— Не шпионил, — равнодушно ответил Санько, — а шел поздно с работы и услышал.
Софийка молчала. И молчание это было по-женски упрямо.
Саньку это понравилось. Правильно. А то раньше, бывало, вечерами возле клуба только и видишь: кто б из хлопцев ни причалил к Софийке, гляди, уж захватил рукой тоненький стан, шепчет что-то, смеется уверенно и ведет. А она только озирается беспомощно и идет. Разве это девка? Глина!
Санько сбил на глаза фуражку и посвистывал, сжав ладонями щеки, и слушал, как за соснами, в другом конце села трахкают молотком по железу, наверное, крышу у кого-нибудь перекрывают. А за Софийкиной хатой, в Крамаровском саду, шлепают картами и молчат. Пока кто-нибудь не выиграет. Тогда или смеются аж до кашля, или ругаются.
«Трах-тах-тах…» — доносится с поля из-за сосен и отдается в висках.
«…ах-ах-ах», — откликается эхом в соснах, и кто-то из картежников гудит:
— А вот людям и воскресенья нет…
— Да разве ж это люди? Это у Якова Великодного, — отвечают ему с тонкой усмешкой в голосе, — Пятый сарай вымахал и кроет.
— Угу. Хоть без бога в душе, зато под железом…
— И выпадет же счастье человеку. Высекли деникинцы за то, что седло офицерское украл, а там, гляди, сорок лет в революционерах и проходил! Теперь только ухмыляется…
Санько слушает разговор и насвистывает веселее. Он-то хорошо знает Великодного. Как и Великодный его. Подкараулил Великодный Санька когда-то давно, еще мальчонкой, в колхозном саду с полной пазухой антоновок и отдубасил. А Санько его в прошлом году пощекотал. За все! Встретил как-то в соснах ночью с мешком арбузов за плечами (Великодный вышел на пенсию и крал уже не днем, а ночью), посветил спичкой в лицо, залитое потом и жалобно искривленное с перепугу, затем сказал так весело, что у самого мурашки по спине побежали: «A-а, зто вы, Яков Опанасович! Мое почтение! Да не дрожите, я в суд не подам…»
И пощекотал.
А через несколько дней поехал Великодный в Полтаву и жил там с месяц, пока вставил все восемь зубов. Теперь, когда говорит, шепелявит…
«Это ж я к нему только раз и приложился. А если бы еще раз, х-га-га…» — думает Санько с легким сердцем и прислушивается к соловьям.
По эту сторону улицы слышится, будто где-то в глубине трели сливаются в одну и плывут, плывут над рекой, словно вешняя вода глубоким оврагом.
«Это их до самого Днепра по лугам полным-полно», — размышляет Санько. Ему кажется, что соловьиное половодье это только до Днепра, а там открывается такая синяя ширь, что и глазом не охватишь. А над ширью той — тишина да чайки падают с крыла на крыло… (Санько ведь дальше Миргорода не бывал, и Днепр представляет себе по Гоголю, еще из школы: «Редкая птица долетит до середины Днепра. Пышный! Ему не г равной реки в мире…») к за Днепром, словно далекие облака в погожий день, возвышаются над водами горы, и золотые маковки церквей полыхают между ними. А в горах тех леса шумят вековые, и потому соловьев там не слышно, а разве что орлиный клекот падает с неба и ходят сумеречными ущельями люди — в овечьих шапках, с отважными синими глазами, спрятанными под брови, с медными топориками в руках вместо палок… Вот это люди! А тут… Пауки. Все грызутся: если не за курицу, так за межу, за солнце, что светит не в один лишь сто двор, а еще и в соседский…
Эх!
«Дотрепала все-таки ребенка, пока из пеленок не вытряхнула», — кинул косой взгляд на Софийку, которая неумело, торопливо пеленала младенца в новенькие пеленки из белого ситца.
— Давай подержу, — сказал хмуро и ощутил в груди терпкое незнакомое тепло: никогда еще детей в руках не держал. — Давай, давай, — протянул к Софийке две огромные, словно колыбель, ладони.
Софийка взглянула на эту «колыбельку», едва задержала на ней пугливые, измученные стыдом глаза, поколебалась — люди ведь кругом — и все-таки положила ребенка.
— Гляди не урони. — И теребила, теребила быстрыми пальцами пеленки, обертывая ими легонькое, как перышко, и — Санько чувствовал это сквозь пеленки — шелково-нежное тельце, пока не смастерила нарядный белый снопик, перевязанный красной лентой.
Санько не отдал этот снопик сразу, хотя Софийка протянула к нему руки, а положил к себе на колени и только тогда увидел два глазика — с просинью, как недоспевший еще терн в туманце. Глазки смотрели мимо Санька в небо и были такие спокойные, такие безмятежные…
— Ну, как живете на свете? — спросил Санько эти глазенки, но они даже не шевельнулись и так же безмятежно — ни удивления в них, ни заботы — смотрели в небо, только соска быстренько шевелилась.
Санько почмокал губами, как привык чмокать на лошадь, но глазенки все равно смотрели только в небо — цвели, да и все.
— Оно еще ничего не понимает, — сказала Софийка, чуть улыбаясь.
— Что — парень или девка? — спросил Санько и впервые посмотрел Софийке в глаза. Они были, как и эти два, — две большие с просинью ягодки терна. Софийка быстро прикрыла их ресницами, покраснела и сказала смущаясь:
— Не видишь, что ли: лента красная…
— Ну так что?
— Что… Значит, девочка.
— А-а…