Падуанская философская школа «александристов», сложившаяся во второй половине XV в., видела в учении о бессмертии души выдумку законодателей, назначение которой «держать в узде парод». Один из крупнейших представителей «александристов», Пьетро Помпонацци (1462–1524), вполне определенно относит себя к сторонникам теории обмана, заявляя, что поскольку существуют три религии, то либо все три ложны и тогда все обмануты, либо ложны по крайней мере две и тогда обманута большая часть людей[167]. Идея преднамеренного обмана как подлинной причины возникновения каждой религии становилась непременным компонентом свободомыслия.
Едва ли можно установить, когда утвердились слухи о существовании таинственного трактата «О трех обманщиках», в котором будто бы и сформулированы эти идеи и за которым бесцельно охотится инквизиция. Можно, по-видимому, полагать, что до XVII в. такого сочинения вообще не было. Появившаяся же в Германии одноименная книга, помеченная 1598 г., как показал анализ ее содержания, в действительности могла быть написана не ранее второй половины XVII в. и опубликована в середине XVIII в.[168] В предшествующие же века это был, по образному выражению одного советского исследователя, «безбожный призрак», который блуждал среди христианского мира и всюду, где по обстоятельствам места и времени почва была готова, сеял семена неверия и мятежа.
В XVII–XVIII вв. концепция обмана «материализовалась» не только в упомянутом выше трактате «О трех обманщиках», по и во многих других произведениях, частью забытых, как, например, впервые опубликованный в 1969 г. в Советском Союзе анонимный трактат XVIII в. «Бич веры», так и в широко известных произведениях Вольтера, Дидро, Гольбаха и др.
Своеобразной особенностью этой концепции является широта диапазона направлений и оттенков, умещающихся под этой общей «шапкой». Тут и деизм разума Вольтера, и деизм «чувства» Руссо, и атеизм Мелье и Гольбаха, и различные оттенки религиозного индифферентизма, и теория «естественной религии», имманентной- «сердцу» человека.
Столь же неоднозначен подход и к оценке религиозного обмана как социального фактора жизни общества. Так, Вольтер, яростно провозглашавший «Ecrasez l’inf*rme!» — «Раздавите гадину!», где под этим наименованием понимал не только современную ему католическую церковь как политический организм, но и многие стороны самой религии, находит вместе с тем, что христианская вера в загробную кару, бессмертную душу, воздаяние и возмездие определенным образом полезна и необходима, чтобы держать в узде народ или защитить основные социальные и нравственные установления общества: «Если бы бога не было, его бы следовало выдумать».
Автор же анонимного трактата «Мысли Спинозы» не только не видит надобности в таком карающем и вознаграждающем боге, но находит подобные представления вредоносными. Придерживаясь в вопросе о боге воззрений, близких к пантеизму, он приходит к выводу, что суеверия и ложь, посеянные корыстолюбивыми основателями религий, в частности Иисусом Христом, полезны только им самим и их сторонникам. «Этим обманщикам, — пишет аноним, — слишком важно, чтобы народ пребывал в невежестве и терпел обман»[169]. Народу же как раз нужна истина, заключающая в себе возможности для перемены к лучшему.
Таким образом, концепция обмана оказывалась довольно эластичной формулой, под флагом которой могли выступить и идеалисты, и приверженцы домарксова материализма, и атеисты, и те, кто, допуская (как, например, автор «Бича веры») существование бога как первопричины мира, отрицал его вмешательство в человеческие дела. Происхождение религии при этом приписывалось проискам по-своему выдающихся личностей — ловких обманщиков. Моисей, Христос, Магомет расцениваются как «обманувшие весь свет».
Произвол и волюнтаризм, которым, таким образом, отдавалась эта сфера, несколько умерялся теорией естественного развития, распространявшейся некоторыми вольнодумцами и на формирование религиозных систем. «Иисус Христос, как и Аристотель, — писал анонимный автор трактата «Мысли Спинозы», — полагал, что религии и государства, подобно отдельным личностям, зарождаются и клонятся к упадку; новое возникает на обломках старого, всякий закон уступает место новому, совершенно ему противоположному. Но так как трудно решиться перейти от одного закона к другому и так как большинство умов трудно поколебать в вопросах религии, Иисус Христос по примеру других реформаторов и прибег к чудесам, которые всегда были приманкой для невежд и верным средством для успеха ловких честолюбцев. После того как таким способом было основано христианство, Иисус Христос надеялся… объявить свой новый закон вечным»[170]. Нетрудно, однако, заметить, что принцип историзма, который как будто заключен в самой идее всеобщего развития, выражен достаточно непоследовательно, поскольку в конечном счете автор анонимного трактата «Мысли Спинозы» делал его обоснованием антиисторического принципа обмана.
По образному определению одного исследователя, каждая эпоха в истории развития исторической науки имеет свою «репутацию»: XVII век — век эрудиции, XVIII — век просвещения, XIX — век историзма. При всей условности этих определений и самого отграничения одного от другого они довольно четко выражают типичные тенденции развития исторической науки в каждый период.
XVII век, венчавший собой огромную собирательскую работу эпохи Возрождения, был веком эрудиции в том смысле, что он много «знал», хотя некритически и бессистемно. В эту эпоху наряду с продолжающимся огромным размахом собирательства предпринимается попытка учесть, расклассифицировать, заключить в фолианты «Всемирных историй» и справочников накопленные материалы и некритическое воспроизведение самых невероятных библейских «историй» занимает там существенное место. «Весь этот пышный расцвет эрудиции, — писал Е. А. Косминский, — тесно связан с католицизмом и абсолютизмом, с последней яркой вспышкой феодальной культуры накануне ее угасания. Ученые монахи и академики тщательно собирают, систематизируют, каталогизируют, расставляют по полкам бесчисленные материалы, накопившиеся за тысячелетие феодальной культуры»[171].
В ходе этой работы получает развитие ряд вспомогательных исторических дисциплин (дипломатика, палеография, хронология и др.), позволяющих довольно надежно отчленить подложные документы от подлинных, определить их время и т. д. Однако подвергать научной критике сами исторические источники, давать оценку степени достоверности заключенных в них сведений век эрудиции еще должным образом не умел. Поэтому наиболее типичной чертой исторических произведений XVII в. являлось некритическое смешение небылиц с достоверным материалом и изобилие явно противоречащих друг другу свидетельств и положений. Вследствие этого среди определенных групп мыслителей и историков развивается скептицизм. Они не видят возможности ни отчленить в историческом материале истину от лжи, ни обнаружить в этом хаотическом переплетении фактов какую-либо направляющую путеводную пить, которая позволила бы историку доискаться до того, как в действительности развивались исторические события и каковы были истинные побуждения великих личностей. Поэтому некоторый мыслители (например, Гоббс) вообще исключают историю из разряда научных дисциплин.
Однако наряду с такими пессимистическими направлениями в недрах века эрудиции вызревала потребность в нахождении метода критического препарирования самого содержания исторических источников и выявления пока еще только смутно подозреваемых «естественных» закономерностей хода истории (взамен старых представлений о божественном «плане» как движущей пружине исторических событий).
По отношению к христианскому религиоведению эта тенденция выразилась лишь в появлении рационалистической критики библейских «историй» — по преимуществу мифологии и наиболее очевидных противоречий и несообразностей текстов. Эта критика велась главным образом с позиций «здравого смысла».
Век просвещения, для идеологов которого высшим судьей и творцом гармоничного бытия являлся разум (именно поэтому в вопросах общественного развития просветители оказывались на идеалистических позициях), стремясь развенчать христианство. как несовместимое с разумом учение, пересматривает под этим углом зрения весь накопленный исторический материал.
Задача при этом состояла в том, чтобы сначала произвести огромную работу по разгрузке истории от наваленного в нее «эрудитами» ученого «хлама», а затем всей мощью аргументов разума обрушиться всюду, где это возможно, на феодальную традицию и религиозное мировоззрение. В ходе решения этой задачи и началось становление методики исторического анализа и оттачивание технических приемов — сопоставление источников, выявление внутренних логических противоречий и т. п.
Среди французских идеологов века просвещения наиболее крупная роль в этом повороте историографии XVIII в. на научные рельсы принадлежит Вольтеру, который как раз пытался строить свои исторические сочинения на таком основании[172]. Им были сформулированы некоторые принципы изучения истории, в частности требование критического подхода к источнику, точности цитат и ссылок, отказа от христианско-теологической концепции откровения. Примечательно также, что Вольтер решительно отверг господствовавшую в век эрудиции схему построения исторического сочинения как описания жизни королей и полководцев. Ему же свойственно понимание необходимости изучения социальных отношений, культуры, права и т. д… Но самым существенным являются идей исторического развития и прогресса. В сочинениях Вольтера, Монтескье, Дидро, Кондорсе и других французских просветителей содержатся определенные попытки выявить «естественные», лежащие вне теологической концепции закономерности и движущие силы истории. При этом начинают зарождаться представления об историзме и поступательном характере развития общества.
Идея историзма получила некоторое распространение и в немецкой общественной мысли XVIII в. Она была порождена в первую очередь развитием естественных наук (опровержение Кантом учения о вечности солнечной системы, выступление К. Ф. Вольфа против теории постоянства видов и др.), а затем стала проникать и в сферу наук общественных — искусства, археологии, истории. Стали складываться представления о прогрессе и развитии общества, единстве исторического процесса, которые постулировались по аналогии с восходящими ступенями развития в мире природы.
В недрах века просвещения выкристаллизовались предпосылки нового понимания исторического процесса, которое, если держаться приведенной выше образной периодизации, в целом приходится на век историзма — XIX в., хотя, как уже отмечалось, разграничение здесь очерчивается не столь резко.
В области религиознания век просвещения дальше рационалистической критики не пошел. Ведущей концепцией происхождения религии оставалась концепция обмана. Критика христианства велась главным образом с позиций деизма, признававшего бога лишь как первопричину и творца мира, но отрицавшего его вмешательство в жизнь и деяния людей. В подавляющем большинстве эта критика носила публицистический характер. «Бойкая, — по выражению В. И. Ленина, — живая, талантливая, остроумно и открыто нападающая на господствующую поповщину…»[173], публицистика века просвещения сыграла огромную роль в подрыве авторитета церкви, постулатов христианского вероучения, в выявлении притиворечий «священного писания». Были найдены аргументы, надолго удержавшиеся в последующих антирелигиозных сочинениях.
Однако сколь бы радикальной эта картина ни была, в методологическом отношении она стояла на ошибочных антиисторических позициях, уводивших ее авторов от понимания подлинных закономерностей возникновения и развития христианства. С другой стороны, взгляд на христианство как на продукт преднамеренного обмана породил (в противовес ему) теорию «естественной религии», внутренне присущей самой природе человека и покоящейся на врожденном «естественном» чувстве и разуме.
Упоминавшиеся выше зачатки идеи историзма получили дальнейшее развитие в романтизме. Это направление общественной мысли рубежа XVIII — первых десятилетий XIX в., являвшееся до известной степени реакцией на мировоззрение века просвещения, при всей противоречивости своих тенденций выдвинуло принципы, в которых идеи динамики исторического развития, ступенчатости и прерывности исторического процесса получили некоторое воплощение. Значительную роль в развитии методики изучения истории сыграл интерес романтизма к фольклору, мифологии, археологическим материалам, источниковедению, что способствовало общему повышению уровня этих и сопредельных дисциплин. Все это создало необходимые, предпосылки для более высокого уровня разработки и общих проблем религиознания. И здесь наиболее значительная роль принадлежит немецкому философу Гегелю.
Взгляды Гегеля на христианство, его становление и место в историческом процессе, как и вся ткань гегелевской философии, состоят из элементов живого и мертвого— из «бесчисленных сокровищ» (Энгельс), не утративших своего значения и ныне, и псевдоцепностей, давпо развенчанных марксизмом.
Живой для понимания процессов формирования христианства является идея прогресса и исторического развития. Хотя форма выражения этой идеи у Гегеля крайне абстрактна и идеалистична, «развитие его мыслей, — как подчеркивал Энгельс, — всегда шло параллельно развитию всемирной истории»[174]. Именно это обстоятельство, равно как и диалектический метод, возвышают, что неоднократно отмечалось исследователями, гегелевское понимание истории «как над точкой зрения эмпиризма с его беспомощным следованием за отдельными фактами и неспособностью вскрыть закономерности, так и над точкой зрения плоского рационализма и просветительства, которым свойственно забвение исторической необходимости и применение исторических конструкций, годных для всех времен и народов»[175].
Гегель по разным поводам подчеркивал, что всемирная история не арена счастья, и в драме человеческого бытия поступки и деяния людей в совокупности не произвольны. Они необходимо вытекают из потребностей и нужд конкретных исторических сообществ, и результаты, которые при этом достигаются, не совсем отвечают исходным целям: осуществляется «и нечто дальнейшее», не входившее в первоначальные намерения.
Существенно и положение Гегеля о том, что «великий ковер всемирной истории» соткан человеческим «интересом», человеческими страстями и что они — уток истории, т. е. тот механизм, который сплетает отдельные ее нити в единую ткань. Однако принимая за основу этой ткани мировой дух, абсолютную идею, виртуально содержащую в себе всю историю как постепенно реализующуюся потенцию, Гегель вступает здесь в противоречие с самим собой[176].
Один из первых исследователей литературного наследия Гегеля, Р. Гайм, писал, что существенным моментом в философских опытах молодого магистра явились его занятия богословием и, в частности, «первобытным» христианством. При этом исторический материал его интересовал не сам по себе, не в простом пересказе фактов, а в их «существенном», в сущностном значении. Ревностно изучая «священное писание», Гегель стремился «возвести его в философские формы». Он не пересказывает христианские догматы, но, переосмысливая, «отливает» их в логические категории философских понятий[177]. В этом отношении раннего и позднего Гегеля связывает неразрывная нить. Что касается самих понятий и оценок, то здесь наблюдаются существенные превращения.
Первые религиоведческие работы Гегеля целиком по-священы христианству. Их названия — «Народная религия и христианство», «Жизнь Иисуса», «Позитивность христианской религии», «Дух христианства и его судьба» в известной степени отразили и дух времени, и искания самого автора. В этих произведениях явно ощущается потребность молодого Гегеля в аналитическом препарировании и систематизации религиозных форм и тех многочисленных определений («религия субъективная», «объективная», «позитивная», «народная», «естественная» и др.), которые были выработаны веком просвещения.
Рассматривая религию как своего рода ось, вокруг которой вертится колесо жизни индивида, Гегель задался вопросом, в какой мере эта ось органична чувствам и потребностям человеческого духа. Ответ его двойствен. С одной стороны, «в религии заинтересовано сердце». С другой, — освящая божественным авторитетом общественные установления и законы, она приобретает и практическую ценность. Таким образом, молодой Гегель, подобно Вольтеру, усматривал в религии своего рода стимул к подъему «моральности и ее мотивов»[178].
Рассматривая под таким углом зрения упомянутые выше формы, Гегель высоко оценивает «субъективную религию», поскольку она носит личный характер и выражает «настроенность души» индивида, его моральные устремления. По существу «субъективная религия» у Гегеля «синоним нравственного поведения индивида»[179].
Другая форма — «объективная религия» — отличается, по выражению Гегеля, от субъективной в той. же мере, в какой пестрый и взаимопереплетенный мир живой природы отличается от мертвого, но систематизированного гербария. «Объективная религия» есть теология, сумма абстрактных рассудочных знаний о боге, и в совокупности заключенных в ней сведений малоорганична чувству отдельной личности.
[167] «История философии», т. II. М., 1941, стр. 29.
[168] J. Presser. Das Buch «De tribus impostoribus». Amsterdam, 1926; «Von der drei Betr*gern. 1598. (Moses, Jesus, Mohammed)». Berlin, 1960; «Анонимные атеистические трактаты». M., 1969.
[169] «Анонимные атеистические трактаты», стр. 136.
[170] «Анонимные атеистические трактаты», стр. 108.
[171] Е. А. Косминский. Вольтер как историк. — В кн. «Вольтер. Статьи и материалы», под ред. акад. Волгина. М.—Л., 1948, стр. 154.
[172] Е. А. Косминский. Вольтер как историк; К. Н. Державин. Вольтер. М., 1946; В. Н. Кузнецов. Вольтер и философии французского просвещения XVIII в. М., 1965.
[173] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 45, стр. 26.
[174] К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 13, стр. 496.
[175] Гегель. Философия истории. — Соч., т. VIII. М.—Л., 1935, стр. XIII.
[176] Там же, стр. 20, 27, 35.
[177] Р. Гайм. Гегель и его время. Перевод с немецкого. СПб., 1801, стр. 40–42.
[178] Гегель. Работы разных лег, т. 1. М., 1970, стр. 49.
[179] Там же, стр. 11.