не могу не признать, в частности, того, что, видя опасность пути, по которому шла страна, недооценивал ее глубину. Так же, как недооценивал масштабов необходимых перемен. Не то чтобы это как-то сказалось на реальной политике – понимай я все правильно, положение дел едва ли изменилось бы. Но не признать этого не могу – не хотел бы оставить впечатление, что задним числом пытаюсь выглядеть умнее, прозорливее, принципиальнее, чем был на самом деле.
Из этой ошибки вытекали и другие, в частности недостаточная настойчивость в борьбе против неверных решений, излишняя готовность промолчать, потерпеть и недостаточная решительность в отстаивании своих взглядов. Свою роль, конечно, играл и конформизм, которым было, пусть в меньшей мере, чем старшие мои товарищи, заражено и мое поколение. Может быть, этот конформизм и подсказывал, подсовывал спасительные иллюзии, что ты делаешь что-то важное, эффективное, помогал жить в мире со своей совестью, уходя в «малые» дела (в частности, помощь несправедливо обиженным или оказывавшимся под ударом людям, «просвещение» начальства и т.д.).
Но, с другой стороны, что действительно эффективное могли сделать люди моего положения? И так ли уж несущественны в своей сумме эти «малые» дела? Особенно если к этому добавить постоянную творческую работу – как личную, так и связанную с созданием и развитием Института США и Канады АН СССР. Эта работа – разумеется, не только моя, но многих десятков, а может быть, и сотен людей – и готовила в недрах застойных времен идейное и политическое пробуждение, новое мышление.
В конце концов, не извне, а изнутри общества после очень тяжелого периода его истории пришли и М.С. Горбачев, и его соратники, начавшие перестройку. Но ее готовили и в ней участвовали и многие другие.
Говорю об этом не для того, чтобы хоть в малейшей степени приписать себе гражданский подвиг и мужество тех, кто бросил открытый вызов злу, боролся с ним, как на войне. Но общественное развитие все же сложнее войны и требует сочетания разных форм воздействия и усилий. Главное, надо было эффективно противостоять реставрации сталинизма в период его контрнаступления и готовить последующее обновление общества.
Важно также иметь в виду, что наступление сталинизма, начавшееся во второй половине шестидесятых годов, велось не только против людей, но и против идеи, против исторической правды и новых представлений о социализме, о мире, о политике. Возможности такого наступления у консервативных сил имелись немалые.
Короткая жизнь разрядки
[…] Мессианство, рожденное Октябрем, не было националистическим, поднимавшим одну нацию над другими. Нет, оно было сугубо интернационалистским, проникнутым готовностью отдать, принести в жертву все, чтобы только открыть путь к свободе и счастью изнемогающему под игом капитала человечеству.
Эти мессианские настроения, вера в высокий смысл происходящего, рождавшаяся отсюда готовность к самопожертвованию, несомненно, помогали выносить неимоверные лишения, пережить самые тяжкие испытания. Мало того, они способствовали завоеванию Советским Союзом высокого авторитета у левых сил, левой интеллигенции Запада, хотя, к сожалению, присущее нам тогда сектантство не позволило этому в должной мере реализоваться. И в то же время усиливало враждебность правящих кругов и недоверие обывателя западных стран. Здесь плюсы и минусы, так сказать, уравновешивались. Но был еще один большой, поистине роковой минус, который компенсировать нельзя было ничем: такие настроения облегчали Сталину манипуляцию советскими людьми, делали их беззащитной, легкой добычей коварного, безжалостного и своекорыстного лидера. Даже интернационализм, как оказалось, можно было поставить на службу национализму, великодержавным устремлениям. Очень наглядное проявление – ставшее привычным понятие «воины-интернационалисты» в применении к нашим солдатам и офицерам, честно, нередко доблестно служившим в Афганистане, но только в войне бессмысленной, заслужившей всеобщее осуждение и отнюдь не бывшей проявлением интернационализма.
Во внешней политике Сталина эта великодержавность получила достаточно яркое воплощение, начиная как минимум с протоколов к советско-германскому договору от 23 августа 1939 года. До каких глубин падения он при этом был готов дойти, свидетельствует дальнейшее развитие отношений Сталина с Гитлером. Во время визита Молотова в Германию Советскому Союзу предложили присоединиться к «антикоминтерновскому пакту», правда, спешно переименованному его участниками (Германия, Италия, Япония) в «пакт трех». И вскоре в Берлин было направлено согласие – при условии, что Гитлер не будет возражать против нашей экспансии на юг, к Черноморским проливам и к теплому Аравийскому морю и Персидскому заливу. Вот во что выродилось наивное, по своей природе бескорыстное мессианство, рожденное романтическим периодом революции.
Великодержавные настроения и амбиции пережили Сталина, я имею в виду прежде всего настроения, политическое мышление руководства. Но в какой-то мере они проникли сверху вниз, отравили сознание части общественности. На преемниках Сталина тяжелыми гирями висели эти пережитки прошлого в их собственном сознании и в мышлении части советских людей, мешая вырваться из конструкций сложившейся после войны (разумеется, не без нашего участия) системы международных отношений, не позволяя эффективно бороться с холодной войной, гонкой вооружений и политикой силовых конфронтаций, даже когда для этого начали возникать благоприятные условия.
[…] Наша слабая готовность (а в каких-то вопросах – просто полное отсутствие таковой) к серьезному разговору, а затем и серьезным делам в области ограничения и сокращения вооружений. Ибо к тому времени в международных отношениях без этого уже был невозможен настоящий прорыв.
Собственно, удивительного в том, что мы к этим разговорам и делам были слабо подготовлены, ничего не было. Перед Министерством обороны и оборонной промышленностью никто раньше не ставил таких задач, их заботой было догонять американцев в вооружениях, а не обдумывать возможные варианты их ограничения. К тому же работники Министерства обороны и военно-промышленного комплекса (точно так же, честно говоря, как большинство работников Министерства иностранных дел и специалистов из числа научных работников) были интеллектуально не подготовлены к диалогу с американцами и к серьезным, выходящим за рамки общих политических деклараций переговорам. Не подготовлены настолько, что вначале не могли даже как следует усвоить американские концепции и терминологию, относящиеся к стратегическим и разоруженческим вопросам. Это я хорошо помню по своим беседам с членами нашей делегации перед началом переговоров по ограничению стратегических вооружений. Не говоря уж об отсутствии готовности и способности овладеть инициативой, внести свои обоснованные, могущие привлечь интерес другой стороны, а также мировой общественности предложения. А тем более выдвинуть новые идеи.
Да и откуда этому было взяться? Военное и военно-промышленное ведомства были государством в государстве. Все здесь было (в значительной мере и остается) окруженным глубокой тайной. Сфера этих ведомств была совершенно неприкасаема – Л.И. Брежнев, видимо, немалым был обязан поддержке военных, а кроме того, сам себе больше всего нравился как генерал, «герой войны». Оказывало влияние и то, что в течение ряда лет он был главным партийным куратором оборонной промышленности и привык генералам и генеральным конструкторам практически ни в чем не отказывать. Мало того – всячески их ублажал.
Нужны были какие-то особые обстоятельства, чтобы эти преграды преодолеть. И набраться духу не для того, чтобы потихоньку, не выходя за рамки привычного в традиционной дипломатии, несколько улучшить отношения с той или другой страной, а замахнуться на сами основы холодной войны, попытаться заменить ее другой, менее опасной международной системой.
[…] И в то же время надо признать, что Пленум не пошел достаточно далеко вперед, чтобы использовать открывающиеся возможности, сбросить с внешней политики оковы старых догм. Чтобы свести концы с концами, перебросить мостик от старой, к тому же не всегда правильно понимаемой теории и идеологии к новой политике, нашли другой ход: новые объективные возможности политики мира и оздоровления международных отношений объяснили изменившимся соотношением сил между социализмом и капитализмом (подразумевалось также между СССР и США).
В каком-то смысле это было правильно, особенно если сравнивать ситуацию с той, что существовала в конце сороковых – начале пятидесятых годов. Должен признаться, я этот довод тоже нередко использовал – особенно в дискуссиях с нашими отечественными блюстителями идеологической девственности и чистоты. Хотя с самого начала у меня было одно сомнение – изменением соотношения сил мы в прошлом доказывали прямо противоположное: чем слабее классовый враг и чем слабее империализм, тем ожесточеннее они сопротивляются и тем решительнее мы должны с ними бороться. А значит, тем острее становятся напряженность, угроза конфронтации. Таким образом, приводилась одна причина для двух разных, даже противоположных международных ситуаций и политических курсов.