Сцены из жизни Богдана Шупута (I)
Гаева или другая улица, Сисак
— пастель, малый формат, неоконченное, след потерян -
Набросок, в спокойных тонах и с нежными переходами, однако у внимательного зрителя он вызовет болезненное ощущение шума в ушах. На первый взгляд, все уравновешенно, но как перед болезнью, в продромальном периоде, когда человек уже заражен, но еще бодр, еще не сознает своей слабости.
Мы видим двухэтажный особняк полоумного графа Кеглевича, здание как будто всегда было старым. В доме четыре квартиры, толпы детей и несчетное количество окон. Оно простое, как будто бы в нем нет тайн, его вид успокаивает. Скат крыши гармоничен, а тянущиеся вверх трубы четко выделяются на фоне ясного неба. Без Луны, звезд и Бога. В таком здании душа с легкостью покидает тело.
Эвица, еще слабенькая после недавних родов, напевает в одном из окон. День сентябрьский, пронизанный светом, и как будто не собирается угасать. Она ждет Проку, когда он появится из тенистой аллеи, в сером костюме солидного писаря. Тогда она ему помашет. Она не увидит, помашет ли он в ответ, или только вздохнет, потому что обернется на детский плач. Но пока она еще здесь, и почти счастлива. У Прокопия это второй брак, но она знает, что принадлежит он только ей. И вот так, наверное, поглощенная песенкой о счастье, опускает взгляд, ослепнув от отражения яркого солнца, машинально думает, что надо бы вымыть окна, проводя пальцем по раме, в которой стоит, а потом вздрагивает от свиста, раздавшегося снизу, это ее приветствует милый Прокопие, поднимая трость до уровня глаз, словно древко без знамени. Он опять меня опередил, она почти недовольна, но улыбается, видя, как он что-то прячет за спиной. Наверное, яблоко или какая-нибудь милая вещица, о которой она даже не думала, что она ей нужна, только восторженно и благодарно сложит руки. Сердце ее наполнено счастьем, хотя она слышала, что началась война. Слава Богу, мальчики маленькие. Да и закончится все быстро. Крикливый малыш трясет колыбель. Что ему приснилось? А снится ли им что-нибудь, спрашивает она себя, подходя к люльке и беря ребенка на руки, они же еще слепые, как котята. Наверное, он видит сон, — говорит она убежденно, когда слышит шаги мужа на лестнице, — хотя ничего не знает, видит во сне Лик Божий, — и крестится свободной рукой.
В этом же окне мы можем видеть Эвицу несколько лет спустя. Если она и изменилась, то совсем немного. Она моет окно, и время от времени бросает взгляд на Богдана, как он играет в уличной пыли или гоняется за котом. Потом слышится знакомый свист. Но что-то рано, думает она. Выглядывает в окно, но на солнечной стороне улицы только темноволосая, похожая на мячик, фигурка ее сына. Обманщик, — кричит она и грозит ему пальцем, а малыш хихикает. Отец научил его отлично свистеть, он легко подражает любому музыкальному инструменту, ну как не передразнить и папочку. Вот мальчик насвистывает и марширует, мать закусывает губу. — Хватит баловаться, — бормочет она себе под нос, а стекло пищит, как мышь, и нервный человек этот звук вынести не может.
Посмотри, что я нарисовал, — пристает мальчик и показывает что-то, нарисованное в пыли пальцами и прутиком. — Тебя!
Прелестно, — говорит женщина, хотя ничего не может рассмотреть.
Замолчите, наконец, и перестаньте верещать, вы беспокоите моих лошадей, — кричит из какого-то окна старый граф Кеглевич, он болен и не в своем уме, поэтому дети его дразнят.
Мать подает испуганному ребенку знак. Он бы бросился к ней в объятия. У него голубиное сердечко, таким он останется навсегда. Однажды, спустя много лет, увидев в Париже уличную драку, он в ужасе спрячется в тень, бледный и задыхающийся, и будет стоять, прислонившись к стене, на подкашивающихся ногах, еще долго, ослабевший, как на солнцепеке, пока взъерепенившиеся галльские петухи не разойдутся и не уберутся с улицы, а тахикардия окончательно не стихнет.
Но оставим это, не будем понапрасну насмешничать, кто никогда ничего не пугался, пусть первым бросит камень, лучше посмотрим, как он убегает не в материнские объятия, а в другую сторону, от страшных, безумных глазищ графа.
Если бы размеры рисунка были чуть больше, мы бы увидели стоянку фиакров, ведь дом расположен недалеко от железнодорожного вокзала. Здесь целыми днями дремлют ломовые извозчики и их клячи, дымится теплый, зеленоватый лошадиный навоз, было безопасно среди этих грубых и шумных людей, щелкающих кнутами, как молниями. Ах, было бы безопасно, если бы Богдану опять ничего не угрожало. Потому что с некоторых пор здесь болтается его сверстник, некий Палика Блашкович, родом из Нови-Сада, а его отец, извозчик, обретается здесь уже какое-то время. Ой-ой, этот маленький мадьяр — сущий дьяволенок. Рассказывает Богдану о городе, из которого прилетел на ковре-самолете. Чего только в том городе нет, как в колодце желаний.
Когда вскоре Прокопия переведут, именно в Нови-Сад, Богдан вспомнит рассказы Палики о каком-то Футошском рынке, где такие горы арбузов, что, чихнув, можно погибнуть под их лавиной, о хлебе, который можно есть и есть, целых три дня, а до противоположной горбушки все равно не доберешься, о таких холодах, которые можно пережить, только забравшись к какой-нибудь бабе под юбку.
Как же Богдан в изумлении широко раскрывал глаза, таращился, качал головой, краснел из-за этих рассказов о волшебном городе! Как же он исстрадался из-за своего обыкновенного, крошечного Сисака, над названием которого тот ужасный мальчишка смеялся!
И все-таки, Богдан по своей воле бежал навстречу всем этим унижениям, навстречу издевательствам, только бы как можно дальше от пронзительного взгляда графа. Лошади ли нервно подрагивали и ржали, люди ли сильно шумели, оводы и гигантские мухи очумели, нам неизвестно, этого не видно, но мальчик пробегал мимо них, затаив дыхание, и уже поднимал руку вверх, чтобы поприветствовать Палику, он уже без сопротивления сдавался на милость и немилость рассказов, как в борьбе, у него на устах уже было имя, и тут он увидел своего друга-врага, как тот наклоняется, поднимает что-то с земли, а Богдан и не предполагал, что бы это могло быть, Пал на него не смотрел, как будто отстранялся от него, — Пали, — зовет Богдан, — а потом чувствует страшную боль над глазом, и красная пелена застит ему глаза.
Мы не видим этого, но, мальчик, пришедший в сознание, видит над собой какие-то широкие, жесткие лица, видит здоровенного дядьку, который без усилий, бегом; относит его домой, но прежде чем он увидит лицо матери, охваченной паникой, а перед этим — вопросительное, почти озабоченное (боже мой!) лицо графа, краем глаза, еще рядом с фиакрами, Богдан заметит, как на извозчика, грозящего кулаком и что-то орущего на языке наших гусаров, значит, и на своего отца, буйный Пал поднимает камень, с таким спокойным и страшным выражением лица, что тот великан, оторопев и засомневавшись, останавливается.
Это воспоминание, шрам над бровью, след от камня, брошенного мальчишкой, уверенным в собственной безнаказанности, увидит и кровный враг Шупута.
Потом, уже юношей, играя в кегли на нови-садском Штранде, Шупут повредит то же самое место. Возвращаясь с пляжа, он на рынке купит матери и тетке арбуз, огромный, как его раненная голова. Картина из детства прояснится.
Фигура стоящего обнаженного мужчины с поднятыми руками
Неужели это на самом деле происходит, спрашивал себя Коста Крстич, уткнувшись лицом в пуховую подушку (с болью в горле, которая знакома всем, кто спит с открытым ртом), руки он поджал под тело, а замерзшие ступни торчали между прутьев спинки и показывали язык. Ты, убийственная ночь, с тенями призраков и чудовищ, — скользило где-то на грани его сознания, и каждое утро он был утомлен и стар. Бывали дни, когда свое состояние он пытался объяснить недостатком чего-то, железа в крови или, кто его знает, минералов, в общем, отсутствием, которое делает мышцы безвольными и слабыми, мозг — липким, сердце — ленивым. Что надо есть и пить, чтобы заполнить пустоту понятной краской?
Об этом размышлял (если скольжение по поверхности можно назвать размышлениями) будущий старый доктор и литературный эксперт К., полагая, что, может быть, он страдает редкой болезнью — размягчением мозга, превращающей мозг во что-то, похожее на детскую кашку, подгоревший сутлияш.[3] И когда он, зажмурившись, ставил диагноз, то никак не получается вспомнить его латинское название (вот, еще один симптом!), вдруг почувствовал, как по ступне скользит что-то влажное и щекочущее, он, вскрикнув, вскочил с постели, сильно ударившись пальцами о металлическую раму, с налившимися кровью глазами, с бухающей колоколом тахикардией, которую он ощущал даже в носу, и уперся взглядом в мутные глазки приставучего шаловливого песика, черневшего на грани его нервов, скажем так. Вздохнув с облегчением, Коста позвал собачку, похлопывая себя по бедру, и та, поджав ушки, свернулась клубком у него на животе. Человек почесал собачке животик, взглянул на часы, — неужели так поздно? — вскричал, собачку оттолкнул.
В комнате приятно попахивало дымком, потому что хозяйка уже затопила печку. Коста встал у окна, отдышался. Солнце уже разлилось по садам и канавам, эта погода не для чувствительных, утром ночь забирается в собачью будку, а полдень — в теплый свинарник, слишком большие перепады для его маленького сердца. И вчерашняя могилка осела, какой-то велосипедист звонил и звонил, из ртов прохожих вырывался пар, как облачка у героев комиксов, не хватало только слов. Коста встал на цыпочки, чтобы увидеть Девочку, которая возилась с автомобилем, но ее частично загораживала голая крона уксусного дерева. Молодой человек чувствует легкое головокружение, садится на кровать. И так он сидел, пока солнце не поднялось до его бровей.
Тогда он достал из ранца несколько чистых листов бумаги и положил их на изъеденный древоточцем секретер. Опять засунул руку в ранец и нащупал там пугач. Долго смотрел на него, заглянул в дуло, поскреб что-то, похожее на пятно, которого на самом деле не было. Стал копаться дальше, нашел, в конце концов, потерявшийся было фломастер, с которого где-то упала капелька, испачкал пальцы. Расправил перед собой бумагу, удобно уселся, уставился в пустоту.
И так он какое-то время спокойно сидел, а потом, высунув от усердия кончик языка, написал в середине листа: ЖИЗНЕОПИСАНИЕ, тут же зачеркнул и исправил — АГИОГРАФИЯ. Понял, что не знает, как точно зовут Девочку.
Он скользит взглядом вокруг, по натюрморту, словно ищет помощи у предметов, пока не останавливается на обнаженной груди (он полуодет). Как я распустился, у меня появилась женская грудь! И откашлялся, будто собираясь громко заговорить.
Когда бы я ни лег спать, каким бы ни был усталым, я всегда просыпаюсь в недобрый час, без всякой причины, до рассвета. В газетах полно рассказов об инфарктах, случающихся по утрам, мое сознание абсолютно ясное, я словно облит водой, и ощущаю беспокойное клокотание под грудиной. Я не знаю, это ипохондрия или страх смерти, или какая-нибудь иная нормальная причина, но пока я жду, когда сердце займет горизонтальное положение, как маленькое зеленое сердечко на нивелире, придет в (кажущееся?) равновесие, меня обволакивает мучительный сон, словно кто-то внезапно укрыл меня одеялом с головой и барабанит по мне до изнеможения, а утром я все забуду и перепутаю, и это пограничное событие, этот темный магнетизм можно будет распознать только по остаткам резкого запаха пота и налитым кровью глазам, которые ничего не видят, по глазам, ослепшим от чтения жития святых всю ночь…
Здесь писатель удовлетворенно прищелкнет языком, пробежит глазами по написанному, добавляя тут и там пропущенное слово или знак препинания. Ищет что-то тяжелое, находит большой флакон духов, толстого стекла (на дне которого еще сияет золотом ароматный осадок, похожий на ворсинку для щекотки), прижимает им свою писанину. Хорошо, это хорошо, — убеждает он самого себя. Но если у них вырастут крылья, и они навсегда упорхнут, мы не будет травиться каустиком. Он знает, сейчас девяностые годы, ему не надо затачивать гусиное перо. Но зачем ему компьютер? Перемещать курсор и вновь прикасаться? Таращиться в свое лицо на погасшем экране? Важно то, что таких рассказов у нас полно дома. Литература — тяжкое дело, не рассчитывай на это, если тебе нужны поблажки. Да, меня пугают машины, — признает он, качаясь на стуле. Мне нужен человек, а не компьютерная иконка. Разве не мой идеал — воскрешение мертвецов? Это алхимия, а вовсе не электронные четки! Дни, благоприятные для зачатия и неблагоприятные, термометр во рту. По правде говоря, я еще не успел ничего сделать, все это подготовка и дескрипция. Да и откликнулись пока только дети и озабоченные родители, написать сочинения, из-за несносных учителей. Хотя это неплохая тренировка, притворяться глупым ребенком, угождать заданному вкусу… Когда я оживлю количество мертвецов, достаточное для немногочисленного народа, — провозглашу себя королем!
Вот в каких мыслях застает Девочка нашего писателя, вздрогнувшего от ее прикосновения, словно он увидел призрак. Инстинктивно прикрывает ладонями написанное. Девочка смотрит на него странно.
Я горло сорвала, дозываясь тебя снизу, — говорит она, — но по глазам ее видно, что думает она совсем о другом. — Вижу, ты работал.
Так, записывал кое-что, — Коста скромничает и опирается на локти. — Вы что-то хотели?
Не поможешь мне с машиной? Аккумулятор садится, никак не заведу. А мне надо в город, по делу.
[3] Сладкая рисовая каша на молоке.