Напитанная влагой земля пахнет уже не по-зимнему. Весна потихоньку дает себя знать. Иасинт вдыхает этот запах, и сердце его опять сжимается. Теперь он думает об Алоизе, которая сейчас в гостиной тщетно пытается переступить порог комнаты, где умер Фердинан. Ему чудится, будто он ощущает запах слез, который витает в гостиной и теперь неотделим от Алоизы; еле уловимый сладковатый запах. Алоиза, облачившаяся в траур, навсегда потеряна для него. Мысли его переходят на пасынка, которого в расцвете лет постигла такая странная смерть. Фердинан умер в два этапа с интервалом в полгода: сперва — разум, потом — тело. Иасинт мысленно увидел его лежащего в полумраке комнаты, бледного и недвижного, как мраморная надгробная фигура. Что могло так ужаснуть Фердинана, чтобы душа так внезапно бежала из него, даже не попытавшись согласовать свой уход с телом? Впрочем, разве при жизни в Фердинане согласовывались его блистательная красота и погруженная в туманные сумерки душа, его великолепная внешность и унылая внутренняя пустота? Да любил ли он кого-нибудь в своей жизни, хотя бы собственную мать? Он позволял обожающей его матери восхищаться собой. Для него обращать на себя внимание было равнозначно жизни и действию. Но что за человек крылся за этим красивым обличьем? Но и на этот вопрос Иасинт, который почти двадцать лет прожил под одной крышей с Фердинаном, не мог дать ответа.
Да, скоро придет весна. Раскроются почки, распустятся цветы, на деревьях и в живых изгородях снова поселятся птицы. А на лугах опять зазвучит блеянье ягнят.
Однако песня Мальхиора уже не раздастся. В третий раз апрельские ночи будут мечены его молчанием, и это еще больше усилит унынье, поселившееся в доме семейства Добинье.
В первую весну, когда умолк Мельхиор, Иасинт испытал такое смятение, что его и без того грустное настроение стало совсем мрачным. Мельхиор поистине был гением места, тихим певцом памяти Иасинта. Мельхиор был голосом самых его дорогих воспоминаний. Ибо задолго до собственных родительских тревог, до многолетних страданий отвергнутого и униженного супруга Иасинт перенес безумное горе из-за смерти своего отца Франсуа Мари Добинье. Его сыновняя любовь была беспредельна; он перенес на отца всю нежность, которую не успел отдать рано умершей матери. Когда отец заболел, Иасинт, служивший в лицее в Руане, попросил перевести его в город, находящийся как можно ближе к его родным местам. Ему предложили Бурж, но Иасинт счел, что это слишком далеко от Бренна. В конце концов он нашел место в лицее в Блане. И поселился в родном доме, в краю болот. Иасинт был свидетелем долгой агонии отца. А когда тот скончался, навсегда остался в опустевшем доме, не имея сил оторваться от него — покинуть эту обитель, где все напоминало о любимом отце.
Несколько лет он страдал от депрессии, у него случались жестокие приступы страха. Но в конце концов смирился с одиночеством. В Блане ни о какой карьере не могло быть и речи, но он не желал трогаться с места; главное, никуда не уезжать. Его поддерживала привычка. А потом он нашел способ общения с миром на свой вкус — косвенного общения. Подобно птицам, обитательницам болот, он посылал в мир свой голос, но облаченный в прекрасный язык дальних далей, и голос его достигал слуха неведомых, но таких знакомых мужчин и женщин, и те в ответ посылали ему свои голоса, точно эхо. Эхо, что иногда проникало в самые глубины его мечтаний, надолго там поселялось, рождая в нем странные ропоты, шелестящие отзвуки шелковистых слов.
Но песня Мельхиора, простенькая песня земли, что зазвучала рядом, в саду, сразу же после смерти Франсуа Мари Добинье, и ночами словно бы становилась пульсом памяти, смолкла. И Иасинт воспринял это молчание, как знак, что все кончено, всякая надежда утрачена, что отныне его горе останется неутоленным, а одиночество бесповоротным.
Тем не менее он продолжает отправлять послания, пускать с радиоволнами свой голос, который был чуть-чуть модулирован акцентом языка дальних далей. Но теперь его голос подобен сомнамбулической птице цвета пепла, старой птице, обитательнице развалин, что облетает бескрайний мир, не находя места, где она могла бы найти приют и покой. Потому что все те, кого он зовет, к кому по сути дела обращается с мольбой, не могут либо не хотят его услышать. Никто из них — ни отец, ни жена Алоиза, ни дочь Люси — не воспринимает его умоляющий голос, никто не отвечает на его призыв. Его голос теряется в сумрачных пространствах пустынного мира, во мраке поруганной любви.
Третий рисунок углем
Небо становится ультрамариновым, сине-стальным, снова меняет цвет — зеленеет, лиловеет, потом вдруг чернеет. Срывается свирепый ветер, он треплет, сгибает деревья, свистит в травах, сбивает с пути птиц.
Гигантское небо замыкает землю, как железная стена. Стылое безмолвие обрушивается на землю, на дома, в которых закрыты двери и ставни, на аспидно-серые луга, на пустынные ланды, на болота, где дрожат от страха птицы.
И вот внезапно небосвод раскалывается с оглушительным грохотом. Железная стена становится известково-белой. На миг кажется, будто мир возвратился в хаос предтворения, а может, стоит на пороге гибели. Время перестало существовать, вечность раздирает тучи и — ставит роспись.
Ослепительно-белую, сверкающую, рассеченную на части роспись. Гневную роспись, подобную щелчку светящегося бича, брошенную в лицо земли как вызов человеческой оцепенелости, как угроза кары, как клятва мщения. А может, подпись под воззванием — чтобы люди наконец встали, стряхнули с себя отупелость, вырвались из окутывающего их мрака и тронулись к обетованному свету.
Трижды с раскатистым громом ударяет, молния, располосовывая тучи своей зигзагообразной росписью. Трижды трескается небо и бледнеет горизонт. В третий раз молния разветвляется. Она, словно гарпуном, ударяет землю в бок. Кажется, будто пронзенная земля взметнется и тут же будет поглощена водоворотом туч. Но хляби, не дожидаясь, ринулись на штурм земли. Хлынул косой дождь, неистово хлеща по крышам. В горячечной поспешности струи ливня отскакивают от земли, от стен, от черепицы, разлетаются тысячами блистающих гейзеров.
Трезубец молнии вонзился земле в бок, и земля стонет от жгучей боли. Но грохот неба заглушает стоны земли, треск сломленных деревьев. Стена неба, попеременно то железная, то известково-белая, гремит от глухих ударов, что сотрясают ее и, кажется, вот-вот обрушат. И кажется, что сейчас станешь свидетелем, как сквозь развалины рухнувшего небосвода хлынут орды воинов, вооруженных секирами и раскаленными трезубцами.
Сердце девочки, что смотрит на грозу, вздрагивает от раскатов и грохота грома, но она ждет, что вот-вот, сейчас произойдет это вторжение. Она ждет со смешанным чувством ужаса и желания, чтобы это произошло. Ей хочется, чтобы с пронзительными криками орды неистовых воинов с побледневшими от ненависти лицами ринулись на штурм земли. Она дрожит в предвкушении. Но вот вспыхивает последняя молния — далеко на горизонте, куда ушла гроза. Хилая, слабенькая, синеватая молния. И с этой последней вспышкой земля вдруг приходит в себя и собирается воедино; в один миг она как бы вся сходится в средоточии этого высверка. И блистает, великолепная и успокоенная после этого неистовства. Вся очищенная. И тут девочка не выдерживает и разражается рыданиями.
Легенда
Гроза застигла Люси, когда та под вечер возвращалась с очередной велосипедной прогулки по окрестностям, и девочка укрылась в сарае. В эту пору года грозы редкость. Совсем недавно растаял последний снег. Гроза налетела внезапно. Люси вымокла, ей холодно. А когда раздался гром, она перепугалась. На память пришли всякие страшные истории, которые рассказывал Лу-Фе о грозах, о чудовищных электрических зарядах, которые несут в себе молнии. Воспоминания были довольно смутными и оттого еще более пугающими — что-то про то, как огромные черные тучи, раздувшиеся от миллионов и миллионов вольт, сталкиваются и из их лопающихся чрев с грохотом устремляется к земле поток электронов. Электрическая фея превращается в злую колдунью. Когда-то молния ударила на улице Плачущей Риги и сожгла старый сеновал. Ежегодно молнии убивают людей и в чистом поле, и в центре города.
Но как только Люси укрылось от дождя, ей стало уже не так страшно. А вскоре ее охватило другое чувство, сердце ее переполняла радость. Злая радость, какая иногда нежданно вспыхивала у нее в душе.
Правильней было бы сказать, неистовая, разжигающая саму себя ярость, потому что с тех пор, как людоед овладел Люси, она ни разу не испытывала радости. Первое, что пожрал в ней людоед, как раз и была радость. Впоследствии она не раз смешивала ярость с радостью, которой она лишилась. Точно так же, как не раз смешивала ненависть и любовь, слившиеся в единую безжалостную, слепую силу.
Однако после смерти Фердинана у Люси не бывало таких вспышек ликующего гнева. И вот в грозу она впервые наконец-то снова ощутила его.
Люси считает себя убийцей брата и верит в это. Она единственная, кто это знает. Это ее самая чудесная тайна. Чудодейственная тайна, смывшая с нее грязь той первой отвратительной, липкой тайны, что по воле брата три года гнела ее. Тайна настолько огромная и необычайная, что она поделилась ею лишь с землей, с болотными тварями и статуей святого Антония.
При известии о смерти Фердинана Люси не выказала ни удивления, ни огорчения, сперва даже не ощутила никакого волнения. Полгода она терпеливо, ожесточенно трудилась за кулисами, чтобы он умер. И смерть Фердинана сочла естественным результатом своего упорства. То был логический и во всех смыслах справедливый конец.
Но очень скоро она перестала осознавать, причем незаметно для себя, значимость этого события. Она, которая ежедневно проникала в комнату Фердинана, пока он там лежал, обездвиженный, ежедневно радовалась, видя людоеда поверженным, прикованным к постели, не хотела видеть его мертвым. Нечто наподобие страха, смешанного с отвращением, не давало ей приблизиться к гробу Фердинана. А в день похорон Люси отказалась провожать его на кладбище. Это уже не ее дело, решила она, ее дальнейшее не касается. Она отомстила, правосудие свершилось, и этого вполне достаточно. Но когда она увидела, как служащие из похоронной конторы осторожно спускаются с крыльца, неся на плечах длинный черный гроб, когда смотрела, как они идут через двор, а потом исчезают за воротами, в ней родилось какое-то напряженное чувство. Радость, сказала она себе, но на самом деле это было что-то другое. Неистовое и бурное волнение, в котором перемешались самые разные чувства. И скрип гравия под ногами могильщиков, которые только что прошли по дорожке, продолжал звучать в ее ушах, словно чудовищно печальный старческий смех.
Великолепное ненавистное тело белокурого людоеда превратилось в черный обугленный ствол дерева. Родители отправились на похороны, а она на своем стареньком велосипеде помчалась на болота и там, объезжая пруды, возвестила великую новость.
Но вместо того чтобы радостно и вызывающе прокричать: «Злодей сдох! Я победила людоеда!» — а Люси считала, что именно так и нужно объявить о столь великом событии, она сумела лишь пробормотать сдавленным голосом среди кустов и зарослей тростника какие-то странные слова: «Людоед мертв. Мой брат умер. И это я убила его. Вы слышите?»
Нет, ее никто не слышал. Большинство прудов были пусты, и почти все болотные твари продолжали зимнюю спячку, закопавшись в ил, укрывшись в пнях или под корой деревьев.
Тогда она отправилась на могилу Ирен, чтобы поведать ей прекрасную новость. Но как только она подошла к белой надгробной плите, ей стало не по себе, пропали нужные слова. Ведь отныне людоед и его жертвы обитают в том же самом неведомом мире, вместе покоятся в черном чреве земли. Обе девочки, наверно, уже знают, что людоед умер, и, должно быть, им известен приговор, который вынесут ему. Вот только будет ли там действительно вынесен приговор и вообще происходит ли что-то под землей? Впервые Люси охватили сомнения. И впервые она почувствовала себя чужой в этом месте, отведенном для мертвецов, ничегошеньки не ведающей об их тайнах, хотя раньше она была уверена, что посвящена в них. И она ушла с кладбища, где покоилась Ирен, ушла с тревогой и печалью в сердце. Сообщничество было разорвано; Ирен и Анна Лиза отвергали ее со всей силой молчания земли и мрамора. Люси так надеялась на радость, но ей снова было в ней отказано. Сперва от нее отступились ее союзники, болотные твари, а теперь и покойные сестры оставляют ее вместе с небывалым секретом в одиночестве, в горьком одиночестве. На могилу Анны Лизы Люси даже и не пошла, так как знала, что встретит там лишь холод, молчание и безразличие. Да нет, все гораздо хуже: ведь только что там рядом был зарыт Фердинан.
Через несколько дней она пришла в церковь, где стояла статуя святого Антония, держащего на руках Младенца. Может, рядом с ним она наконец обретет радость; ведь Люси страстно желала возвратить ее и была уверена, что он поможет ей в этом. Она остановилась у подножия статуи и подняла глаза на своего святого знакомца.
Смотри-ка, а статуя-то, оказывается, гипсовая. Самая обычная гипсовая статуя массового изготовления; краска на ней потрескалась, а кое-где облупилась, в складках рясы скопилась пыль. Раньше Люси ничего этого не замечала, а сейчас у нее словно раскрылись глаза. Мелочи, обычные мелочи, и однако они режут глаз.
Куда подевался ореол, что окружал святого, и куда делась сила, которая наполняла его руки, держащие Младенца? Куда ушла неистовая энергия, которой набухал земной шар, вложенный в длани Правосудного Младенца, маленького Держателя Отмщения? Какой же он, однако, крошечный, этот младенец, и до чего тусклый этот шар, который он держит в руках! А сама церковь! Серый полумрак, ледяная сырость и запах затхлости. И еще эта красноватая лампадка — точь-в-точь прыщ на носу застывшего молчания. Обжигающая магия храма угасла. Святой Антоний, божественный и могучий сообщник, оказался гипсовым истуканом.