Люди бросили лопаты и кирки. Они разогнулись, вытирали ладонями пот с лица, но никто не мог себя заставить сделать первый шаг. Гриша бросился вперед. Он больно укололся о проволоку забора, вырвал кол и оттащил проволоку в сторону. Дверь динамитного склада была раскрыта, несколько человек вытаскивали тяжелые ящики и складывали их на землю. Неподалеку стояла запряженная телега, на телеге лежали ящики с динамитом. Лошадь равнодушно отмахивалась хвостом от дыма, как от оводов. Ей было все равно, что возить: навоз или динамит… Обливаясь потом, Гриша вытаскивал из склада ящики и передавал их рабочим.
— А возчик где? — крикнул Макеич. — Куда возчик подевался? Эх, удрал-таки, заячья душонка! Заслабило! — Он повернул голову и увидел Гришу. — О! Комсомольский начальник из Тихвина! Берись-ка за вожжи и вези динамит к реке, по нижней дороге. Вези потише, не тряхнись! Там разгрузят, и сразу же возвертайся!
Варенцов поднял с земли веревочные вожжи и стеганул лошадь. Та привычно натянула оглобли и тронулась с места. Только отъехав от динамитного склада, Гриша увидел, что никакой, собственно, дороги и нет. Колея, пробитая, видно, еще весной, шла по твердым глинистым буграм. На каждом бугре телегу вскидывало, и страшные динамитные ящики начинали сползать с краю телеги. Гриша останавливал лошадь и начинал поправлять ящики. Потом он кричал: «Н-но-о-о!» — и конь опять начинал неторопливо перебирать ногами.
Позже Варенцов никак не мог вспомнить, сколько раз в этот день он ездил от склада к реке и от реки к складу. Назад, порожняком, он гнал лошадь, стоя в телеге и размахивая вожжами. Шел час за часом, в горле першило от пыли, дыма, от крика «н-но-о-о»… Только к вечеру Макеич дернул его за рубашку и сказал:
— Хватит! Кажись, уберегли склад…
Гриша осмотрелся. Дым еще по-прежнему стлался густой пеленой, но в нем уже не было страшного нарастающего тепла. Вокруг склада тянулась глубокая черная траншея; она была как настоящий окоп, с землей, выброшенной на бровку. В глубине ее поблескивала вода. Люди уже не копали траншею, а затаптывали огонь, ставший бессильным, сникшим… Варенцов опустился на динамитный ящик и вытянул вдруг заболевшую хромую ногу… Лицо Макеича стало совсем грязным, уставшим.
— Вот видишь, тихвинец, как у нас бывает! Передохни, малец, немного. С утра начнем возить динамит обратно. А комсомолец ты, видать, настоящий. Я это еще по твоим галифе заприметил… Ну, быть тебе взрывником! Не сразу, конечно, а все же быть!
И через пяток дней пошел Гриша Варенцов во взрывную команду бурильщиком.
Двенадцатый талон
Гришин шкафчик
Карточка лежала в правом углу верхней полочки Гришиного шкафчика. Когда-то Гриша очень гордился этими шкафчиками, сколоченными из тонкого, необструганного теса. Однажды, вернувшись с работы, споткнулся он о стоявшую на полу миску с остатками каши, — миска была костромича Федосова, самого степенного жителя барака. Федосов никогда не надеялся на столовский ужин — или будет, или нет… Вернее не доесть за обедом и захватить кашу в барак — все же не ляжешь спать на голодное брюхо. Пока Федосов длинно и скучно объяснял Грише, что ему, комсомольцу, чужого не жалко, потому что его, Гришину, пайку никто из живота не вынет, Гриша с внезапной тоской посмотрел на свой узкий, неуютный барак. Кое-как заправленные койки дыбились горбами, и Гриша, как и все остальные жители барака, знал, кто что хранит под тонкими матрацами, под серыми и жесткими подушками. Плотник Федосов — тот всегда приносил с собой и тщательно прятал нехитрые приспособления своей профессии: напильник и обломок точильного камня, почерневший от угля шнур и толстый угольный карандаш. А Гришин приятель Петька Столбов, уходя на работу, быстро запихивал под подушку стопку книг и толстую конторскую книгу — в нее он переписывал все роли, которые играл в спектаклях в клубе… Под койками самых хозяйственных людей стояли миски, погнутые ведра, остатки скарба, привезенного еще из деревни.
Вот тогда-то, на другой день после стычки с Федосовым, Гриша побежал в рабочком и начал уговаривать комитетчиков — надо рабочим шкафчики сделать. И сделали! Сам Графтио, у которого лишний гвоздь нельзя было выпросить, написал, чтобы отпустили на шкафчики тес, гвозди и даже большие оконные петли — других, поменьше, не было. Целую неделю плотники сколачивали шкафчики. И когда они были расставлены у каждой койки, то из других бараков приходили смотреть, как красиво стал выглядеть барак, как вдруг стройны и аккуратны стали кровати. И Паня, уборщица, теперь каждый день выметала пыль из-под кроватей и больше уже не ссылалась на то, что не приучена она в чужое хозяйство залезать… Уже давно эти шкафчики перестали звать «Гришкиными», и уже стояли они во всех бараках, и каждый из них — если открыть дверцу — мог рассказать о характере и склонностях своего владельца.
Гришин шкафчик был почти пустой. На нижней полочке лежали запасные рукавицы да старый солдатский пояс с царским орлом на пряжке. А на верхней — жиденькая стопка книг, вырезанные из газет стихи и частушки. Все они были мятые, захватанные не мытыми после работы руками. Только карточка была свежей, чистой, как новенькая, хотя и выдали ее уже давно. Серая ломкая бумага была разделена типографскими линейками на шестнадцать частей, на каждом талоне стоял номер. Еще ни разу не было такого случая, чтобы пришлось отрывать шестнадцатый талон. Да что шестнадцатый! И до восьмого, до десятого редко когда доходило. На первые талоны еще выдавали по осьмушке хлеба, по пачке махорки, по полфунта соли. Один раз по седьмому талону выдали два куска резины — на подошвы. Но все равно новоладожская типография каждый раз аккуратно делила карточку на шестнадцать частей. А вдруг! Никто ведь не знал, что могут завтра привезти на Волховскую стройку, что удастся начальству достать…
Вот говорят, что молодым легче голодать, они посильнее… Нет! Утром еще ничего. Григорий быстро съедал половину своего куска хлеба, запивал крутым кипятком — душистым от кипрейного сухого цветка, что заваривали вместо чая. Жиденько, но встанешь на работу, и как-то забывалось. А вот к середине дня уже все чаще поглядывал на солнце — как подойдет оно поближе к одинокой сосне на горке, значит, скоро шабашить и можно бежать в столовую. Там тоже не накормят досыта. Те же пустые щи из серой капусты и несколько ложек шрапнели — каши из перловой крупы, такой крупной и жесткой, какую раньше Гриша и не видывал никогда. А все же вроде и наелся. Но в столовой кормили лишь работающих на стройке. А вот семейным, тем, что жили на «лягушкиных дачах» — в деревянных домиках у края болота или же в Дубовиках, — тем приходилось надеяться только на карточку. Редко-редко по карточке свой законный фунт хлеба получишь. Еще на месяц выдадут на едока по полтора фунта чечевицы, по четверть фунта мыла, но полфунта соли, по одной коробке спичек. А все, что сверх этого, пойдет детям. Талон пятый — детям до одного года по два фунта манки; талон шестой — им же по одному фунту картофельной муки и фунту клюквы… Десятый талон — детям до десяти лет по семь с половиной фунта пшена; восьмой талон — всем детям до шестнадцати лет по полфунта сахарного песка, полфунта пряников и четверть фунта карамели…
Всё, ребята! Больше ничего нет. Бедна наша Советская Республика, последнее наскребла. Красноармейский паек урезала, рабочим по четвертушке хлеба выдала, лишь бы детей как-то поддержать… Лежат на юге богатые земли, где есть и белый хлеб, и толстое розовое сало, и густая, холодная сметана, только отрезаны они белыми, подступившими уже к самому Орлу… Да и северной клюквы не соберешь вволю — совсем неподалеку проходит фронт.
Григорий это все знал. Если бы не нога, сломанная, когда мальчонкой упал с крыши, сам был бы на фронте и дрался с белыми, чтобы забрать обратно наши земли, накормить детей, не видеть, как стоят они возле окон столовой и смотрят на рабочих, хлебающих щи… Чтобы не читать в «Новоладожской коммуне» советы, как печь хлеб из шести частей картофеля и одной части ржаной муки… Была бы картошка — и советов таких не надо бы!.. Зато другой совет — как сушить свекольную ботву, растирать ее в муку и печь из нее хлеб, — тот дельный! Гриша сам, бывает, ест этот хлеб. Противный, липкий и сладковатый. Радости от него никакой, а голод обманывает…
Второй год работает Гриша на Волховстройке, а один только раз видал белую муку. И не видел даже, а трогал ее — таскал мешками, горстями подбирал в вагоне, скользкую, белую, как снег, вкусную, как пряник, муку. Наверно, вкусную. Гриша ее не пробовал. Когда узнали, что около Зеленецкого монастыря стоит на путях вагон белой муки для Волховской стройки и что местные власти этот вагон отцепили и хотят забрать себе, волховские коммунисты прихватили с собой десяток комсомольцев и кинулись туда. Самоуправщики тыкали пальцами в надпись мелом на вагоне: «В Новоладожский уезд, на Волхов».
— А мы не уезд? А что Волхов — не наш?!
Ну, да волховстроевских большевиков не переспоришь, угрозами не запугаешь! Народ серьезный, в десяти водах мытый-перемытый, и не за свое стоят — за стройку. За ленинскую стройку. Местные начальники быстро это поняли и отступились. Целый день добывали подводы, грузили мешки, возили на Волхов. Солнце клонилось к столовским щам, в животе у Гриши привычно начало сосать, и от запаха муки кружилась голова и подташнивало. Но до столовки далеко, муку не бросишь. «Эх, надо было сказать Петьке, чтобы хоть кашу мою взял да в барак принес!» — с досадой только подумал Гриша. Самый голодный и трудный был этот день для Варенцова. Поздно вечером, глядя, как Гриша ладонью счищает запорошенную мукой рубашку, Федосов спросил:
— Вы из нее лепехи там пекли или же так запросто — болтушкой ели?
Гриша на него ошарашенно посмотрел. Даже не обиделся. Ему и в голову не могло прийти, что кто-то всерьез может подумать, что они, коммунисты и комсомольцы, могли взять себе хоть щепотку этой драгоценной муки. Комитетчик Сергей Петрович Лагутин — а у него трое детей — вместе с ним собирал в вагоне рассыпанную, смешанную с пылью муку, ссыпал ее в мешок, который он где-то достал, сам этот мешок потом зашил, углем на нем написал следующий номер и сказал: «На заболтку в столовую пойдет»…
Надолго растянули этот вагон. Несколько месяцев Гриша Варенцов видел у ребятишек в руках редкостное лакомство — белую лепешку. Когда все равно голодают, когда у всех равная забота, легче переносить голод. На самой стройке всем было или одинаково хорошо, или одинаково плохо. Не привозили хоть какой ни на есть муки — и всем уменьшали кусок хлеба. Получали несколько кулей леденцов — каждый мальчишка и каждая девчонка бегали по улице, бережно ворочая, языком лежавший за щекой сладкий камешек.
Мешочники
А вот на станцию, на Званку, Варенцов не любил ходить. И, когда его посылали туда разгружать вагоны с материалами, перевозить лес, шел неохотно. Кто видал их, эти железнодорожные станции девятнадцатого или двадцатого годов, тому их не забыть! Маленький деревянный вокзал забит серыми, грязными людьми. В тряпье копошатся и не по-человечески, а как-то по-птичьи пищат совсем малые дети. Рядом с ними сидят неподвижно их матери, ссохшиеся от голода и отчаяния. Это они из Питера уезжают, спасают детей своих… А спасут ли? Остановился на станции поезд: два-три классных вагона, десяток теплушек и платформ. В теплушках ящики с гвоздями, острый запах линючей мануфактуры, суровые лица людей, недобрый блеск винтовок — питерские рабочие едут за хлебом. Но и другие люди едут из бывшей столицы. Сытые, раскормленные, довольные. Еще по-летнему тепло, а на деревенской бабе поверх выцветшего ситчика — богатая мужская господская шуба на хорьковой подкладке, с бобровым воротником. Крепко держится она за мешки, набитые за бесценок выменянной одеждой, посудой, всякой всячиной, любезной ее кулацкой душе… Чего только не везут из голодного города! И граммофоны, и мраморные умывальники, и солдатские шинели… Да, да, и шинели везут! Недавно в «Новоладожской коммуне» было напечатано объявление: «Предлагают всем, у кого есть, сдавать в военкомат старые солдатские шинели — красноармейцев не во что одевать…» А эти, сытенькие, всего нахватали в Питере и еще шинели везут. На половики, что ли?
А вот и те, что сдут в Петроград за хорьковыми шубами, за граммофонами, за последней солдатской шинелишкой с рабочих плеч! Мешки с мукой — гранеными стаканами будут продавать ее, бутылки с маслом — за одну такую бутылку небось обчистит целый дом!.. Мешочники!.. Вот сидит одна такая, выламывает ножку у жареного цыпленка да локтем придерживает краюху хлеба, чтоб не отняли… Гриша ненавидел этих людей так, что у него иногда дыхание перехватывало. Кулацкое отродье!
Да что говорить, и около них жили такие! На той стороне Волхова, как раз напротив стройки, на богатой пойме раскинулись огороды. Каждый кустик картофеля сидит ухоженно, гордо, как цветок в горшке.
Капустные кочны крепкие, что валуны. Выполотая розоватая морковь вянет в кучах выдранного сорняка. Попробуй только какой-нибудь мальчишка со стройки взять эту ненужную вялую морковку — голову оторвут, собаками затравят!.. На что уж на Волховстройке живут одни рабочие, у которых нет ни мраморных умывальников, ни шуб, а все равно — не стыдятся приходить выменивать у них последнее. За пятак картошин — коробку спичек. За баночку муки — полотенце или наволочку. Могут и две баночки дать — укради со стройки пилу, или лопату, или еще что…
Один такой — мордатый продавец пышек — однажды поманил Гришу пальцем, когда тот проходил мимо и невольно глянул голодными глазами на серые пышки. Гриша остановился.