Длинной дорогой
Поезд вползал в город медленно, натруженно, как бы для того, чтобы Саша Точилин мог получше рассмотреть все, что ему надо было оживить, во что необходимо было скорее, как можно скорее вдохнуть жизнь! За окном вагона бесконечно тянулись красные кирпичные корпуса заводов. Наступали сумерки, становилось темно, и в вагоне зажгли керосиновый фонарь. Но огромные окна заводов были темны. Перед запертыми проходными росла трава, людей не было видно. Трубы были везде, они стояли как лес — толстые и тонкие, кирпичные и железные. Но ни один дымок не тянулся из них.
Волховстроевцы вышли на большую сумрачную площадь. Напротив вокзала, в грязном скверике, могучий бронзовый конь осел под тяжестью грузного седока с густой бородой, в такой же небольшой меховой шапочке, какую носили когда-то полицейские… Царь! Его портреты висели у них в церковноприходской школе, и Сашу учили, что он назывался «миротворец», а папаша его — «освободитель»… Саша подошел ближе и на железной доске прочитал:
Налево уходила широкая и бесконечная улица, терявшаяся в вечерней дымке. Множество людей спешили по каким-то своим делам. Солдатские шинели, кожаные куртки, изредка широкополая шляпа и барское пальто… Со звоном проезжали редкие трамваи, увешанные гроздьями людей. Волховстроевцы тоже пытались влезть в трамвай, но потом не выдержали и пошли пешком — куда-то по боковым, но Все же очень богатым улицам. Дома были облезлые, с осыпавшейся штукатуркой на фасаде, но красивые и большие. Саша с товарищами шли долго, пока не пришли к зданию, название которого так часто слышал Саша в разговорах в комячейке: «В Смольном сказали…», «Есть приказ из самого Смольного…», «Напишем в Смольный, если что…»
Смольный теперь был перед ним — такой точно, как на картинках: широкая лестница, колонны, часовые у ворот…
Саша не принимал участия в разговорах, которые вели в Смольном и в других каких-то учреждениях Куканов и иные волховстроевцы. Его оставили в общежитии, где они поместились, и сказали: «Побегай посмотри Питер, когда еще увидишь его!»
И Саша несколько дней ходил по осеннему Петрограду, не боясь ни пронзительного ветра с дождем, ни голода. Как он был красив, этот ни на что не похожий город! Его не портило то, что дворцы облупились, а площади заросли травой и что мостовая перед некоторыми зданиями была покрыта семечной шелухой — почти так же, как у них перед крыльцом конторы… В каналах темнела грязная вода, сады и скверы усыпаны мокрыми листьями, мрачные, неулыбчивые цари торчали на конях. Но больше, чем памятникам, огромным храмам и необыкновенным домам, Саша поражался и радовался другому: огромным афишам о митингах-концертах, ярким плакатам, молодым ребятам и девчатам, которые разгружали с баржи дрова, хохотали и пели те же самые песни, какие пели они и в Новой Ладоге, и перед крыльцом волховстроевского клуба. Он провожал глазами огромные автомобили с брезентовым верхом, проносившиеся по улице: рядом с шофером сидит человек в кожаной куртке, кожаной фуражке — комиссар!.. В столовой партийного общежития кормили почти точно так же, как у них в волховской столовке, даже чуть похуже… Жизнь в Питере была такая же суровая и трудная, как и у них, и это не печалило Сашу Точилина, а как-то объединяло его с ребятами, разгружавшими дрова, с комиссаром в кожаной фуражке, со всеми, кто, как и он, были коммунистами или комсомольцами.
Накануне отъезда Саша даже побывал в Петропавловской крепости. Он прошел по всем коридорам страшной пустой тюрьмы. Двери камер были открыть:, в темной глубине наверху синело зарешеченное оконце. Железная койка, маленький железный столик, казалось, еще хранили следы людей, которые тут томились годами. Здесь они в долгие дни и ночи ходили по камере — пять шагов в одну сторону, три в другую… Отсюда их выводили вниз, надевали на них кандалы и увозили… туда… на казнь… Саша представил себе бесконечный поток людей, прошедших через это здание… Где они, эти люди? Живы ли? Вспоминают ли этот неживой тюремный запах, эти серые стены, пыльные решетки?..
И, когда он вышел из ворот крепости, сладким показался Точилину холодный петроградский воздух, пахнущий дымком, и радостны улицы, по которым свободно шли свободные люди… Саша через широкий и длинный мост вышел на необозримо большую площадь. Голые деревья парков маячили далеко, как лес на горизонте. Небольшой полуголый бронзовый человек стоял в начале площади на невысокой колонне и протягивал вперед руку. «Суворов», — прочитал на памятнике Саша и даже не удивился странному его виду. Ему было совсем не до Суворова. Подстриженный кустарник и молодые деревца занимали центр площади. В запущенном городе этот кусок земли выделялся своей чистотой и прибранностью. Остатки летних цветов краснели на аккуратных клумбах, разбитых вокруг серых гранитных камней. Саша подошел ближе и прочитал глубоко выбитые в камне слова:
Он медленно обходил эти серые камни, поражаясь, как правильно, как точно знал человек, написавший слова на камне, что сейчас думает он, волховский комсомолец Саша Точилин…
Потом была Москва — другая, очень шумная, торопящаяся, набитая, как показалось Саше, множеством очень спешащих людей. Но в Москве они пробыли совсем недолго и спали на вокзале вместе с другими, лежащими вповалку на каменном полу. Саша только успел один раз походить по городу. Он пришел на Красную площадь и долго смотрел на Кремль. Он очень устал, от голода подташнивало, куртка его, сшитая из старой шинели, промокла от дождя, но долго Саша стоял около памятника напротив Кремля и не сводил глаз с ворот Спасской башни. Оттуда изредка выезжали автомобили, и Саша всматривался до рези в глазах — не увидит ли он рядом с шофером или в глубине машины огромный лоб и небольшую бородку… Там, за этой стеной, жил и работал Ленин, и Саше казалось немыслимым, что он приедет на Волхов, станет рассказывать про Москву и не сможет ответить на первый и главный вопрос: а Ленина ты видел?..
Ленина Саша так и не увидел. Но Ленин был постоянно с ними и помогал им во всем. Если бы не он, их не посадили бы в первый же поезд, идущий на юг. Если бы не он, им бы не выдали специальный паек — как командированным по государственному делу… И ехали они в неизвестность, надеясь на Ленина, на слова Ленина, что Волховскую станцию должны строить все. И из последних сил!..
Сашу Точилина недаром выдвинули от комсомола для поездки. Он был одним из самых грамотных и сознательных комсомольцев и в Новой Ладоге и на стройке. Он читал все газеты и так рассказывал ребятам про разруху, про то, что победить ее так же важно, как победить в войне, что ни один человек не отказывался от ночной разгрузки леса, от воскресника… Но никогда Саша не знал, что эта разруха, о которой он столько говорил, так страшно выглядит… То, что видел Саша, перевертывало душу! Поезд, набитый людьми, стоявшими, сидевшими, лежавшими в проходах, в тамбурах, на площадках, тащился медленно. На каждой станции он подолгу стоял, и, выбравшись из вагона, Саша молча перешагивал через люден, лежавших на полу станции, на асфальтовом перроне и бежал к длинной очереди у крана с кипятком или же проталкивался в набитую и накуренную комнату агитпункта и получал там свежую газету, а то и парочку новых брошюр.
Через всю страницу газеты тянулись кричащие, тревожные заголовки: «Все на борьбу с голодом!», «Все на борьбу с разрухой»… И шли страшные телеграммы о том, как в Поволжье гибнут люди, как сечет их сыпняк… Но увиденное Сашей было намного страшнее того, что он читал… Голодающие были здесь, рядом, их сразу можно было узнать по неживому, землистому цвету отечных лиц, по тусклым и безнадежным глазам… Среди толпы ходили с носилками санитары, они подбирали самых страшных и уносили в больницы. У барака с надписью «Помгол» стояли, сидели и лежали голодающие. Их там кормили, и они были так слабы, что у них не было даже сил спорить из-за очереди, ссориться, как это делается во всех очередях… Ребятишки ползали среди лежащих, и Саше казалось, что совершенно невозможно уже отличить мертвых от живых..
— Что же делать, Петр Иванович? — с отчаянием и слезами в голосе спрашивал Саша Куканова.
— Что делать!.. Кого еще можно на ноги поднять — подымать… Так ведь дело не только в этом! Нужно засеять поля, вырастить хлеб. Иначе снова будет такое…
— Так нужно послать людей, собрать их со всех мест, чтобы вспахали и посеяли!
— Пахать — значит, надобны плуги, бороны… Нужно, чтобы люди были одеты и обуты… Зипуна не соткешь и овчины не сошьешь — не из чего, скота не осталось… Видел, в Питере — стоят заводы. Пока их не пустим, не победим голод! Построим нашу станцию — сразу закрутятся знаешь сколько станков! Вот про это надобно будет и рассказывать екатеринославским комсомольцам, а не на гармошке им играть… Там, на Украине, песен-то побольше, чем у нас в Ладоге… Их гармошкой не удивишь!
Про Украину Саша только слышал. В школе когда-то читал стихи: «Ты знаешь край, где все обильем дышит, где реки льются чище серебра». И слышал, как на школьном вечере девочка с чувством читала: «Садок вишневый коло хаты, хрущи над вишнями гудуть…» И все ждал, когда он увидит реки, льющиеся серебром, и белые, нарядные домики среди вишневых садов… Но не было ни серебряных рек, ни вишневых садов, когда Саша узнал, что они уже едут по Украине. Была бескрайняя степь, и в ней мелькали не вишневые сады, а закоптелые заводские здания, высокие кирпичные трубы, а на горизонте цепочками тянулись аккуратные треугольные горы, как будто нарочно людьми сделанные… Они, как оказалось, и были сделаны людьми — горы пустой, выработанной породы, извлеченной оттуда, снизу, из-под земли, где шахтеры добывают уголь… И люди на станциях были такие же, как и во всей России: одетые в шинели, в рабочие ватные пиджаки, в кожаные фуражки. Такие же озабоченные и невеселые, как Куканов, как Суховцев… Разве что сытнее чуть-чуть становилось. На станциях продавали крынки молока с коричневой жирной пенкой. И можно было купить настоящий белый хлеб — Саша уже и забывать стал, как он выглядит! И все чаще в разговорах волховстроевцев звучало название города, куда они ехали: Екатеринослав.
Свой шумный, набитый людьми вагон они давно обжили. Притерпелись к местам, по ночам снимали с себя всю верхнюю одежду, подстилали ее, подкладывали под голову вещевой мешок и спали. Днем на станциях бегали за кипятком, по вечерам собирались вокруг большого жестяного чайника, грели на нем руки, пили кипяток с хлебом и слушали рассказы Гольдмана, который не раз бывал здесь и даже в самом Екатеринославе жил. Послушать его — это был самый железный город во всей Советской стране! Заводов в нем не меньше, чем в самом Питере, и все делают только железо и машины… Все рельсы, по которым едет их поезд — из Екатеринослава. И моторы оттуда же, и даже пожарный насос на Волховстройке и тот из этого железного города. Так неужели в таком-то городе не найдется для Волховской стройки железа!
В железном городе
…Будет когда-нибудь время, и один из строителей Днепровской станции, профессор Александр Петрович Точилин, приедет в город Днепропетровск, что когда-то звался Екатеринославом. Он проедет по всем улицам огромного индустриального города, побывает на новых колоссальных заводах, выросших за те самые годы, когда он сам превращался из слесаря четвертого разряда в профессора и доктора наук… Его собеседники с удивлением будут отмечать, что профессор необычно задумчив, что он часто прерывает разговор, как будто какие-то воспоминания вторгаются в чисто деловой спор о типах опор, размещении подстанций, выборе трансформаторов… А профессор никак не сможет уйти от воспоминаний о том, что в этом городе пережил много лет назад волховский комсомолец Саша Точилин.
Что может быть грустнее, тоскливее города, из которого ушло то, что составляет его жизнь! Екатеринослав был городом, созданным для того, чтобы его жители плавили сталь, прокатывали рельсы, делали машины. И все это кончилось!.. Погасли домны, выплавлявшие чугун, покрылись пылью сталелитейные печи… Остановились екатеринославские заводы, и жизнь многих тысяч людей, живших в этом городе, утратила смысл…
Жизнь была только на базарах — крикливых, наполненных запахами украинской поздней осени. Иногда Саша Точилин ходил туда и обменивал пайковую селедку на необычные для него яства — кукурузу, которую грызли так, как шелушит еловую шишку белка. И сочные арбузы, сладкие, подернутые как бы изморозью. И помидоры, которых раньше Саша не ел. Рядом с продовольственным рынком шумела барахолка. На ней продавалось и покупалось все: разрозненные остатки сервизов, поношенные чиновничьи и офицерские мундиры, полусъеденные молью меха, расшитые деревенские рушники… Бывшие барыни в оборванных кружевах и немыслимых салопах, поникшие пожилые мужчины в инженерских фуражках, красноносые молодцы бандитского вида… Смотреть на эту толпу было противно. Но особенно тягостно становилось Точилину, когда он среди этой толпы встречал других… Поношенная рабочая одежда, угрюмые худые лица, руки с неизгладимыми следами въевшегося во все поры железа.
Они не кричат, предлагая свой товар, им неуютно, неудобно, стыдно на торжище. На земле лежит тряпица, а на ней разложены зажигалки, сделанные из старых патронов, самодельные замки, кружки, изготовленные из старых жестяных обрезков. А иногда — и это самое страшное! — среди нехитрых изделий старого слесаря лежат ножовка, гаечный ключ, плоскогубцы, напильники… До какой же степени отчаяния дошел рабочий человек, если он продает свой, личный, слесарный инструмент!
Точилин почти ежедневно бегал на левый берег, где раскинулся огромный металлургический завод, где были сортировочная станция и растянувшиеся на версты пакгаузы товарных складов. Заводы стояли. Но когда у Саши улеглась первая горечь от пустынных цехов, от заводских дворов, где начала пробиваться трава, от неприятной, несвойственной заводам тишины, он увидел, что и там была жизнь. У закрытых заводских ворот дремали сторожа. На огромных станках не было видно ржавчины и свежая смазка блестела, будто вот-вот придут к машинам сменщики.
Нет, не было так, как казалось волховстроевцам, когда они ехали сюда: не валялись на земле ржавые моторы, не мокли под дождем никому не нужные штабеля арматурного железа… Все было прибрано, все было под замком, и заводские большевики никому не позволили ничего растащить, снести на барахолку. И видно было, что нелегко им расставаться с каждым мотором, с каждой бухтой провода. Но расставались.
Когда Куканов начинал рассказывать, зачем приехали в Екатеринослав люди с далекой северной стройки, комната завкома набивалась рабочими. Синий махорочный дым плавал в воздухе густыми волнами. Положив перед собой на стол свои большие натруженные руки, Куканов не спеша, тихим своим баском говорил:
— Ежели мы это все сделаем, то наша станция заменит триста тысяч тонн угля в год… Чуете? Тут правильно говорят — Донбасс скоро начнет работать, шахты в первую очередь, конечно, пустят. Но ведь не для вас одних. Мы люди рабочие и грамотные, понимаем: железо, сталь — заглавные! Но ведь, товарищи, вам же надобно одеться, обуться, надобно делать оружие — куда мы без него? Надобно делать новые станки, я смотрел ваши — на них клейма Балтийского, Парвиайнена, «Электросилы» — все из Питера… Без питерских заводов и фабрик не обойтись. Значит, надобно туда гнать уголь. А чем? Вагонов-то почти и не осталось! Пока довезем уголь до Петрограда, половину сожжем в паровозах… Вот и выходит — наша станция не для Питера одного только.
— Мы свою водяную станцию построим! Днепр-то не меньше Волхова!